
Полная версия
Насилие. Микросоциологическая теория
Как утверждалось в моей предыдущей книге «Цепи ритуалов взаимодействия» [Collins 2004], эмоциональная энергия представляет собой переменный результат вообще любых ситуаций взаимодействия, в большинстве из которых насилие отсутствует. ЭЭ варьируется в зависимости от того, в какой степени участников той или иной ситуации захватывают эмоции и телесные ритмы друг друга, а также от того, насколько они включены в общий фокус внимания. Когда все участники ситуации ощущают солидарность и интерсубъективность, возникает позитивный опыт. Такие успешные ритуалы взаимодействия оставляют у людей ощущения силы, уверенности и энтузиазма по отношению ко всему, чем занимается группа, – именно такие ощущения я и называю эмоциональной энергией. И наоборот, если взаимодействие не порождает вовлеченность (entrainment) определенных людей (либо если их подчиняют себе или дискриминируют другие), они теряют ЭЭ и остаются с ощущением подавленности, отсутствия инициативы и отстраненности от того, что волнует группу.
Сложность насильственных взаимодействий заключается в том, что они идут вразрез с нормальными ритуалами взаимодействия. Склонность к вовлечению в ритмы и эмоции друг друга означает, что в ситуациях, когда во взаимодействии преследуются противоположные намерения – такие случаи можно назвать антагонистическим взаимодействием, – люди испытывают всепроникающее ощущение напряженности. Собственно, это я и называю конфронтационной напряженностью, которая при повышенных масштабах интенсивности постепенно переходит в страх. Именно по этой причине осуществлять насилие непросто, его не удается творить просто так. К лицам, хорошо владеющим навыками насилия, относятся люди, которые обнаружили некий способ обходить конфронтационную напряженность/страх, обращая эмоциональную ситуацию на пользу себе и в ущерб противнику.
Именно особенности конкретных ситуаций предопределяют, какие разновидности насилия состоятся или не состоятся, когда и как это произойдет. Это означает, что нечто происходившее в прошлом, до того, как участники конфронтации оказались в этой ситуации, не является ключевым фактором, определяющим, состоится ли между ними схватка, каким образом они будут драться, если ситуация станет развиваться в данном направлении, а по сути, и то, кто будет победителем и какого рода ущерб будет нанесен.
Альтернативные теоретические подходы
Большинство существующих объяснений насилия относятся к категории объяснений предпосылок (background explanations): в них представлены факторы вне конкретной ситуации, которые приводят к наблюдаемому насилию и вызывают его. Некоторые фоновые условия (background conditions) могут быть необходимыми или по меньшей мере сильно предрасполагающими к насилию, но их, конечно же, недостаточно. Между тем ситуационные условия всегда необходимы, а иногда и достаточны, что придает насилию гораздо более внезапное качество, чем любой другой разновидности человеческого поведения. Как уже отмечалось, такие условия, как воздействие бедности, расовой дискриминации, семейной неустроенности, жестокого обращения и стресса, далеко не всегда предопределяют, состоится насилие или нет. То же самое справедливо и в отношении почтенной психологической гипотезы, согласно которой к агрессии приводит фрустрация, которая может как находиться далеко на заднем плане, так и быть вполне близкой.
Мое всестороннее возражение в адрес этой гипотезы заключается в следующем: подобные объяснения предполагают, что совершить насилие легко, как только для этого имеется мотивация. Микроситуационные свидетельства, напротив, демонстрируют, что насилие совершать трудно. Сколь бы ни был мотивирован человек, насилие не произойдет, если ситуация не развернется таким образом, что конфронтационная напряженность/страх будут преодолены. Конфликт – даже совершенно открыто выраженный – не тождествен насилию, и последний шаг отнюдь не делается автоматически. Это вполне относится к опустошенности, которая неожиданно появляется непосредственно в конкретной ситуации: эта опустошенность и конкретный человек, ставший ее причиной, способны вызвать ярость, но этого все равно недостаточно для того, чтобы перейти к насилию. Многие люди (а быть может, и большинство), испытывающие опустошенность, проглатывают свою ярость или дают ей выход при помощи пустых угроз и блефа.
