bannerbanner
Шляпу можешь не снимать. Эссе о костюме и культуре
Шляпу можешь не снимать. Эссе о костюме и культуре

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 9

Усиление и обострение советских практик приобретения одежды в 1990 году выглядит особо впечатляюще еще и потому, что они сопровождались, видимо, все возраставшим отвращением к советскости прежней одежды. Это качество основной массы носильных вещей с понятным единодушием фиксируют почти все респонденты. Уже упомянутая гиперсемантизация отдельных, оставшихся понятными элементов и понятий в момент распада цельного «языка» одежды – и говорения об одежде – прекрасно видна на примере слова «советский» и стоявшего за ним смысла. «Советскость» в костюме прочитывалась моментально и безошибочно, слово это в 1990 году имело однозначно негативный смысл (параллельно с тем, как слово «советский» приобретало столь же негативный смысл в политической и иной речи): «…принцип различия был – одет по-советски/не по-советски». Один из респондентов рассказал о возможности добывать с государственного предприятия футболки, которые выносили из производственного помещения еще до нанесения на них рисунка – это делало футболку «несоветской»: «с рисунком носили только лохи». Кажется, и сама государственная промышленность в том году сделала по крайней мере одно судорожное усилие для того, чтобы «проглотить» неприличное слово в языке одежды, сделать советское несоветским. По воспоминаниям одного из интервьюируемых, «…советские швейные предприятия ударно шили коричневые школьные платья, а они враз стали никому не нужны. Тогда советские швейные предприятия приделывали к платьям белые манишки, пришивали игривые пуговички и продавали в „Детском мире“ под видом платьев парадных». Можно представить себе, насколько удачным и малозаметным был такой обман.

Значительное незначимое: социальные и индивидуальные смыслы костюма в 1990 году

Среди ответов, присланных мне респондентами, было два, хорошо характеризующих ситуацию с воспоминаниями о социальном значении костюма в 1990‑м: «Одежда говорила о человеке почти все»; «Одежда ничего не говорила ни о ком». Поразительным образом, в восстановленной по воспоминаниям картине года эти два ответа совершенно не кажутся противоречивыми; не имеют они и отношения к разному пониманию заданного вопроса. Они указывают на разницу в оптике, с помощью которой те, кто дал эти ответы, рассматривают окончательно сформировавшийся в 1990 году остро дуальный подход к одежде в качестве средства коммуникации: ее либо не замечали, интуитивно понимая, что язык одежды нарушен, и исключая костюмное высказывание из общей семантики внешнего облика человека, – или, наоборот, рассматривали очень внимательно, пытаясь, как уже говорилось ранее, уловить остатки понятных «слов» сквозь раздражающие шумы.

