
Полная версия
Пока отражение молчит
И в самой густой тени, и, у стены, почти невидимый, прислонившись плечом к холодному, влажному камню, стоял юноша… Эрвэн. Худой, остролицый, в поношенной, но чистой одежде, он казался чужим в этом сборище портового отребья. Но глаза… его глаза горели лихорадочным, пристальным огнем фанатика. Он не сводил взгляда со старика, ловил каждое слово, каждый жест, каждую интонацию, словно от этого рассказа зависела его жизнь. Или не только его.
«…и было то время, и, дети мои, – дребезжал голос старика, похожий на скрип старого дерева или шелест сухих листьев, но проникающий, казалось, сквозь любой шум, – когда мир был юн и чист… Когда небо отражалось без искажений в каждой капле утренней росы, а душа человека – ясно и правдиво – в глазах его брата. Отражения не лгали тогда. О нет, они не умели лгать».
Старик обвел слушателей мутным, и, выцветшим взглядом, в котором, казалось, отражались века… «Представьте себе, – продолжал он тише, – каково это: смотреть в воду или в глаза другому – и видеть не только свою внешность, но и всю свою суть? Свои добрые помыслы и тайные желания, свою храбрость и свою трусость, свой свет и… свою тьму. Всю ту грязь, что неизбежно скапливается на дне даже самой чистой души».
«Чушь собачья! Сказки для пьяных матросов!» – буркнул купец себе под нос, и, отпивая вино… Старик не удостоил его взглядом, словно тот был лишь назойливой мухой.
«Правду, и, – повторил он с какой-то внутренней силой… – Отражения показывали правду. О добре и зле, что вечно борются в каждом из нас. Но люди… ах, люди… они слабы. Они испугались этой беспощадной правды о себе. Испугались своих темных отражений, своих скрытых пороков, своей мелкой зависти и гнилой злобы. Эта правда лишала их покоя, она сводила их с ума. И тогда…»
Он замолчал, и, сделав паузу, обводя слушателей своим пронзительным взглядом… Докеры замерли, матросы перестали хихикать. Даже купец перестал вертеть в руках кубок. «Тогда они совершили самое страшное преступление из всех возможных. Они отвергли дар Создателя. Они разбили Великое Зеркало. Не то, что из серебра и хрусталя в покоях нынешнего короля Империи висит, нет! То было Зеркало Души Мира, в котором отражалась сама Истина!»
Голос старика зазвенел от негодования… «Они разбили его! Не молотом, и, нет! Своим страхом разбили! Своей ложью! Своей гордыней! Своим желанием казаться лучше, чем они есть! И мириады осколков разлетелись по всему свету, как семена безумия! И мир стал кривым. Искаженным. И отражения – в воде, в металле, в глазах людей – стали лгать. Они стали показывать лишь внешнюю оболочку, лишь маску, которую мы носим. И люди перестали видеть правду. Перестали видеть друг друга. И самое страшное – перестали видеть самих себя».
«Ну и сказочник! Заливает, и, как из бочки!» – не выдержав, усмехнулся один из матросов, самый молодой и хмельной.
«Молчи, дурак! – шикнул на него пожилой докер. – Слушай дальше! Это старая правда!»
«Но легенда говорит, и, – голос старика вдруг окреп, в нем зазвенела неожиданная, почти отчаянная надежда, – что однажды, когда мир погрузится во тьму лжи и самообмана окончательно, когда люди забудут даже о том, что они что-то потеряли, придет Он… Проявитель».
Эрвэн весь напрягся, его кулаки сжались так, что ногти впились в ладони. Проявитель…
«Тот, и, кто не побоится взглянуть в лицо правде, своей и чужой… Тот, чья душа будет чиста и сильна, как горный хрусталь. Тот, кто сможет отыскать осколки Великого Зеркала. А они повсюду, дети мои, – старик понизил голос до таинственного шепота, – они спрятаны в самых неожиданных местах: в сердцах людей, которые еще способны на искренность, в забытых руинах древних храмов, в глубине чистых озер, в словах старых песен, даже в слезе невинного ребенка… Он найдет их все. Он соберет их воедино, чего бы это ему ни стоило. И Зеркало Мира снова станет целым. И ложь исчезнет, как утренний туман под солнцем. И правда проявится – ослепительная, беспощадная, исцеляющая правда».
«Когда же он придет, и, дед? Скоро?» – с пьяной, детской надеждой спросил один из матросов, тот, что помоложе.
