
Полная версия
Роковая сделка
– Вопросы? – спрашиваю я, и голос звучит ровно.
Громов прочищает горло.
– Сценарий… в целом… рабочий, – произносит он, будто ему приходится проталкивать эти слова через гордость. – Извините, Диана… э-э… Евгеньевна. Я… перегнул.
«Перегнул». Вот и всё извинение.
Киваю. Не улыбаюсь. Не показываю облегчения. Победа здесь не выглядит как радость. Победа здесь выглядит как выживание.
– Спасибо, – говорю я. – Тогда согласуем следующий шаг с Мариной Львовной.
Марина подхватывает разговор, фиксирует договорённости. Я сажусь, ощущая, как в теле наконец появляется усталость – тяжёлая, вязкая. Будто я держала штангу, и её только что сняли с плеч. Плечи остаются прямыми. Внутри – дрожит всё.
Кирилл смотрит на Александра с неприкрытой злостью. Но молчит. Здесь не его поле. Пока.
Когда встреча заканчивается, Громов уходит быстро, словно хочет стереть из памяти момент, когда его поставили на место. Его люди собирают бумаги, благодарят, кивают. В переговорной остаются «свои».
И вот теперь начинается вторая часть казни – внутренняя. Кто-то обязательно захочет сказать: «Ну ты и устроила», «Ты перегнула», «Ты подставила нас». Но Александр уже встал, и его присутствие режет любые слова на корню.
Марина Львовна подходит ко мне первой.
– Хорошо, – говорит она тихо. И это звучит почти как признание, потому что от неё «хорошо» – это медаль.
– Спасибо, – отвечаю я.
Кирилл усмехается.
– Ого, – бросает он. – Теперь у нас новенькая – любимая игрушка босса.
Медленно поднимаю на него взгляд.
– Кирилл Викторович, – говорю ровно. – У вас совещание закончилось? Тогда вам выход там же, где вход.
Он хочет что-то сказать, но Александр смотрит на него – и Кирилл замолкает, будто ему выключили звук.
– Иди, – говорит Александр брату. Одно слово.
Кирилл сжимает губы, бросает на меня взгляд «мы ещё поговорим» и уходит.
В переговорной остаёмся мы, Марина и пара сотрудников. Марина быстро собирает бумаги, кивает Александру и тоже выходит – ей нужно оформить результат, закрепить договорённости. Корпоративная машина не терпит пауз.
Дверь закрывается. Мы остаёмся вдвоём.
Свет от проектора уже выключен, но яркий потолочный свет всё ещё режет глаза. Воздух сухой. Пахнет маркером и кофе. Горло першит, будто я кричала, хотя я не повышала голос ни разу.
Александр подходит ближе. Слишком близко для «делового разговора», но не настолько, чтобы это можно было назвать нарушением. Он умеет держать дистанцию так, чтобы она давила сильнее прикосновения.
– Хорошая работа, – говорит он.
Сглатываю. Внутри всё ещё гудит адреналин.
– Спасибо, – отвечаю я. – Я… держала тон.
– Видел, – коротко.
Жду продолжения. И оно приходит. Как всегда – ударом под рёбра.
– Но не думайте, что я сделал это ради ваших красивых глаз, – говорит Александр холодно. – Я защищал актив.
Слова звучат ровно, почти равнодушно. Будто он действительно просто защищал цифры. Будто ему было всё равно, что Громов пытался меня унизить. Будто он вмешался только из расчёта.
И вот здесь – самое странное.
Я понимаю, что он лжёт.
Не потому что я романтичная идиотка. А потому что я умею читать людей. Потому что я видела его взгляд, когда Громов назвал меня «милочкой». Потому что я слышала, как голос Александра стал не просто ледяным – опасным. Так говорят не о сделке. Так говорят, когда кто-то нарушил личную границу.
Он защищал не только актив.
И эта мысль – как укол. Сладкий и злой одновременно. Потому что если ему не всё равно… значит, я уже не просто инструмент в его периметре. Значит, я – риск. Для него. И для себя.
– Конечно, – говорю я спокойно. – Я и не думала иначе.
Лицо не выдаёт. Но внутри что-то сдвигается, как плита под ногами: почва становится другой. Опаснее.
Александр смотрит на меня ещё секунду, будто проверяет, верю ли я. Потом кивает.
– Идите. Отдыхайте. Утром нужен будет свежий мозг.
– У меня мозг всегда свежий, – вырывается у меня быстрее, чем я успеваю отфильтровать.