Наряду с другими рассматривавшимися «словами», сохранившимся и понятным качеством в языке костюма оказалась «успешность» – и, как и многие другие «слова одежды» в тот момент, она приобрела расширенный и утрированный смысл. Dressing for success, «одежда для успеха», одежда как маркер социального статуса и благосостояния, всегда имела в Советском Союзе особое значение (как, впрочем, и в других странах с низким благосостоянием частных лиц во все времена и в любую эпоху): здесь миллионер и рабочий не могли носить одну и ту же модель джинсов Lee, вполне устраивающую обоих с точки зрения соотношения «цена/качество». Однако в 1990 году к транслируемым одеждой смыслам «успешности» или «неуспешности» добавилась принципиально новая составляющая: теперь костюм говорил о том, насколько успешно его хозяин встраивался в вырастающий на глазах принципиально новый мир. Формировалось новое, жесткое и жестокое требование к успеху: если в периоды стабильности успех так или иначе означал умение эффективно встроиться в стабильные структуры, найти свое место в их налаженном механизме, то в позднесоветские годы успех стал означать принципиально противоположное: умение вовремя выйти из этих распадающихся структур и самому создать для себя новое социальное место в хаотической новой реальности. Для тех, кто в 1990 году умел (и мог позволить себе в финансовом плане) найти, достать, купить, заказать, приобрести «настоящую вещь», она становилась немедленным и крайне важным заявлением об успехе – осязаемом и неподдельном, – тем более что в других областях критерии успеха и неуспеха становились все более призрачными: твою должность могли упразднить в любой момент, но твое кожаное пальто оставалось с тобой. Некоторые элементы костюма считались априорным свидетельством успеха его владельца: «Мы смотрели какой-то сериал про бедных фермеров, вроде „Рабыни Изауры (sic! – Л. Г.), и я спросила: „Мама, почему он называет себя бедным? У него же есть джинсы и джинсовая куртка?»; «…когда собрал (приличный костюм. — Л. Г.), почувствовал себя лучше, меня даже стали пропускать в ресторан „Потсдам“. А до этого мучился каким-то синдромом плохой одежды – не мог знакомиться с девушками, даже с теми, которые заложили на то, во что ты одет». Для тех же, кто не мог принять энергичного участия в борьбе за социальный успех в новых условиях, одежда, наоборот, абсолютно теряла свой социальный смысл. Если приходилось носить что угодно, не имея возможности сознательного выбора, то одежда не говорила о ее владельце ничего (и, конечно, таким образом, говорила о нем все). Многие из респондентов явно очень остро чувствовали в 1990 году эту составляющую одежды как едва ли не единственного верифицируемого маркера успеха: «Одежда казалась не просто вещью, частью имиджа – а самой ценностью жизни… <…> А ее полнейшее отсутствие в свободной продаже будоражило, заставляло охотиться на шмотки и радоваться удачным операциям по их захвату». Эта тема гордости по поводу возможности приобрести и носить сколько-нибудь достойную одежду появляется постоянно, подчеркивая не только значение одежды как символа успешности, но и ее значение в сохранении индивидуальности, права на выбор образа «я» (о чем речь подробно пойдет позже): «В то лето „выбрасывали“ в разных местах, я эти места выучила и, если не соврать, две недели ездила по магазинам каждый день»; «Горжусь тем, что ни разу, ни разу не надела ужасных советских панталон». Начать носить «советские панталоны» означало не просто перейти на некрасивое и неудобное белье – это означало капитулировать, расписаться в собственной неуспешности14.

Два наиболее заметных параметра, в соответствии с которыми участники опроса говорят об одежде 1990 года как об «очень важной» или об «абсолютно неважной», – это возраст и материальное положение респондента в описываемый момент. Возраст в данной ситуации играет совершенно особую роль: молодежь традиционно придает важное значение построению собственного имиджа и соответствию нормам своей социальной группы, а в переходном 1990 году к этому прибавился эффект «чистого листа». Носить было нечего – но зато носить можно было все, что угодно. Особенно остро это переживалось в процессе постепенной отмены школьной формы. Поэтому многие мои корреспонденты из младших возрастных групп описывают свою одежду 1990 года со смесью восторга и ужаса: «…криво-косо пошитое, но какое-то „свое“. Господи, что за кошмар мы носили! Но зато как было весело!» Внезапная свобода в возможности выбора одежды и исчезновение нормативов оказались настолько ценными для молодежи, что молодые люди часто готовы были простить окружающему миру даже унизительную нищету. Представители же старшего поколения, начиная с тех, кому в 1990 году было больше двадцати лет, куда менее единодушны в выражении веселья; особенно это касалось тех, на ком лежала ответственность за иждивенцев (например, за детей или пожилых родителей). В этих случаях часто было не до имиджа: невозможность достать теплую детскую куртку или теплые ботинки вызывала у опрошенных брезгливость и отчаяние. «С одной стороны, ощущение полного облома и внутренний дискомфорт от собственного вида. С другой – голова болела о том, чтоб детей одеть-накормить, так что о собственном гардеробе думать было некогда и даже как-то стыдно». Одна из корреспонденток, которой в 1990 году было шесть лет, предложила ответить на мои вопросы маме, которой тогда было двадцать семь: «Я спросила свою маму, она говорит: отстойный был год, вспоминать не хочется». В дальнейших ответах этой женщины на вопросы нашей анкеты повторяется слово «повезло», применяемое к любой необходимой вещи – случайно приобретенному пальто или теплому костюму. При этом через несколько строк выясняется, что у мамы была репутация хорошо одевающейся дамы, даже модницы: «…вообще переделывала всю одежду, шила из старых вещей, обшивала себя и всю семью, поэтому всегда была одета лучше всех. Ее спрашивали: „Где достала?“ – а это все было самодельное. Из вещей своего отца делала себе одежду». Здесь хорошо видно, как воспоминание о необходимости «переделывать всю одежду», «шить из старых вещей», «из вещей своего отца», «обшивать всю семью» по ночам (это выражение фигурирует в другом пассаже) полностью отравляет воспоминание о комплиментах и «модной» репутации: красота, достигнутая такими большими и настолько вынужденными усилиями, радости не приносит.