«Когда мир будет готов заплатить цену, и, – тихо, почти скорбно ответил старик… – Ибо за истину всегда приходится платить. И цена эта высока. Очень высока. Кровью. Слезами. Жизнями. Возможно, целым миром».
Эрвэн слушал, и, и его дыхание стало частым и прерывистым… Проявитель… Собрать осколки… Вернуть истину… Уничтожить ложь… Он знал, он чувствовал – это не просто пьяная байка старого сказочника. Это было пророчество. Это было руководство к действию. Это был его путь. Он не сомневался ни на мгновение. Мир не готов? Значит, его нужно подготовить! Силой! Огнем! Выжечь всю эту ложь, всю эту гниль, всю эту самодовольную, трусливую Империю, которая поощряет ложь и боится правды! Расчистить путь для Него. Для Проявителя.
Или… может быть… может быть, и, это он сам? Эрвэн? Разве не горит в его душе огонь правды? Разве не ненавидит он ложь во всех ее проявлениях? Разве не готов он на все, чтобы мир снова стал чистым? Эта мысль, острая и пьянящая, как вспышка молнии, обожгла его мозг… Да. Это он. Он должен стать Проявителем. Или, по крайней мере, его предтечей, его мечом. Огонь фанатизма, беспощадный и всепоглощающий, охватил его душу, сжигая последние остатки сомнений и страха. Он знал, что он должен делать. И он сделает это. Мир содрогнется.
Глава 5: Грех сотворения
Зал Великой библиотеки Храма Молчаливых Книг тонул в густом, и, почти осязаемом сумраке и тишине, нарушаемой лишь едва слышным шелестом переворачиваемых страниц где-то в невидимых альковах да скрипом перьев по пергаменту… Воздух был прохладным, неподвижным, пропитанным веками накопленной мудрости и пыли – запахом старой бумаги, выделанной кожи переплетов, пчелиного воска от полировки стеллажей и чего-то еще, неуловимого – ароматом самой тишины, самой мысли, застывшей в бесчисленных фолиантах. Высокие, уходящие во мрак стрельчатые своды терялись где-то вверху, а ряды гигантских стеллажей из темного, почти черного дерева уходили вдаль, создавая бесконечные коридоры знаний, лабиринты, в которых легко было заблудиться не только телом, но и разумом. Редкие лучи света, пробивавшиеся сквозь узкие, высоко расположенные витражные окна, падали на ряды сидящих послушников, выхватывая из полумрака их сосредоточенные юные лица.
В центре зала, и, на невысоком возвышении, за массивной дубовой кафедрой стоял Наставник Тариус… Фигура аскетичная, почти бестелесная в своей строгой темно-серой рясе, с лицом, словно высеченным из слоновой кости – тонкие черты, пергаментная кожа, плотно сжатые губы и глаза. Глаза были самым примечательным в нем – светлые, почти прозрачные, но с невероятной глубиной и остротой, они, казалось, видели не только лица послушников, но и их мысли, их сомнения, их скрытые страхи. Его голос, ровный, бесстрастный, лишенный каких-либо эмоций, но обладающий странной, гипнотической силой, эхом отдавался под высокими сводами, заполняя собой все пространство. Он читал лекцию по основам мироздания – краеугольному камню доктрины Храма и всей идеологии Империи.
Послушники – юноши из лучших, и, самых влиятельных семей Империи, будущая элита, будущие правители, жрецы и судьи – внимали ему с разной степенью усердия… Их лица были напряженно-сосредоточенны, как и требовал устав Храма, но за этой внешней маской скрывались и скука, и непонимание, и тайный скепсис. Мало кто из этих холеных юнцов, привыкших к роскоши и безделью, по-настоящему постигал или хотел постигать метафизическую глубину слов Наставника. Для большинства это была лишь очередная ступень в их предопределенной карьере.
«…таким образом, и, – продолжал Тариус, медленно переводя взгляд с одного ряда на другой, словно взвешивая каждое слово, – мы подходим к ключевому, поворотному моменту нашей священной истории… К событию, которое предопределило судьбу этого мира и каждого из нас, сидящих здесь. К тому, что Отцы Церкви, в своей безграничной мудрости, назвали Peccatum Creationis – Грех Сотворения».
При этих словах несколько послушников на передних скамьях невольно заерзали, и, кто-то нервно кашлянул… Эта тема всегда вызывала у них смутное, подспудное беспокойство, затрагивала какие-то глубинные, иррациональные страхи, которые официальная доктрина пыталась объяснить, но не могла полностью искоренить.