Он едва заметно приподнимает бровь.
– Тем более.
Разворачиваюсь к двери, и на секунду хочется оглянуться. Не делаю этого. Нельзя.
В коридоре шум чужих голосов обрушивается на меня, как волна. Иду к лифту, и в груди впервые за эту неделю появляется не страх.
Гордость.
И другое чувство – более опасное.
Обида на его ложь. И странная благодарность, которую я себе запрещаю.
Потому что благодарность к Черногорову – это слабость.
А слабости здесь покупают и продают быстрее любых активов.
Глава 6
Александр
Конверт на моём столе лежит ровно по центру, будто кто-то пытался придать тревоге эстетичную форму.
На бумаге нет гербов и печатей – только подпись: «СБ / Воронцов».
Открываю конверт ножом для писем, хотя могу разорвать руками, и это уже симптом: когда контроль уходит, начинаешь контролировать даже шуршание бумаги.
Пальцы не дрожат.
Зато челюсть напряжена так, будто держу в зубах гвоздь.
На подоконнике стоит стакан виски, и торфяные ноты бьют в нос сразу, как только делаю шаг ближе к окну.
Днём не пью.
Но сегодня понедельник второй недели, и это звучит как отдельный диагноз.
Публичная защита на переговорах с Громовым не должна была случиться.
В таких ситуациях обычно действую иначе: позволяю человеку самому выстроить опору, а потом – если нужно – добиваю сделку.
Вмешался не по схеме.
Импульс.
Именно это слово раздражает сильнее, чем хамство Громова.
Потому что импульс – это всегда чужая рука на моём руле.
Вытаскиваю из конверта отчёт и раскладываю листы веером, как карты, хотя знаю, что игра тут одна.
«Диана Евгеньевна Веретьева».
Слишком аккуратная шапка.
Слишком чистый текст.
Слишком много «подтверждено».
Воронцов умеет писать так, чтобы между строк читалось главное: «если копнуть глубже – будет кровь».
Пролистываю.
Диплом – настоящий.
Работодатели – подтверждены.
Смена фамилии – законна.
И вот здесь мне хочется усмехнуться: законность – не признак честности, это признак грамотного юриста.
В конце листа – блок «цифровой след».
Фотографии до ретуши.
Фотографии после.
Смотрю на них не как мужчина на женщину, а как следователь на улику.
До ретуши лицо чуть другое: скулы мягче, взгляд открытее, кожа без этого идеального «глянца», который делает людей похожими на рекламные щиты.
После – стерильная версия.
Веретьева как бренд.
Беру планшет и открываю тот же снимок в цифровом виде, увеличиваю глаза.
Делаю то, что всегда делаю с рисками: раскладываю на слои.
Один слой – биография.
Второй – поведение.
Третий – мотив.
Пока совпадает только одно: слишком высокий уровень подготовки для человека, который якобы «просто хочет карьеру».
Накладываю старое фото на новое, как в дешёвом криминальном сериале, и ненавижу себя за эту банальность.
И всё равно делаю.
Потому что в моём бизнесе банальные приёмы часто ловят не банальных людей.
В груди резко поднимается адреналин – сухой, холодный, мгновенный, как выстрел.
Зрачки расширяются сами.
«Я видел эти глаза раньше».
Мысль приходит не как воспоминание, а как удар.
Глаза Евгения Соколова.
Не лицо, не улыбка – именно глаза.
Не помню, сколько раз видел его в переговорах, в судах, в прессе – он был моим конкурентом, моим зеркалом и моим предупреждением.
Соколов умел улыбаться так, будто уже знает, где ты ошибёшься.
И умер так, что половина рынка выдохнула, а другая половина сделала вид, что скорбит.
Закрываю файл.
Не потому что хочу остановиться.
Потому что хочу думать без шума.
Воронцов ждёт моей реакции, но не звоню ему сразу.
Первое правило: не дёргаться.
Второе: не показывать, что ты что-то понял, пока не понимаешь всего.
Третье: полиция – это крайний инструмент.
Полиция задаёт вопросы, на которые придётся отвечать.
А я пока не знаю, кто здесь задаёт игру – я или кто-то через неё.
Беру телефон и набираю Воронцова.
Он отвечает мгновенно, как всегда, потому что боится пропустить мой тон.
– Слушаю, Александр Викторович.
– Полное досье на семью Соколова, – говорю я.
В трубке короткая пауза – ровно на секунду, но она стоит дорого.