Влияние же материального положения, в котором участники опроса находились в том же году, оказывается менее однозначным. С одной стороны, были люди, безусловно довольные своим костюмом в силу возможности доставать качественные и модные вещи: «…мама [—] бывшая спекулянтка <…> Наша семья в основном общалась с людьми своего круга. Т. е. опять же все были одеты из „Березки“. <…> Все, о чем мечтала, да и мечтаю, всегда становится реальностью»; «…мечта не расходилась с реальностью; ощущала себя самой красивой, мне завидовали» (папа респондентки регулярно привозил вещи из‑за границы). С другой стороны, далеко не всегда те, у кого были деньги и кто мог позволить себе покупать вещи у спекулянтов, пользоваться магазинами наподобие «Березок» или даже выезжать за границу, поминают свой костюм образца 1990 года добрым словом15. Дело тут не в эстетических критериях, а все в той же необходимости добывать, выискивать, почти всегда соглашаться на вещь не потому, что она нравится, а потому, что ее можно приобрести. Кроме того, в отличие от линейного понятия возраста, нелинейное понятие «материальной обеспеченности» в 1990 году стало особо зыбким: появились как люди, потерявшие источники дохода, так и те, кто впервые в жизни неожиданно приобрел деньги, превышающие прожиточный минимум, и мог позволить себе тратить их на одежду. К этой категории относились, например, ранние предприниматели-кооперативщики и полузаконные предприниматели всех сортов, а также представители некоторых профессий, которым открытие железного занавеса дало шансы на новую жизнь: так, одна из участниц опроса, художница, пишет: «…у нас вдруг стали покупать картинки – сперва отъезжающие за границу, а потом и местные коллекционеры, намеревавшиеся устроить какой-то музей. Это важный момент: людей, у которых вот именно в эти годы после долгой нищеты вдруг завелись деньги – при том, что образ жизни и круг общения совершенно не переменились, было, наверное, не очень много. То есть это более-менее специфический опыт». Иногда человек оказывался «модником» в результате чистейшего счастливого случая, без усилий со стороны носителя костюма. В таком случае результатом изменения статуса становились не только радость, но и недоумение: «…кроме того, как раз в 90‑м родители съездили в Америку и привезли оттуда, кажется, несколько чемоданов всяких тряпок, себе и мне. В Штатах в том году носили изумрудно-зеленое, и в результате изумрудно-зеленым у меня оказалось все: от рюкзака до варежек»; «…никогда не интересовалась тряпками, но тут сестра съездила во Францию и привезла кучу всего, и оказалась в центре внимания…». У тех же, кто в 1990‑м не нашел новых возможностей для приобретения вещей, разговор о значении одежды иногда вызывает реакцию отторжения, едва ли не неуместности самого вопроса: «Как-то у меня нет ощущения, что мы в тот момент ели нормально…»; «Было чувство, что живем в глубокой заднице, жрали макароны и картошку, примерно так же жили и все остальные ребята из нашего класса, поэтому одежная неполноценность не ощущалась». Даже те из представителей этой группы, кто, наоборот, сообщает о значимости одежды в 1990 году, говорит об этом как о травматической составляющей личного самоощущения. Так, одна из участниц опроса в перечислении предметов своего гардероба в том году ставила в конце некоторых пунктов пометку «(страдала)»: «…какие-то немецкие юбки (страдала) <…> купальник был вязаный белый (опять страдала)…» Эти ощущения явно были неприятны настолько, что вызывали активное желание их забыть: «…помню духи, может быть, и то, что это были ужасные времена остальные ужасы память услужливо стирает»; «…ужасные времена. Не хотела бы сейчас одеваться так, как одевалась тогда»; «Как хорошо, что те времена закончились!». Особенно мучительно переносили предельно выросшее значение костюма как маркера социального статуса те, кто в тогдашней бедности оказывался одним из немногих представителей более обеспеченного класса и был вынужден «соответствовать» (слово, встречающееся по крайней мере в десятке полученных мной интервью, часто даже без дополнения, как имеющее самоочевидный референт: «Хотелось соответствовать»; «Было нужно соответствовать»: «…в музыкальной школе меня „ставили на место“ девочки из семей, где папы ездили в заграничные командировки. Сейчас я понимаю, что они над моей одеждой издевались <…> Мне почему-то казалось, что [они] сами по себе прекрасные, мне хотелось с ними дружить, гулять, мне в голову не приходило, что, оденься я так же, буду не хуже их».