Формирование многоуровневой теории, объединяющей фоновые и ситуационные условия, может показаться естественным шагом – и не исключено, что в конечном итоге именно так и следует поступить. Но прежде, чем сделать этот шаг, еще необходимо многое уяснить. Большинство теорий насилия, основанных на фоновых предпосылках, обращаются к криминальному насилию в узком смысле этого понятия. Однако существует множество видов насилия, которые совершенно точно нельзя объяснить с точки зрения фоновых условий. В качестве соответствующих примеров можно привести насилие, совершаемое той небольшой долей военных, которые демонстрируют эффективность в бою, а также участниками массовых беспорядков, полицейскими, спортсменами и болельщиками, дуэлянтами и другими представителями элиты, кутилами и публикой развлекательных мероприятий. Зачастую эти лица, совершающие насильственные действия, происходят совершенно не из той среды, которая якобы имеет решающее значение для криминального насилия. Кроме того, для указанных форм насилия характерны механизмы ситуационного возникновения, когда вполне очевидна эмоциональная динамика группы. Предпочтительной стратегией для этой книги является движение в русле ситуационного подхода так далеко, насколько это возможно. В дальнейшем, быть может, мы окажемся в точке, где получится начать ретроспективный анализ, включив в него некоторые фоновые условия – хотя я отнюдь не уверен, что это будет настолько уж важно, как обычно считается. В нашем случае более полезным может оказаться решение полностью изменить гештальт и сконцентрироваться на авансцене насильственных действий, исключив все остальное.
Ситуационный акцент характерен для теорий, где во главу угла положены благоприятные возможности и социальный контроль, и это, безусловно, движение в верном направлении. Такие теории преуменьшают значение фоновых мотивов и в целом допускают, что мотивы для насилия являются общераспространенными, либо же мотивы трансгрессивных действий могут внезапно возникать в той или иной ситуации. Наиболее известной версией подхода, в основе которого лежат благоприятные возможности, является теория повседневной деятельности [Cohen, Felson 1979; Felson 1994; Meier, Miethe 1993; Osgood et al. 1996], которая представляет собой теорию преступности как таковой – причем необязательно насильственной. Представим себе, что группа подростков угоняет автомобиль – в типичном случае причина, по которой они это делают, может заключаться попросту в том, что они нашли машину с оставленными в ней ключами. Однако при таких объяснениях, основанных на подходящих возможностях, нам придется преодолевать гораздо более широкую лакуну в тех случаях, когда преступление носит насильственный характер. Формула преступления выглядит следующим образом: для совершения преступления должно произойти совпадение во времени и пространстве наличия мотивированного исполнителя, доступной жертвы и отсутствия агентов социального контроля, которые могли бы сдержать преступление. В теории повседневной деятельности акцент делается на вариациях двух последних факторов, которые, как считается, и объясняют изменения масштабов преступности вне зависимости от любых трансформаций мотивирующих условий (наподобие уже упоминавшихся фоновых условий). Исследования в данном направлении продемонстрировали, что на масштабы виктимизации влияют преимущественно паттерны труда и разгульного времяпрепровождения (включая, например, нахождение на улице поздно вечером), наряду с демографической концентрацией определенных категорий лиц в определенных районах. Поскольку перед нами интерактивная модель с несколькими переменными, для объяснения изменений масштабов преступности не требуются какие-либо изменения в криминальной мотивации – более того, в особо сильной мотивации преступников нет необходимости, если для их действий имеются особо удачные возможности. Но, несмотря на то что данный подход является ситуационным, сам анализ в основном фокусируется на макроуровневых сопоставлениях – и в результате не удается как следует погрузиться в процесс, посредством которого происходит насилие. Неполнота теорий благоприятных возможностей заключается в том, что в них подразумевается легкость совершения насилия: если для него подворачивается возможность и рядом нет представителей власти, которые могли бы его предотвратить, насилие внезапно проявит себя автоматически. Но, повторим, насилие не является чем-то легким, а ситуационные паттерны начинающегося и потенциального насилия представляют собой барьер, который необходимо обойти. Иными словами, необходимость в выяснении микроситуационного механизма никуда не девается.