– Принял, – отвечает он.
– И Самарина, – добавляю я.
– Самарина… – повторяет он, уже осторожнее.
– Да.
Смотрю на тёмное стекло окна, в котором отражается мой кабинет.
Панорама Москвы там есть, но она не важна.
Важно то, что чувствую себя на полшага от ловушки, а это состояние ненавижу.
– Александр Викторович, копать глубже по Веретьевой? – спрашивает Воронцов.
– Копай.
Делаю паузу, потому что в слове «копай» слишком много прямоты.
– Но тихо.
– Понял.
– И ещё, – говорю я.
– Да?
– Кейлоггер стоит?
– Стоит, – подтверждает он.
– Что-нибудь?
– Пока ничего необычного: рабочие документы, почта, отчёты, – ровный доклад.
Это одновременно плохо и хорошо.
Хорошо – потому что «ничего необычного» означает, что она не идиотка.
Плохо – потому что умные люди скрывают мотивы лучше.
– Держи меня в курсе, – говорю я.
– Есть.
Сбрасываю.
Виски пахнет сильнее.
Делаю глоток – не ради вкуса, ради того, чтобы рот занялся делом и не выдал лишних слов самому себе.
Соколова.
Если Веретьева – Соколова, то это не случайная карьера.
Это вход по крови.
И тогда мой импульс на переговорах с Громовым становится ещё опаснее: я публично защитил человека, которого, возможно, должен был бы уничтожить первым.
Меня раздражает собственная человечность.
Она всегда выходит боком.
Дверь кабинета открывается без стука.
Левицкая.
Её шаги быстрые, отрывистые, как у человека, который уже принял решение и пришёл заставить принять его меня.
– Александр Викторович, – говорит она, и по голосу ясно: «сейчас будет война».
– Да, Марина Львовна.
Не предлагаю ей сесть.
Она и не просит.
– Её надо убрать, – говорит Левицкая сразу.
Без «как вы считаете».
Без «я беспокоюсь».
Просто рубанула.
– Кого? – спрашиваю я, хотя мы оба знаем.
– Веретьеву, – произносит она с такой брезгливостью, будто имя пачкает рот.
Смотрю на неё спокойно.
Внутри всё становится неподвижным, как перед прыжком.
– Причина? – спрашиваю.
– Она слишком любопытна, – отвечает Левицкая.
– Все умные люди любопытны.
– Не так.
Она делает шаг ближе к столу и кладёт на него тонкую папку – свои заметки.
У неё всегда есть папки.
Она любит бумагу, потому что бумага не шпионит.
Открываю папку мельком: ничего конкретного, только наблюдения, мелкие интонации, «слишком быстро ориентируется», «слишком уверенно задаёт вопросы», «слишком рано просит доступ».
– И что? – спрашиваю я.
Левицкая сжимает губы.
– Вы сами видели. – Она чуть понижает голос. – Вы защитили её на встрече с Громовым. Вы понимаете, что теперь все думают?
– Мне неинтересно, что думают все, – отвечаю.
– А совет директоров? – бросает она.
Вот это уже аргумент, но слабый.
Совет директоров давит всегда – это их работа.
Но решения всё равно мои.
– Совет директоров думает о цифрах, – говорю я.
– И о рисках, – парирует она.
– Риски – тоже цифры.
Левицкая прищуривается.
– Она вам нравится?
Этот вопрос ненавижу больше, чем отчёты СБ.
Потому что он переводит стратегию в грязную психологию.
Потому что он пытается сделать моё решение «личным».
– Она мне интересна, – отвечаю я, не меняя тона.
– Как человеку? – Левицкая давит.
– Как угрозе, – говорю я.
Её глаза на секунду расширяются, и вижу: она получила то, что хотела, но не так, как ожидала.
– Тогда почему вы её держите? – спрашивает она.
– Потому что угрозы лучше видеть близко, – отвечаю.
Левицкая молчит.
Она не привыкла, что говорю с ней так прямо.
– Я сам решу, когда её убрать, – добавляю я.
Слова спокойные, но в них металл.
– И решите? – уточняет она.
– Решу.
Она делает вдох, будто хочет ещё спорить, но вместо этого разворачивается к двери.
– Тогда хотя бы… – она останавливается. – Хотя бы не позволяйте ей лезть туда, куда не положено.
– Не позволяю, – говорю я.
Левицкая усмехается без радости.
– Вы слишком уверены, что держите всё под контролем, Александр Викторович.
