
Полная версия
Крошка Доррит
– Во-первых, он просит воды, – сказал он, оглядываясь. (Дюжина молодцов сейчас же кинулась за ней.) – Вы сильно ушиблены, друг мой? – спросил он по-итальянски.
– Да, сэр, да, да, да. Моя нога, сэр, моя нога. Но мне приятно слышать родной язык, хотя мне очень скверно.
– Вы путешественник? Постойте! Вот вода! Я вас напою.
Носилки были положены на груду камней. Приподнявшись на локте, раненый мог поднести стакан к губам другой рукой. Это был маленький мускулистый смуглый человек с черными волосами и белыми зубами. Живое лицо. В ушах серьги.
– Хорошо… Вы путешественник?
– Конечно, сэр.
– Совершенно чужой в этом городе?
– Конечно, конечно, совершенно. Я приехал в этот несчастный день.
– Откуда?
– Марсель.
– Вот оно что! Я тоже. Я почти такой же чужестранец здесь, как вы, хотя родился в этом городе. Я тоже недавно приехал из Марселя. Не унывайте. – Чужестранец жалобно взглянул на него, когда Кленнэм приподнялся и осторожно поправил пальто, прикрывавшее раненого. – Я не оставлю вас, пока вы не устроитесь. Смелее. Через полчаса вам будет гораздо лучше.
– A! Altro, altro! – воскликнул бедняга слегка недоверчивым тоном и, когда его подняли, свесил руку с носилок и помахал указательным пальцем.
Артур Кленнэм пошел рядом с носилками, ободряя незнакомца, которого снесли в соседний госпиталь Святого Варфоломея. В госпиталь впустили только Кленнэма да носильщиков, раненого осторожно положили на стол, и хирург явился, откуда ни возьмись, так же быстро, как само несчастье.
– Он, кажется, не знает ни слова по-английски, – сказал Кленнэм. – Сильно он изувечен?
– А вот посмотрим сначала, – ответил хирург, продолжая осмотр с профессиональным увлечением, – а потом скажем.
Ощупав ногу пальцем, потом двумя пальцами, рукой, потом обеими руками, сверху и снизу, вверху и внизу, по всем направлениям, и указав на какие-то интересные подробности другому джентльмену, своему товарищу, хирург потрепал пациента по плечу и сказал:
– Пустяки. Будет здоров! Случай трудный, но мы не отнимем ему ноги.
Кленнэм объяснил это пациенту, который очень обрадовался и в порыве благодарности несколько раз поцеловал руки переводчику и хирургу.
– Все-таки серьезное повреждение? – спросил Кленнэм у хирурга.
– Да-а, – ответил хирург довольным тоном художника, который заранее любуется своей работой. – Да, довольно серьезное. Сложный перелом выше колена и вывих ниже. Превосходные увечья.
Он снова хлопнул пациента по плечу, как будто хотел выразить свое одобрение этому славному парню, переломившему ногу таким интересным для науки способом.
– Он говорит по-французски? – спросил хирург.
– О да, он говорит по-французски.
– Ну, так его здесь поймут. Вам придется потерпеть, друг мой, и постараться перенести маленькую боль молодцом, – прибавил он на французском языке, – но не беспокойтесь, мы живо поставим вас на ноги. Теперь посмотрим, нет ли еще какого-нибудь поврежденьица и целы ли наши ребра.
Еще поврежденьица не оказалось, и наши ребра были целы.
Кленнэм оставался, пока все необходимые меры не были приняты: бедняк, заброшенный в чужую незнакомую сторону, трогательно умолял его не уходить, – и сидел у постели больного, пока тот не забылся сном. Тогда он написал несколько слов на своей карточке, обещая зайти завтра, и попросил передать ее больному, когда тот проснется.
Все это заняло столько времени, что, когда он уходил из госпиталя, было уже одиннадцать часов вечера. Артур снимал квартиру в Ковент-Гардене, и теперь он отправился в этот квартал ближайшим путем, через Сноу-хилл и Холборн.
Оставшись наедине после всех тревог этого вечера, он, естественно, погрузился в задумчивость. Естественно также, что не прошло и десяти минут, как ему вспомнилась Флора. Она напомнила ему всю его жизнь, так печально сложившуюся и столь бедную счастьем.
Добравшись до своей квартиры, он сел перед угасающим камином и мысленно перенесся к окну своей старой комнаты, где стоял он когда-то, глядя на лес закопченных труб. Перед ним развертывалась унылая перспектива его существования до нынешнего вечера. Как долго, как пусто, как безотрадно! Ни детства, ни юности – одно-единственное воспоминание, и то оказалось бредом.
Это было жестоким ударом для него, хотя для другого могло показаться пустяками. Все, что рисовалось в его памяти мрачным и суровым, оказалось таким же в действительности и ничуть не смягчило своей неукротимой свирепости при ближайшем испытании, а единственное светлое воспоминание не выдержало того же испытания и рассеялось как туман. Он предвидел это в прошлую ночь, когда грезил с открытыми глазами, но тогда он не чувствовал этого, теперь же чувствовал.