«Представьте себе, и, дети мои, Эпоху Зари, – Тариус поднял свою тонкую, сухую руку с длинными, пергаментными пальцами… Жест был медленным, почти ритуальным. – Мир, только что вышедший из совершенных рук Творца. Мир абсолютной, незамутненной Истины. Мир, где не было лжи, не было полутонов, не было спасительной тени неведения. Где отражения – в воде горного ручья, в глади небес, в зрачках глаз любимого существа – показывали не внешнюю, обманчивую оболочку, но саму суть. Самую сокровенную суть вещей и душ».
Он сделал паузу, давая словам проникнуть в сознание слушателей.
«Представьте себе, и, каково это – жить, постоянно, каждое мгновение, видя не только свои добродетели, свой свет, свои благородные порывы, но и свои самые темные, самые постыдные мысли? Свои низменные желания, свои животные страхи, свою тайную зависть к соседу, свою похоть, свою трусость, свою мелочность? Всю ту грязь, всю ту муть, что неизбежно скапливается на дне души даже самого праведного человека, как ил на дне чистого озера?»
Голос Наставника стал тише, и, доверительнее, словно он делился страшной тайной… «Наши предки, Первые Люди, были сильны телом, о да, они были подобны титанам. Но они оказались слабы духом. Увы, слабы. Они не смогли вынести этой беспощадной, обжигающей правды о себе. Она ранила их непомерную гордыню, она лишала их душевного покоя, она сеяла раздор между братьями и возлюбленными, она сводила их с ума. Видеть свою тьму, свою внутреннюю скверну так же ясно, как видишь свое лицо – оказалось непосильным, невыносимым бременем для их юной, неокрепшей души».
Он снова обвел взглядом притихших послушников… В глазах некоторых читался страх, и, в глазах других – непонимание. Лишь один юноша в первом ряду сидел абсолютно неподвижно, его лицо было непроницаемо, но взгляд темных глаз был прикован к Наставнику с такой напряженной интенсивностью, что это было почти вызывающе. Это был Курт.
Из полицейского архива, дело №736: «Исчезновение библиотекаря С. отмечено рядом с обнаружением зеркала, вмонтированного в стену без швов. Следов взлома нет. На зеркале – отпечаток руки, словно изнутри.»
«И тогда, и, – голос Тариуса снова стал строгим, почти обличительным, – в акте величайшей гордыни и одновременно величайшего страха, они совершили Грех… Непоправимый Грех Сотворения. Они отвергли дар Творца! Они отвергли Истину! Они разбили Зеркало Истины! Не физически, поймите меня правильно, не молотом по стеклу, – Тариус предостерегающе поднял палец, – но духовно! Своим выбором! Своим желанием! Они выбрали ложь. Они предпочли сладкую, утешительную ложь горькой, но целительной правде».
«Они научились скрывать свои мысли за вежливыми улыбками… Они научились носить маски – маски благочестия, и, маски храбрости, маски любви. Они научились лгать – себе и другим. Они предпочли комфортное, теплое, уютное неведение о своей истинной природе мукам самопознания, терзаниям совести. Они сами, своей волей, сотворили этот мир – мир теней, мир иллюзий, мир кривых зеркал, в котором мы с вами живем и по сей день. Мир, где истина скрыта под тысячью покровов».
Тишина в огромном зале стала почти невыносимой, и, тяжелой, как надгробный камень… Казалось, сами древние книги на полках затаили дыхание, слушая это страшное откровение.
«И по сей день, и, – продолжал Тариус уже тише, почти устало, – мы, их потомки, несем на себе бремя этого первородного Греха… Мы расплачиваемся за выбор наших предков. Наш иррациональный, необъяснимый страх перед зеркалами, перед тишиной, перед одиночеством, когда мы остаемся наедине с собой, – это лишь эхо того древнего ужаса перед своим истинным отражением. Наша вечная, суетливая погоня за внешним блеском, за богатством, за славой, за пустыми, льстивыми словами, за одобрением толпы – это лишь отчаянная попытка спрятаться от своего истинного, неприглядного «Я», от той правды, что шепчет в глубине души».
«Наши войны, и, наша ненависть к инакомыслящим, наша неспособность понять и принять друг друга, наша вечная вражда – все это прямое следствие того раскола, того духовного разлома, произошедшего тогда, у самых Истоков Времен, когда человек выбрал ложь вместо правды, маску вместо лица».