Аналогичные ограничения присутствуют и в теории поведения сотрудников правоохранительных органов Дональда Блэка [Black 1998]. В известной степени данная теория является рабочей, но работает она там, где присутствует объяснение того, каким образом происходит управление конфликтом уже после того, как он разразился. Варьирующиеся масштабы формального вмешательства представителей закона предопределяются воспроизводящимися трансситуационными особенностями социальной структуры – иерархической дистанцией между участниками конфликта и степенью их близости. Представление о том, что нравоучения по поводу насилия являются переменной, которую можно объяснить позициями в социальном пространстве участников ситуации и лиц, осуществляющих социальный контроль, является важным теоретическим шагом вперед. Однако рассматриваемая теория все равно исходит из допущения, что насилие – это нечто простое, фокусируясь на том, что происходит после того, как насилие уже вспыхнуло, на реакции на него со стороны социума. К примеру, нельзя не согласиться, что в значительной части насилие устроено по принципу «самообслуживания» (self-help), будучи эскалацией затяжных конфликтов между знающими друг друга людьми, так что сам близкий характер их отношений не способствует формальному вмешательству полиции и правовых институтов. Но и это насилие «самообслуживания» еще нуждается в ситуационном конструировании, ему по-прежнему необходимо преодолеть барьер конфронтационной напряженности и страха. Это нелегкая задача, поэтому «самообслуживание» в насилии встречается не так уж часто, как можно было бы ожидать, исходя из количества людей, у которых имеются мотивы для того, чтобы помочь самим себе в отношениях со своими локальными противниками (данный сюжет, к примеру, рассматривается в неопубликованном исследовании Роберта Эмерсона из Университета Калифорнии в Лос-Анджелесе, посвященном ссорам соседей по комнате).
Похожая проблема присутствует и в случае с теориями, которые объясняют насилие на том или ином макроуровне, включая осмысление насилия как сопротивления. Теории сопротивления рассматривают насилие в качестве локальной реакции на подчиненное положение в какой-либо крупномасштабной социальной структуре – как правило, речь идет о положении в классовой системе капиталистической экономики, которое иногда в еще более общем виде осмысляется в рамках структуры господства, включающей расу и гендер18. Но и здесь применим все тот же микротезис: теория сопротивления допускает, что совершить насилие легко – достаточно лишь наличия мотива. Но нет: насилие из соображений сопротивления осуществить столь же трудно, как и любой другой вид насилия. Когда такое насилие происходит – либо в ситуациях, когда насилие можно по меньшей мере правдоподобно интерпретировать в качестве сопротивления, поскольку оно совершается представителями низших классов или в расовом гетто, – оно также сопровождается определенной ситуационной динамикой и ограничениями. Иными словами, перед нами те же самые паттерны, что и в других случаях: немногочисленные «профессионалы» насилия черпают энергию из той части группы, которая не совершает насилия, требуют поддержки публики и извлекают выгоду за счет тех, кто проявляет эмоциональную слабость. При этом микроситуационные условия в гораздо большей степени благоприятствуют нападению на жертв внутри сообщества угнетенных, чем на их предполагаемых классовых угнетателей. Теория сопротивления зачастую принимает извращенную направленность: подобные интерпретации исходят от альтруистически настроенных сторонних наблюдателей, которые выворачиваются наизнанку, чтобы продемонстрировать симпатию к представителям социальных низов, но в то же время героизируют и оправдывают жестоких хищников, чьи насильственные действия в основном направлены на представителей их же собственной угнетенной группы.