Отвечаю не сразу, потому что здесь правда скользкая.
– Я уверен в одном, – произношу наконец. – Я не позволю вам устраивать самосуд в моей компании.
Она выходит.
Дверь закрывается.
Тишина возвращается, но теперь в ней слышится ещё и её раздражение, как остаточный запах.
Допиваю виски и понимаю, что поздно.
Но уходить не хочется.
Когда ситуация пахнет кровью, нельзя оставлять периметр.
На террасу выхожу уже ближе к ночи.
Стеклянная дверь выпускает меня в холод, и ветер сразу бьёт в лицо – резкий, сырой, с привкусом города.
Снизу Москва светится, как схема на мониторе: линии дорог, узлы, вспышки фар.
Красиво.
И совершенно безразлично.
Опираюсь ладонями о перила.
Металл ледяной, как вода в раковине внизу, когда человек понимает, что его не пустили.
Странно, что память цепляется за такие детали.
Вытаскиваю из кармана маленькую фляжку – привычка со времён, когда ночные решения принимались на ходу.
Делаю глоток.
Торфяные ноты забивают холод в горле и немного выравнивают дыхание.
Мне не нужен алкоголь, чтобы расслабиться.
Нужен вкус, чтобы заземлиться.
Телефон вибрирует: сообщение от Воронцова.
«Нашли пересечение по Лондону. Она училась в те же годы, что и вы. Контактов нет. Есть ретушь цифрового следа. Продолжаем».
Лондон.
Слово цепляет не романтикой, а статистикой.
Слишком много совпадений для случайности.
Отвечаю коротко: «Дави мягко. Нужны имена».
Пальцы мерзнут, но мысль горячая: если это Соколова, то кто её привёл?
Кто дал ей деньги на легенду?
Кто объяснил, куда именно входить?
Самарин.
Или кто-то, кто хочет Самарина утопить моими руками.
Возвращаюсь в кабинет.
Внутри пахнет кожей кресла и холодным металлом техники.
Мониторы светятся синевато, будто кабинет – не офис, а операционная.
В углу экрана – окно с видеопотоком: скрытая камера в опен-спейсе.
Не люблю камеры.
Но люблю знать.
На записи офис пустой.
Ночной свет.
Редкие лампы, оставленные на минимум, чтобы не сломать стеклянную башню темнотой.
И вдруг в кадре появляется она.
Веретьева идёт к своему столу, снимает пальто, кладёт сумку.
Движения не расслабленные – собранные, экономные.
Работает поздно.
Это можно объяснить амбициями.
Можно – страхом.
Можно – охотой.
Она садится, открывает ноутбук, печатает.
Не слышу её, но вижу напряжение в плечах.
Она не играет в «новенькую».
Как будто делает это много лет.
Потом она откидывается на спинку кресла и достаёт что-то из ящика.
Тонкий металлический блеск.
Серебряная ручка.
Она крутит её между пальцами – медленно, привычно, так, как крутят не вещь, а опору.
И в этот момент у меня в груди проваливается пустота.
Потому что знаю эту ручку.
Не «похожа».
Не «вроде бы».
Именно эта: тяжёлая, серебряная, с характерным бликом на колпачке, который видел у Соколова в руках на переговорах.
Чувствую, как тело замирает.
Как будто кто-то нажал на паузу.
Кровь становится холоднее.
Злость не поднимается.
Поднимается другое – понимание, которое тяжёлое, как бетон.
Она не просто пришла за карьерой.
Принесла с собой фамильный артефакт, который не покупают в «Петровиче».
Она пришла из прошлого.
И прошлое связано со мной нитями, которые предпочитал не трогать.
Диана вертит ручку, потом кладёт её рядом с клавиатурой и снова печатает.
Она даже не подозревает, что сейчас сидит под моим взглядом.
И это не возбуждает.
Это бесит.
Потому что её периметр уже внутри моего, а я этого не заметил сразу.
Отодвигаюсь от экрана и смотрю в темноту кабинета.
В голове выстраивается новая схема.
Если это дочь Соколова, то её мотив прост: месть.
Если её мотив – месть, то цель не я один.
Цель – вся цепочка.
Самарин.
А значит, она – наживка, которую можно использовать, чтобы вытащить настоящего зверя.
Но наживка имеет зубы.
И эти зубы уже близко к моей руке.
Беру телефон, но не звоню.
Не сейчас.
Слишком рано.