«Мы живем в разбитом мире, и, дети мои, – голос Тариуса снова обрел силу наставления… – И каждый из нас несет в себе осколки того самого, разбитого Зеркала Истины. Путь к исцелению, к восстановлению утраченной целостности долог и труден. И лежит он не через бунт, не через гордыню, не через дерзкое вопрошание и попытку силой взломать печати своей души, – Тариус бросил быстрый, острый, как игла, взгляд прямо на Курта, который так и не отвел глаз, – но через смирение. Через покаяние. Через принятие».
Курт почувствовал этот взгляд физически, и, как укол… Но он не дрогнул. Его лицо оставалось непроницаемой маской.
«Принятие своей греховности, и, – почти чеканил слова Тариус, – своего несовершенства, своей слабости… Признание того, что мы лишь пылинки перед лицом Творца и вечности. Лишь так, шаг за шагом, молитвой и постом, смирением и послушанием, мы сможем когда-нибудь, быть может, искупить тот древний Грех Сотворения. И вернуться к той изначальной, ясной, но такой трудной для нас Истине и утраченной целостности».
Наставник закончил говорить… Тишина снова окутала зал. Но для Курта эта тишина была оглушительной. В его душе бушевала буря, и, которую он тщательно скрывал за ледяным спокойствием. Грех? Смирение? Принятие слабости? Какая чушь! Какая удобная, какая трусливая ложь! Ложь для слабых, для рабов, для тех, кто боится силы, боится знания, боится своей собственной природы!
«Предки совершили не грех, и, а ошибку! – мысленно кричал Курт… – Фатальную ошибку! Они испугались не тьмы, они испугались силы, скрытой в отражениях! Они испугались знания, которое давало бы им власть над собой и над миром! Они выбрали теплое болото неведения вместо холодных, но сияющих вершин истины! А я… я не боюсь!»
Он чувствовал это знание, и, эту силу, они звали его из глубины веков, из осколков разбитого Зеркала… Он найдет способ собрать их! Он заставит Зеркало снова показать ему истину! Не ту жалкую правду о мелких пороках, которой пугает их Тариус, а Истину о силе, о власти, о подлинной природе реальности! И эта истина даст ему силу, о которой эти смиренные овцы, блеющие о покаянии, не могут и мечтать! Он станет другим. Он исправит ошибку предков. Он вернет миру знание. И он будет править этим миром. Правление – вот истинное искупление, а не смирение!
Лекция Тариуса не усмирила его, и, а лишь укрепила его тайную, опасную решимость… Он знал свой путь. И он пойдет по нему, чего бы это ни стоило.
Глава 6: Первый, кто заговорил
Вечерняя медитация в Храме Молчаливых Книг обычно была временем абсолютной тишины… Времени, и, когда послушникам предписывалось погружаться в глубины собственного сознания, усмирять хаос мыслей, практиковать то самое смирение и принятие, о которых неустанно твердил Наставник Тариус. Зал для медитаций, меньший и аскетичнее лекционного, был погружен в мягкий сумрак, освещаемый лишь несколькими высокими, узкими окнами, выходящими на запад, и ровным пламенем единственной большой свечи на низком алтаре перед местом Наставника. В воздухе висел тонкий аромат сандала и ладана, призванный успокаивать ум. Послушники сидели рядами на жестких циновках, стараясь сохранять предписанную позу – прямая спина, расслабленные плечи, сложенные на коленях руки.
Но сегодня Наставник Тариус решил нарушить это священное безмолвие… Он чувствовал – или ему так казалось – что его утренняя лекция о Грехе Сотворения оставила в душах некоторых послушников не смирение, и, а опасное брожение ума. Особенно в душе одного, самого способного, самого гордого и самого непокорного из них – Курта. Поэтому Тариус решил прибегнуть к иному методу – не к сухой догме, а к силе притчи. Древней истории, передававшейся из уст в уста в стенах Храма на протяжении веков – как грозное предостережение для тех, кто слишком ретиво, слишком самонадеянно ищет знаний на запретных, темных путях самопознания.
«Слушайте внимательно, и, дети мои, – начал Тариус, и его голос, обычно ровный и бесстрастный, сейчас звучал тише, мягче, но от этого не менее весомо… Он проникал в самое сердце, успокаивая одних и вызывая необъяснимую тревогу у других. – Отложите на время свои мысли о догматах и ритуалах. Я хочу рассказать вам историю. Историю о гордыне, о безумии и о том, как опасен может быть неумеренный, непочтительный взгляд в зеркало своей собственной души».