Подобно тому как в расшатавшемся языке костюма 1990 года особое значение приобрели некоторые сохранившиеся «слова», так в столь же расшатавшемся глобальном языке коммуникаций того момента особое значение приобрели некоторые сохранившие свой смысл атрибуты – осязаемые, заметные атрибуты повседневного материального мира, среди которых одним из наиболее заметных и понятных была одежда. Любое высказывание здесь воспринималось очень остро, в него вчитывались дополнительные смыслы. На подбитые ватой плечи носителя модного костюма ложился груз необходимости отвечать за свою одежду, «соответствовать» ей: ты не мог быть одет «никак» лишь потому, что сегодня тебе было лень одеться хорошо. Расхожая американская фраза «You are what you wear» («Ты то, что ты носишь»), подразумевающая простую необходимость относиться к своему костюму внимательно, в СССР в это время приобретала почти буквальный смысл: костюм нередко становился не одним из элементов имиджа, по которым определяют вкус, достаток и социальный статус человека, но основным, системообразующим элементом для оценки; по тому, что ты носишь, можно было с большой вероятностью определить не столько твое отношение к одежде, сколько меню твоего ужина.

Единство и разнообразие в костюме

Сложный язык моды всегда требовал от своих носителей соблюдения определенных правил унификации и в то же время определенных правил разнообразия в костюме – подобно тому как язык, используемый при вербальных коммуникациях, для нормального своего бытования требует одновременно единства смыслового пространства и в то же время гибкости использования, обеспечивающей ему возможность приспосабливаться и выживать в постоянно меняющейся реальности.

Для того чтобы оценить процессы, связанные с проблемами унификации и разнообразия костюма в 1990 году, мне придется обсудить некоторые аспекты бытования костюма в советском пространстве в целом – здесь проблемы однообразия/разнообразия всегда стояли особенно остро. Однообразие в одежде советских граждан, поражавшее иностранцев, было вызвано не только пресловутым дефицитом и схожестью всех продуктов советской текстильной промышленности, но и социальными аспектами бытования костюма – в частности, чрезвычайной ригидностью советских дресс-кодов, почти не допускавших индивидуального подхода к повседневному (а зачастую и к выходному) костюму. Кроме того, необходимо помнить, что в советском пространстве костюм человека был индикатором не только и не столько его личных вкусов и даже социального статуса, сколько его благонадежности внутри действующей государственной системы. Длина подола, ширина штанин, форма стрижки, цвет помады имели не индивидуальное и даже не социальное, но политическое значение. Борьба с нарушением дресс-кодов советской повседневности была не только идеологической, но и буквальной: разрезание «дудочек» и насильственное обрезание длинных волос хиппи в отделениях милиции являются буквальной иллюстрацией того, как «общество моделирует облик индивидуума»16. Из-за действия этих факторов построение полноценного индивидуального имиджа становилось в советские годы задачей почти неразрешимой – и чаще всего требующей целенаправленных титанических усилий по доставанию или созданию соответствующей одежды. На эти усилия, безусловно, был способен далеко не каждый. Более того, далеко не каждый был готов взять на себя смелость резко выделяться в своем внешнем облике, даже в «вегетарианские» времена относительной терпимости к ширине воротников и длине пиджаков – во время, скажем, хрущевской оттепели. Любой костюм, сколько-нибудь заметный в общем монотонном пространстве, обычно становился немедленной и очень громкой заявкой, по интенсивности сравнимой с тем, как сегодня воспринимаются костюмы некоторых (и даже далеко не всех) особенно радикальных молодежных субкультур (панков, некоторых разновидностей готов, неонацистов).