И даже в тех случаях, когда насилие имеет наиболее выраженный характер сопротивления (в качестве примера можно привести восстания в гетто под лозунгами бунта против расовой несправедливости), оно почти всегда имеет локальный характер, а разрушения по большей части происходят в том же районе, где проживают участники таких событий. Одно дело – риторика восстания, совсем другое – реальное насилие: нападения носят локальный характер, поскольку ситуационно так действовать проще всего. Когда некая идеологически возбужденная группа вторгается в чужой район, это, скорее всего, является не вертикально ориентированным актом сопротивления всеобъемлющему социальному порядку, а горизонтальным нападением на какую-то другую этническую группу. Тем самым данные действия лишаются моральной легитимности – альтруистически настроенные наблюдатели происходящего из более статусных социальных классов уже не смогут рассматривать это как сопротивление.
Культурные интерпретации насилия почти всегда относятся к макротеориям – в них делается допущение, что объяснением (необходимым, а по смыслу и вполне достаточным) того, почему происходит насилие, выступает культура, которая имеет большой масштаб и охватывает множество ситуаций (wide-ranging, trans-situational culture). С точки зрения микроситуационного анализа здесь обнаруживается тот же самый изъян, что и в теориях сопротивления, даже если аргументация в культурных теориях строится в обратном порядке. В некоторых подобных теориях насилие рассматривается не как сопротивление, а как нечто навязанное сверху, как то, что дисциплинирует и сдерживает сопротивляющихся во имя поддержания культурного порядка. В частности, в качестве объяснения нападений на представителей меньшинств, женщин и прочих жертв предлагаются культура расизма, гомофобия или мачизм. У подобной интерпретации по меньшей мере имеются более сильные эмпирические основания, нежели у теорий сопротивления, поскольку лица, совершающие такие нападения, обычно сопровождают свои действия громкими заявлениями о своих предубеждениях, тогда как те, кто, предположительно, оказывает сопротивление, как правило, так не делают. Но слабым местом данной интерпретации оказывается неспособность пристально взглянуть на динамику микроситуаций, которые в подавляющем большинстве включают бахвальство и блеф, словесные оскорбления вместо реального насилия, хотя иногда (при наличии дополнительных условий) энергия бахвальства используется для перехода к реальному насилию. Не вполне понятно, являются ли оскорбительные выражения, используемые в таких ситуациях, основательно сложившимися убеждениями и глубинными мотивами для действия. Более подробно этот вопрос будет рассмотрен в главе 8 применительно к ритуальным оскорблениям, которые используют спортивные фанаты и футбольные хулиганы. Что касается расизма и гомофобии, то имеются микросоциологические свидетельства того, что они также являются ситуационно сконструированными. Обстоятельством, вводящим в заблуждение, является то, что грамматически данные понятия представляют собой существительные: мы овеществляем феномены, которые в действительности являются процессами, подверженными колебаниям и разворачивающимися во времени.
Аналогичная линия аргументации применима и к объяснениям «культуры насилия» в криминологии. Здесь мы имеем дело с более серьезными этнографическими обоснованиями, а навязывание политической интерпретации данных не столь заметно. Однако возможность наблюдать отдельные группы людей (например, молодых мужчин в бедных кварталах), которые положительно высказываются о насилии, не означает, что эти разговоры автоматически превращаются в насильственное поведение. Повторим: совершать насилие трудно, а не легко. Однако практически ни один культурный дискурс этого не признает: ни те, кто совершает насилие, ни группы, одобряющие насилие, ни его жертвы, ни альтруистичные или благонамеренные сторонние наблюдатели. Все считают, что совершать насилие легко, вне зависимости от того, выступает ли насилие предметом похвальбы, боятся ли насилия или надеются на его искоренение. В то же время микроситуационные реалии разговоров о насилии укладываются в ритуальные паттерны похвальбы и блефа, и эти ритуалы формируют идеологию, которая скрывает реальную природу насилия, заключающуюся в том, что его трудно осуществить, а большинство людей совершают насилие неумело, включая и тех, кто предается хвастовству и фанфаронству. Хотя культуры насилия действительно существуют в смысле особых сетей, в которых циркулируют подобные разговоры о насилии, однако необходимо преодолеть искушение верить им на слово.