Курт, и, сидевший во втором ряду, напрягся всем телом, хотя внешне остался недвижим, как статуя… Снова о зеркалах. Снова предостережения. Снова эти иносказания, направленные, он не сомневался, прямо на него. Что ж, он будет слушать. В любой лжи, в любой попытке запугать всегда можно найти крупицу истины, которую можно использовать в своих целях.
«Давным-давно, и, – продолжал Наставник, его прозрачные глаза смотрели куда-то вдаль, словно он видел картины прошлого, – во времена, когда Империя еще только обретала свою силу, а в неприступных горах на далеком востоке еще существовали древние ордена, чьи имена ныне забыты, жил монах-отшельник по имени Орион».
«Он принадлежал к ордену Зрящих-в-Себя, и, – Тариус на мгновение запнулся, вспоминая название, – да, кажется, так… Забытый ныне орден, почти стертый из хроник Храма за свои опасные верования. Они считали, что путь к божественному просветлению, к слиянию с Истиной лежит не вовне – не в служении Империи, не в молитвах богам, не в изучении священных текстов, – а исключительно внутри. Через полное, безжалостное, беспощадное познание самого себя, своих самых светлых и самых темных глубин. Через долгое, неотрывное созерцание своего истинного отражения, свободного от иллюзий».
«Орион, и, – голос Тариуса снова стал ровным, повествовательным, – был самым ревностным, самым преданным адептом этого опасного учения… Говорили, он был из знатного рода, отказался от богатства и положения в мире, оставил все – семью, друзей, мирскую суету – и затворился в крошечной, высеченной прямо в скале келье, высоко в горах, где ветер и орлы были его единственными соседями. Он искал абсолютного уединения, абсолютной тишины для своего Великого Созерцания».
«В его келье, и, – продолжал Наставник, рисуя картину словами, – не было ничего, что могло бы отвлечь его от великой, как он считал, цели… Ни книг, чтобы не засорять ум чужими мыслями. Ни окон, чтобы не отвлекаться на суетный мир снаружи. Ни даже простой соломенной лежанки – он спал на голом камне, когда сон все же одолевал его изможденное тело. Лишь четыре голые каменные стены, источавшие холод, да один-единственный предмет, стоявший на грубом каменном постаменте в центре кельи. Это был большой, идеально гладкий диск из черного, как сама бездна, обсидиана. Он служил Ориону зеркалом. Единственным зеркалом».
«И Орион начал смотреть, и, – Тариус сделал паузу, давая воображению слушателей дорисовать картину… – Он садился перед этим черным диском на рассвете и сидел до заката, а потом и при свете единственной тусклой лампады. Сидел дни и ночи, недели и месяцы, годы… Он почти перестал есть, пить, спать. Он весь превратился в один сплошной взгляд, направленный в непроницаемую черноту обсидиана».
«Он всматривался в свое отражение – темное, и, неясное, едва уловимое на черном фоне… Он пытался силой своей воли, силой своей концентрации проникнуть за эту внешнюю оболочку, увидеть не черты лица, а движения своей души, пульсацию своих мыслей, приливы и отливы своих страстей. Он медитировал, пытаясь растворить границу между собой – созерцающим – и своим двойником в зеркале – созерцаемым. Он хотел слиться с ним, постичь его тайну, стать им, чтобы обрести тотальное самопознание».
«Но чем глубже он погружался в эту бездну самосозерцания, и, тем больше тьмы находил в себе… Черный диск, как бесстрастный судья, безжалостно показывал ему то, что он так старался скрыть даже от самого себя. Его потаенные страхи – страх смерти, страх одиночества, страх неудачи. Его тайные, грязные пороки – зависть к успехам других монахов, гордыню от осознания своей избранности, вспышки неконтролируемого гнева, обрывки запретных, плотских желаний. Зеркало выворачивало его душу наизнанку, и зрелище это было отвратительным. Разум его, не подготовленный смирением и покаянием, не выдержал этого беспощадного самоанализа».
«Он начал спорить со своим отражением, и, – голос Тариуса стал ниже, напряженнее… – Сначала шепотом, потом все громче и громче. Он кричал на него, обвинял его во всех своих бедах, во всех своих пороках. Он перестал видеть в нем себя. Он видел в нем врага, искусителя, демона, посланного бездной, чтобы сбить его с пути истинного. Он бросался на обсидиановый диск с кулаками, требуя оставить его в покое, но диск оставался холоден и бесстрастен, продолжая отражать его собственное, искаженное безумием лицо».