Таким образом, почти во все периоды существования советской власти индивидуум был вынужден соблюдать постоянный тонкий баланс между естественным желанием хорошо выглядеть, носить то, что идет и нравится, выделяться, привлекать внимание, наконец, просто быть «на уровне» моды – и необходимостью соблюдать беспримерно жесткий социальный код. Дополнительную трудность, безусловно, создавал пресловутый дефицит. В результате в пространстве целой страны возник феномен «одной вещи», безусловно, заслуживающий подробного самостоятельного исследования. В общих чертах он видится таким: поскольку в советский период фактически невозможно было построить и определить модный стиль, силуэт, имидж, акценты – словом, тонкое и не всегда вербализуемое сочетание факторов, которое определяет модность костюма в каждый момент времени (и которое в коммуникациях, основанных на восприятии костюма, видимо, аналогично понятию «дискурса» в коммуникациях вообще), то понятие «модности» атрибутировалось отдельным вещам, конкретным аксессуарам или предметам гардероба. Исключение, пожалуй, делалось только для категории «импортное»: почти любая импортная вещь считалась модной априорно, особенно в годы острого дефицита. В остальном же модной оказывалась конкретная вещь – и любые отклонения от представлений об этой вещи оказывались немодными. Если в моде были «черные юбки годе ниже колена», то понятие модности не включало в себя «силуэт, расширяющийся книзу», «длину „миди“» и даже «синюю юбку годе ниже колена» – почти всегда предмет должен был иметь совершенно фиксированные характеристики, что объясняется крайней ригидностью тогдашнего костюмного языка, в котором высказывания зачастую не имели смыслового оттенка и, чтобы быть верно понятыми, должны были «произноситься» крайне четко, едва ли не «по слогам». Однако обратной стороной этого ужимания понятия «модный» до четко фиксированных элементов костюма стал тот факт, что наличие хотя бы одной модной вещи в гардеробе делало обладателя этой вещи «модным»; хороший пример этого приводит одна из участниц опроса, упоминая по другому поводу: «…брат служил в армии в ГДР и прислал оттуда яркий рюкзак вместо ранца, такие рюкзаки были культом [даже] у старшеклассников, поэтому я в младшей школе чувствовала себя звездой». Интересно, что в целом этот феномен, существовавший на протяжении нескольких десятилетий практически на всем пространстве огромной страны, обычно свойствен самым отсталым и бедным социальным группам общества. Примеры такой «акцентуации» одной вещи можно найти, скажем, у Гиляровского и Горького или в описаниях повседневного быта беднейших эмигрантских гетто США. Да и в нашем случае грань между модностью и бедностью часто оказывалась пугающе тонкой: «…ходил в белых штанах по московской грязи зимой. И стирал их каждый день. Из принципа – и потому, что других не было».

В вопросе разнообразия/однообразия индивидуального костюма происходила подлинная смена парадигм. На смену прежнему порядку вещей пришли «новое разнообразие» и «новое однообразие». «Новое разнообразие» отличалось от старого тем, что отпала необходимость соблюдать сформировавшийся в брежневскую эпоху баланс между жесткими социальными нормативами костюма и индивидуальными пожеланиями его носителя: как уже сказано, нормативы стремительно разрушались. На смену строго контролируемому однообразию пришла возможность одеваться без оглядки на железные правила (что далеко не всегда доставляло радость и зачастую вызывало смущение, неловкость и растерянность – такие примеры приводились выше). Дополнительным фактором «нового разнообразия» стало появление в 1990 году подлинно других вещей – привозимых из‑за границы или создаваемых индивидуально в силу невозможности приобрести желаемое, но, так или иначе, остро отличных от того, что на протяжении десятилетий предлагала гражданам советская промышленность. В 1990 году круг обладателей этих вещей стал расширяться благодаря практикам самодеятельного импорта и стихийной торговли.