Макрокультурные подходы к насилию теряют содержательность, когда приходят к концепции «символического насилия», которая не просто не помогает понять реальное насилие, а еще и вносит неясность в исследовательскую задачу. У физического насилия имеется отчетливый ядерный референт, который поддается изучению при помощи микроситуационных наблюдений. Но мы попадаем в совершенно иной концептуальный универсум, обращаясь к работам Пьера Бурдьё, где, к примеру, требования школьного образования трактуются как символическое насилие, а вся сфера символического обладания в целом предстает как «принуждение символическое, мягкое, незримое, неузнаваемое в качестве такового, принимаемое поневоле, но вместе с тем и по вольному выбору, принуждение доверием, обязательством, личной верностью, гостеприимством, дарением, долгом, признательностью, почтением… Символическое принуждение есть мягкая и скрытая форма, которую принимает насилие при невозможности открытого принуждения» [Бурдьё 2001: 250, 262]. Все эти утверждения суть не более чем риторический прием, способ придать драматический характер тезису, что успеваемость в школе, культурные вкусы и ритуальные практики являются частью некой самовоспроизводящейся структуры стратификации, моральную нелегитимность которой Бурдьё стремится внушить своей аудитории. Однако механизмы требований, предъявляемых школой, и механизмы культурной стратификации совершенно непохожи на механизмы конфронтаций с физическим насилием. Последние представляют собой микроситуационный процесс, в центре которого находятся такие эмоции, как страх, напряженность и наступательная паника, с мощным присутствием элементов непредвиденности; напротив, «символическое насилие» у Бурдьё является мягким, лишенным напряженности, неконфронтационным, в значительной степени повторяющимся и не имеющим ситуационных случайностей19.
Разумеется, у любого базового понятия имеются собственные пограничные области. Вряд ли стоит настаивать на том, что насилие должно соответствовать точному заранее сформулированному определению. Когда люди бьют друг друга или направляют друг на друга оружие, этому предшествуют промежуток нагнетания ситуации и ожидания дальнейших действий, и даже если за такими промежутками не следует реальное насилие, они все равно достойны исследования. Как известно, удары и разлетающиеся предметы зачастую не достигают цели, хотя порой они и не слишком-то для этого предназначались, а иногда попадают в кого-то непреднамеренно. Где же провести границы? Являются ли, например, угрозы некой разновидностью насилия? Очевидно, что они достаточно близки к насилию, поэтому нам придется включить их в модель ситуационной динамики, причем даже несмотря на то, что порядочная доля ругани не приводит к насилию. Аналогичным образом мы будем рассматривать ситуационную динамику ссор, а также в целом эмоций, связанных со страхом, напряженностью и враждебностью. Методологическое правило необходимо сформулировать следующим образом: пусть процесс исследования сам определит свои границы. Если исходить из этого критерия, то риторические псевдообъяснения сбрасываются со счетов, поскольку они не стыкуются с тем, о чем пойдет речь ниже.
«Символическое насилие» – это всего лишь теоретическая игра слов, и воспринимать это понятие буквально – значит грубо заблуждаться относительно природы реального насилия. Символическое насилие осуществляется легко, реальное – сложно. Первое движется в русле ситуационного взаимодействия, задействуя нормальные склонности к интеракционным ритуалам. Второе же идет вразрез с природой взаимодействия: насильственные ситуации оказываются столь затруднительными именно потому, что угроза реального насилия противоречит базовым механизмам эмоциональной вовлеченности и солидарности при взаимодействии. Именно это противоречие порождает напряженность и страх при конфронтации, в чем и заключается главная особенность микроситуационного взаимодействия, вокруг которой выстраиваются все характерные черты насилия, когда оно действительно происходит.