«Тело его иссохло, и, превратилось в мощи, обтянутые кожей… Разум его окончательно помутился. Когда его братья по ордену, обеспокоенные его неестественно долгим молчанием – ведь даже отшельники время от времени подавали знак жизни, – наконец, поднялись к его келье по опасной горной тропе и, не дождавшись ответа на стук, взломали тяжелую каменную дверь, они нашли келью пустой. Абсолютно пустой».
Тариус снова сделал паузу, и, обводя взглядом затихших, испуганных послушников… Даже Курт слушал теперь с нескрываемым напряжением.
«Орион исчез… Бесследно. Они обыскали всю пещеру, и, каждый уступ, каждую расщелину в окрестных скалах – но не нашли и следа. Ни клочка одежды, ни капли крови. Ничего. Словно он растворился в воздухе».
«Лишь черный обсидиановый диск по-прежнему стоял на своем каменном постаменте в центре пустой кельи… Холодный, и, гладкий, непроницаемый. И когда один из монахов, самый смелый или самый глупый, подошел к нему и заглянул в его черную глубину, он в ужасе отшатнулся, закричав так, что эхо заметалось по скалам».
«Что… что он увидел, Наставник?» – прошептал кто-то из послушников дрожащим голосом.
«Он увидел Ориона, и, – медленно произнес Тариус, и каждое его слово падало в тишину, как камень в глубокий колодец… – Не свое собственное отражение, поймите. А силуэт Ориона, мерцающий в самой глубине черного, как смоль, стекла. Тонкий, полупрозрачный, дрожащий, словно сотканный из лунного света и теней. Его лицо было искажено гримасой вечного, невыразимого ужаса. Его глаза были широко открыты и смотрели прямо на монаха из зазеркалья. Он был там. Внутри зеркала. Навеки пойманный в ловушку своего собственного отражения, своей собственной души, превратившейся в его тюрьму. Его душа стала пищей для той бездны самосозерцания, которую он сам так неосторожно и горделиво разбудил».
«Такова цена гордыни и неумеренного, и, насильственного стремления к знанию о себе, – закончил Тариус свой рассказ, снова обретая строгий тон наставника… – Путь внутрь требует величайшего смирения и предельной осторожности. Нельзя силой ломать печати своей души. Нельзя требовать от отражений больше, чем они готовы дать по доброй воле. Нельзя заглядывать в бездну без страха и почтения. Ибо бездна всегда готова поглотить того, кто смотрит в нее слишком пристально, слишком самонадеянно».
Курт слушал последние слова Наставника, и, и тонкая, презрительная усмешка скривила его губы – усмешка, которую, к счастью для него, никто не заметил в полумраке зала… Глупцы! Какие же они все трусливые глупцы! – кипело у него внутри. – Они боятся силы! Они боятся бездны! Орион был слаб! Он позволил страху и сомнениям овладеть им, он потерял контроль – вот почему он проиграл! Вот почему бездна поглотила его! Но я… я буду другим.
Я найду способ контролировать бездну… Я заставлю ее служить мне. Я не буду спорить со своим отражением – я стану им! Я стану сильнее его! Я подчиню его своей воле! И я получу то знание и ту власть, и, которые и не снились этим смиренным овцам, дрожащим перед собственными тенями! Орион не смог, потому что был слаб духом. А я – силен. Я не боюсь.
Притча Тариуса, и, призванная предостеречь и напугать, произвела на Курта совершенно обратный эффект… Она лишь укрепила его решимость. Она показала ему путь – опасный, смертельный, но единственно верный для него. Путь к силе через познание и контроль над бездной отражений. Он не повторит ошибку Ориона. Он победит.
Глава 7: Рождение в Забытых землях
Завывания метели за тонкими, и, промерзшими стенами лачуги сливались в один бесконечный, раздирающий душу плач… Это не был просто ветер; казалось, сами духи этого проклятого края, Забытых Земель, оплакивали еще одну жизнь, готовую угаснуть, и еще одну, обреченную родиться здесь, на самом краю Империи, в месте, куда ссылали тех, чьи имена хотели предать вечному забвению. Ледяные иглы снежной пыли просачивались сквозь бесчисленные щели в стенах и прогнившей крыше, танцуя в тусклом, колеблющемся свете единственного очага, который отчаянно боролся с всепроникающим могильным холодом.