В такие моменты побеждает тот, кто выдерживает паузу.
Снова смотрю на экран.
Диана поднимает голову, будто чувствует взгляд, и на секунду замирает.
Камера не передаёт звук, но вижу, как она сжимает губы и снова опускает взгляд в монитор.
Она держит себя так, будто постоянно живёт под наблюдением.
Значит, она привыкла.
Значит, это не первый её периметр.
Медленно выдыхаю и произношу вслух – тихо, чтобы слова не потеряли вес.
– Так ты пришла за кровью, Диана? Посмотрим, чья прольётся первой.
Глава 7
Диана
– Ты уверена, что тебе туда надо? – голос Ольги в динамике режет тишину квартиры, как ноготь по стеклу. – Ди, это не «выйти в люди». Это выйти под прожектор. И рядом с ним.
Я держу телефон между плечом и ухом, обеими руками застёгиваю молнию платья, стараясь не дёрнуть ткань. Чёрный шёлк скользит по коже, холодит, и от этого холодит спину сильнее – так бывает, когда не ткань холодная, а мысли.
– Мне «надо» уже семь лет, – отвечаю я. – Сегодня просто… формат другой.
– Формат «в логово льва», – не сдаётся Ольга. – Ты же понимаешь, кто там будет? Их круг. Их легенды. Их женщины. Их память.
Я делаю вдох через нос. Медленно. Как на презентации, когда в комнате сидит тот, кто мечтает, чтобы ты ошиблась в цифре. Во-первых, цель. Во-вторых, риски. В-третьих, контроль.
– Я знаю, – говорю. – И поэтому я должна выглядеть безупречно.
– Безупречно – это не про платье, – Ольга фыркает. – Это про глаза. Ты умеешь держать лицо, но взгляд… у тебя взгляд иногда как у человека, который пришёл с ножом на праздник.
– Нож в сумочку не помещается, – отвечаю я сухо, ирония получается тонкой, как нитка. – Придётся обходиться мозгом.
Ольга молчит секунду. Потом тише:
– Ты прячешь кулон?
Пальцы замирают у шеи. Кулон лежит на ладони тяжёлым кружком металла, как монета за проход в ад. Подарок мамы. Внутри – то, что никто не должен видеть, и то, что должно однажды спасти меня.
– Да, – говорю. – Под тканью. Не будет бликов, не будет вопросов.
– А если он… – Ольга не договаривает. Не нужно. Мы обе понимаем, что «он» – это не только Александр. Это любой взгляд, который задержится дольше нормы.
– Никто туда не полезет, – отрезаю я.
Тишина в трубке становится плотной.
– Ди, – Ольга говорит уже совсем иначе, без подколов. – Ты туда идёшь не только за документами. Ты туда идёшь рядом с мужчиной, от которого у тебя подкашиваются колени. Даже если ты этого не признаёшь.
У меня внутри что-то дёргается – не больно, но неприятно. Как когда попадают в точку, которую ты сама себе запретила.
– Колени у меня крепкие, – отвечаю. – Я в аналитике, а не в балете.
– Вот именно, – она усмехается. – А там будет балет. Только без пуантов. Будь осторожна. Не влюбись в цель.
Я сглатываю. Горло сухое, хотя воды я не пила всего минут десять.
– Я не для этого сюда пришла, – произношу.
– Тогда скажи это себе ещё раз, когда он положит руку тебе на спину, – бросает Ольга. – И когда его мать посмотрит на тебя так, будто она тебя где-то уже видела.
Сердце дёргается. Глупо. Предательски. Слишком живо.
– Ты думаешь, она придёт? – спрашиваю, и слышу в своём голосе то, что ненавижу: осторожность.
– Ди, – Ольга вздыхает. – У таких, как Черногоровы, всё семейное. Даже благотворительность.
Я закрываю глаза на секунду. Не чтобы отдохнуть – чтобы не дать лицу дрогнуть, хотя рядом никого.
– Поняла, – говорю. – Спасибо.
– Не спасибо, – она снова становится жёсткой. – Просто живи. И если что – звони. Не геройствуй.
Я улыбаюсь уголком рта, хотя улыбка не доходит до глаз.
– Я не геройствую. Я работаю.
– Смертельно опасную работу, – отрезает Ольга и сбрасывает.
Экран гаснет, и в комнате снова слышен только шорох ткани, когда я поправляю платье на плечах. Открытая спина – это, казалось бы, мелочь. Но для меня это почти обнажение. В офисе я броня: жакет, рубашка, ворот, застёгнутый до того места, где начинается «лишнее». Здесь лишнего не будет. Здесь будет протокол. И ловушка.