Проиллюстрировать механизмы возникновения и бытования «нового разнообразия» можно при помощи ситуации, возникшей в 1990 году со школьной формой. На протяжении десятилетий эта форма казалась совершенно неотъемлемым атрибутом жизни всех представителей молодого поколения. Школьную форму в Советском Союзе носили с семи, а иногда и с шести лет – и как минимум до четырнадцати (ученики, уходившие из школы в ПТУ), а чаще – до семнадцати, а иногда и восемнадцати лет (ученики двенадцатых классов в некоторых республиках СССР). Именно в этот возрастной период человек зачастую учится воспринимать себя, и потребность в самовыражении становится для него огромной, мучительно острой и системообразующей. В отличие от западных учебных заведений, нередко практикующих ношение формы по сей день17, советская школа требовала полной унификации внешнего вида: существовал практический запрет на аксессуары, макияж для девочек, разнообразие причесок – словом, на то, что составляет уникальный облик даже при ношении униформы18. Именно с этих элементов внешнего облика в позднесоветское время началось медленное движение в сторону грядущей свободы, в сторону ослабления ригидных требований к облику индивида: все больше и больше школ закрывало глаза на модные прически, ношение бижутерии, расцвечивание школьной формы значками и брелоками, макияж, в том числе лак для ногтей. Существовавшие даже в самые строгие времена методы осторожного украшения и варьирования самого школьного платья, особенно девичьего (гипюровые и шелковые плиссированные фартуки, красивые воротнички и манжеты, сшитые на заказ платья более замысловатого фасона и из лучшей ткани, чем стандартная форма), к 1988–1989 годам перестали быть осторожными: например, допустимый в некоторых школах вариант одежды для девочек «темный низ – белый верх» стал нередко превращаться в «цветной низ – розовый/голубой/салатовый верх», пиджак от школьной формы у мальчиков заменялся «взрослым» пиджаком, вместо строго положенных голубых или белых сорочек появлялись другие, более приятных для носителя цветов, юбки укорачивались до остромодной длины мини. В 1989 году, по воспоминаниям большинства участников опроса, живших в больших городах, школьная форма уже вытеснялась из школы стихийно, и зачастую приказы директора о допущении того или иного разнообразия в одежде учеников поспешно подписывались по факту – чтобы легитимизировать тенденцию, с которой в изменившейся социально-политической атмосфере не представлялось возможным справиться. Наконец, именно в 1990 году в разных регионах страны школьная форма стала официально отменяться, однако зачастую этой отмене предшествовала напряженная борьба учеников с учителями. Одна из участниц опроса, в частности, пишет: «…я перешла в лицей, где успешно боролась за отмену школьной формы (хотя заслужила от классного руководителя прозвище „говорящие штаны“)». При этом та же респондентка позже указывает, что для нее одежда была не важна, наряды не особо интересовали ее. Ее вызов был борьбой не за возможность одеваться модно, с шиком, каким-нибудь особенным образом, – это была в чистом виде борьба против однообразия, и именно так очень многие опрошенные мной описывают свой протест против школьной формы вплоть до ее официальной отмены: «Нет, чувства [что при наличии доступных вещей одевалась бы в том году иначе] не было. Был огромный кайф от того, что не надо носить школьную форму».

Таким образом, на примере школьной формы механизмы возникновения «нового разнообразия» прослеживаются с максимальной отчетливостью: младшее поколение, интенсивно выступающее за разрушение старых дресс-кодов; важность самой возможности разнообразия как таковой, даже при отсутствии возможности или желания полностью воплотить в костюме индивидуальный образ; стихийность и необратимость происходящих процессов; их интегрированность в общесоциальный процесс разрушения прежних институций; то, что «ползучая отмена» началась исподволь, задолго до того, как перешла в фазу открытого сопротивления прежним нормативам. И наконец, для очень многих разрушение бытовавших структур превратилось не в праздник свободы, а в утомительную повседневную работу: необходимо было постоянно искать баланс между прежним (теперь невнятным) кодом «униформы с отступлениями» – и новым кодом «успеха»: «Школьной формы в нашей школе не было, поэтому постоянно стоял вопрос: „Что надеть?“ Что надеть, чтобы угодить и маме, и учителям… Чтобы подружки позавидовали… И перед детьми побогаче в грязь лицом не ударить…» Таким образом, «новое разнообразие» требовало параллельного возникновения «нового однообразия», все той же хоть сколько-нибудь понятной общей системы кодов, общего языка одежды, способного обеспечить минимальные коммуникации в новом «вавилонском смешении» позднесоветского костюма.

На страницу:
3 из 9