Историческая эволюция социальных техник контроля над конфронтационной напряженностью
Наконец, нужно посвятить несколько слов очень известной исследовательской программе с чрезвычайно четко сформулированной теорией насилия – а именно эволюционной психологии. Данная концепция представляет собой экстраполяцию общетеоретических представлений об эволюционной генетике на отдельные разновидности человеческого поведения, включая убийства, драки и изнасилования [Daly, Wilson 1988; Thornhill, Palmer 2000]. В этой теории придается большое значение эмпирическим моделям, предполагающим, что наибольшее количество насильственных действий совершается молодыми мужчинами на пике репродуктивного возраста, а стимулом для насилия зачастую выступают сексуальная ревность или демонстрация маскулинного поведения. Тем самым насилие интерпретируется как отобранная эволюционным путем склонность самцов к борьбе за репродуктивное доминирование.
Возможность наличия генетических компонентов человеческого поведения нельзя исключать априори. Однако на основании широкого спектра эмпирических сопоставлений можно прийти к выводу, что даже если этот генетический компонент и существует, то он невелик и существенно уступает по значимости социальным условиям. Начнем с того, что насилие совершается не только молодыми мужчинами репродуктивного возраста. Например, наиболее распространенным типом насилия в семьях является не насилие между взрослыми сексуальными партнерами – чаще происходит насилие между родителями и детьми, проявляющееся, как правило, в виде суровых телесных наказаний, а эта форма насилия, в свою очередь, встречается реже, чем насилие между детьми (см. главу 4). Последнее не отличается особой жестокостью в силу причин, к которым мы еще обратимся – к ним, в частности, относится следующий момент: когда насилие ограничивается и регулируется посторонними (в данном случае взрослыми), оно, как правило, приобретает хронический, а не острый характер. Здесь перед эволюционной теорией возникает сложная задача, ведь дети начинают проявлять драчливость в довольно раннем возрасте, причем зачастую агрессивное поведение характерно и для маленьких девочек, хотя с возрастом оно постепенно ограничивается [Tremblay 2004]. В абсолютном выражении максимальная частота случаев насилия приходится на нерепродуктивный возраст, причем их участниками не являются исключительно лица мужского пола. Возможно, эта разновидность насилия ускользает из поля зрения эволюционных психологов потому, что она не отличается особой жестокостью и не фиксируется в официальной криминальной статистике, – тем не менее, если нашей задачей является построение всеобъемлющей теории, она должна учитывать все разновидности и все уровни интенсивности насилия. Микроситуационная теория действительно неплохо справляется с включением данных, связанных с детьми. Как будет показано ниже, потасовки между маленькими детьми демонстрируют те же две закономерности, которые лежат в основе насилия среди взрослых: во-первых, ситуационно сильные участники инцидента нападают на слабых и боязливых, а во-вторых, такие драки являются инсценированными и снабжены ограничителями. Данный паттерн имеет структурный, а не индивидуальный характер: когда какие-то дети покидают группу, а вместо них появляются другие, происходит реорганизация паттерна доминирования и перераспределение ролей обидчиков и жертв [Montagner et al. 1988].
Но уязвимость эволюционной психологии обнаруживается и в том, что считается ее основным коньком, – а именно в склонности молодых мужчин к участию в серьезном насилии. Альтернативные объяснения того, почему молодые мужчины склонны к насилию, нетрудно сконструировать, исходя из социальных условий. Из всех возрастных групп именно эта группа обладает наиболее неоднозначным статусом в обществе: физическая сила и насилие выступают тем единственным ресурсом, в котором молодые мужчины имеют превосходство над другими, тогда как в части экономического положения, уважительного отношения со стороны других и наличия ресурсов организационной власти они находятся на низком уровне. Хотелось бы еще раз сделать акцент на моем микросоциологическом рефрене: эволюционная теория допускает, что насилие осуществляется легко (при условии генетической предрасположенности к нему), тогда как на самом деле совершать насилие трудно – даже молодым мужчинам. Имеющиеся у нас микросвидетельства действительно демонстрируют, что большинство попыток совершения насилия молодыми мужчинами оборачиваются неудачей.