Я подхожу к зеркалу.
Чёрное платье не кричит. Оно режет. Линия талии подчёркнута так, что хочется выпрямиться ещё сильнее. Спина открыта – ровная полоса кожи от лопаток вниз, и сразу ощущение, будто на неё уже смотрят. Я прячу кулон под ткань, чтобы не было ни одного блеска. Металл ложится на кожу холодной печатью.
Сверху – тонкий плащ. На палец – кольцо не надеваю. Никаких лишних символов. В сумочку – только телефон, ключи, помада и серебряная ручка. Ручку я беру автоматически. Без неё пальцы ищут опору и начинают сжимать воздух.
На секунду в голове всплывает архив.
Первое упоминание Самарина – короткая строчка, которую я выловила в шуме корпоративной памяти. Фамилия, которая должна была исчезнуть, но оставила царапину в системе. Я не успела добраться глубже. Пока. Но теперь я знаю: он был рядом. Он был в цепочке. И если сегодня на балу кто-то произнесёт это имя вслух – я должна быть рядом.
Телефон вибрирует: сообщение от Александра.
«Машина внизу. 19:40. Не опаздывайте».
Ни «пожалуйста», ни «будьте готовы». Сухо. Как приказ. И всё равно в груди поднимается жар – не от нежности, от того, что моё тело слишком быстро реагирует на его присутствие даже в буквах.
– Не опоздаю, – говорю пустоте и закрываю дверь.
Машина чёрная, как полированная угроза. Водитель открывает дверь, и внутри пахнет кожей и чем-то дорогим, сухим. У Александра всегда так: даже воздух вокруг него будто стоит денег.
Он уже в салоне.
Костюм тёмный, без излишеств, белая рубашка, запонки. В свете уличных фонарей его глаза кажутся серо-голубыми, холодными. И это хорошо. Холод – это безопасно.
Он смотрит на меня ровно, без улыбки, но взгляд задерживается на открытой спине на долю секунды дольше нормы. Я замечаю. И делаю вид, что нет.
– Добрый вечер, – говорю я, садясь.
– Добрый, – отвечает он. Голос низкий, спокойный. – Вы готовы?
«Вы» – как щит. Между нами – протокол.
– Всегда, – отвечаю.
Он чуть наклоняет голову, будто оценивает эту «всегда». Потом переводит взгляд в окно.
– Сегодня без самодеятельности, Веретьева.
У меня внутри коротко вспыхивает раздражение.
– Я и так достаточно… дисциплинирована, – отвечаю.
Он поворачивается ко мне.
– На презентациях – да. – Пауза. – В лифте – не уверен.
Горло перехватывает. Он не повышает голос, не улыбается, но фраза попадает точно в то место, где тело помнит его руки на талии.
Я держу лицо. Даже не моргаю чаще.
– В лифте виновата физика, – говорю.
– Физика – тоже дисциплина, – отвечает он и снова смотрит вперёд.
Я отворачиваюсь к окну, чтобы не дать ему увидеть, как у меня напрягается челюсть. Внутри – злость и… что-то ещё. Нельзя. Нельзя давать себе это «ещё».
Машина едет через вечернюю Москву, и город в стекле расплывается огнями, как чужая вечеринка, на которую ты пришла не танцевать, а вырезать карман.
– Там будет пресса, – говорит Александр, не глядя на меня. – Не отвечайте на вопросы. Не называйте фамилии. Улыбайтесь ровно столько, сколько нужно.
– Я не люблю улыбаться на публику, – отвечаю.
– Сегодня вы не любите многое, – произносит он, и в этом слышится почти насмешка. – Но это часть сделки.
«Сделки». Конечно. Мы же активы. Инструменты. И всё-таки, когда он говорит «часть сделки», меня бросает в жар, будто это не благотворительный бал, а контракт на тело.
Я стискиваю пальцы на ручке сумочки.
Во-первых: я здесь ради Самарина. Во-вторых: ради архива. В-третьих: рядом с Черногоровым я должна быть идеальной тенью. Не женщиной. Не человеком. Функцией.
– Я поняла, – говорю.
Он кивает.
– И ещё. Если почувствуете дискомфорт – подойдёте ко мне. Без обсуждений.
Я смотрю на него. Слова звучат как забота, но тон – как контроль.