Он был мечтатель, потому что в нем глубоко укоренилась вера в доброе и светлое – в то, чего недоставало в его жизни. Воспитанный в атмосфере низменных расчетов и скаредности, он остался благодаря этой вере отзывчивым и честным человеком. Воспитанный в холодной и суровой обстановке, он сохранил благодаря этой вере горячее и сострадательное сердце. Воспитанный в правилах религии, он научился не осуждать, в унижении быть благодарным, верить и жалеть.
Эта же вера спасла его от плаксивого нытья и злобного эгоизма, который, не встречая счастья и добра на своем пути, не признает их вообще, видит в них только мираж и старается свести их к самым низменным побуждениям. Личное разочарование не привело его к таким болезненным взглядам. Оставаясь в темноте, он мог подняться к свету, видеть, что он светит другим, и благословлять его.
Итак, он сидел перед умирающим огнем, с горечью вспоминая о жизненном пути, который привел его к этой ночи, но не разливая яда на пути других людей. Оглядываясь назад, он не видел никого, кто помог бы ему идти по этому пути, и это было горько. Он глядел на рдевшие уголья, которые мало-помалу угасали, подергивались пеплом, распадались в пыль, и думал: «Скоро и со мной будет то же, и я превращусь в пыль».
Всматриваясь в свою жизнь, он точно приближался к зеленому дереву, увешанному плодами, на котором ветки увядали и обламывались одна за другой, по мере того как он подходил к нему.
«Тяжелое детство, суровая, строгая семья, отъезд, долгое изгнание, возвращение, встреча с матерью – все, вплоть до сегодняшнего свидания с бедной Флорой, – вот моя жизнь; что же она дала мне? Что остается для меня?» – подумал Кленнэм.
Дверь тихонько отворилась, и как будто в ответ на его вопрос раздались два слова, заставившие его вздрогнуть:
– Крошка Доррит.
Глава XIV. Общество Крошки Доррит
Артур Кленнэм поспешно вскочил и увидел ее в дверях. Автор этого рассказа должен иногда смотреть глазами Крошки Доррит, что и сделает в этой главе.
Крошка Доррит заглянула в полутемную комнату, которая показалась ей большой и хорошо меблированной. Изящные представления о Ковент-Гардене как о месте бесчисленных кофеен, где кавалеры в расшитых золотом плащах и со шпагами на боку ссорились и дрались на дуэлях; роскошные представления о Ковент-Гардене как о месте, где продаются зимой цветы по гинее за штуку, ананасы – по гинее за фунт, горох – по гинее за мерку; живописные представления о Ковент-Гардене как о месте, где в роскошном театре разыгрываются великолепные представления для нарядных леди и джентльменов – представления, о которых и подумать не смела бедная Фанни и ее дядя; безотрадные представления о Ковент-Гардене как о месте притонов, где несчастные оборванные дети, подобные тем, мимо которых она сейчас проходила, прячутся украдкой, точно мышата (подумайте о мышатах и мышах вы, Полипы, потому что они подтачивают уже фундамент здания и обрушат кровлю на ваши головы), питаясь объедками и прижимаясь друг к другу, чтобы согреться; смутные представления о Ковент-Гардене как о месте прошлых и нынешних тайн, романтики, роскоши, нищеты, красоты, безобразия, цветущих садов и отвратительных сточных канав сделали то, что Крошке Доррит, когда она робко заглянула в дверь, комната показалась более мрачной, чем была на самом деле.
На кресле перед угасающим камином сидел джентльмен, которого она искала, вставший при ее появлении. Это был загорелый серьезный человек с ласковой улыбкой, со свободными, открытыми манерами, при всем том напоминавший мать своей серьезностью, с той разницей, что его серьезность дышала добротой, а не злобой, как у его матери. Он смотрел на нее тем пристальным и пытливым взглядом, перед которым она всегда опускала глаза, как опустила и теперь.
– Бедное дитя! Вы здесь в полночь?
– Я, – сказала Крошка Доррит, – хотела предупредить вас, сэр. Я знала, что вы будете очень удивлены.
– Вы одна?
– Нет, сэр, я взяла с собой Мэгги.
Услыхав свое имя и решив, что о ней доложено, Мэгги появилась в дверях и ухмыльнулась во весь рот, но сейчас же снова приняла торжественный вид.
– А у меня совсем погас огонь, – сказал Кленнэм, – вы же… – Он хотел сказать «так легко одеты», но остановился, подумав, что это может показаться намеком на ее бедность, и сказал: – А погода такая холодная.
Подвинув кресло поближе к каминной решетке, он усадил ее, принес дров и угля и затопил камин.
– Ваши ноги совсем закоченели, дитя! – сказал он, случайно дотронувшись до них, в то время как стоял на коленях и раздувал огонь. – Придвиньте их поближе к огню.
Крошка Доррит торопливо поблагодарила его:
– Теперь тепло, очень тепло.
У него защемило сердце, когда она прятала свои худые изношенные башмаки.
Крошка Доррит не стыдилась своих изношенных башмаков. Он знал ее положение, и ей нечего было стыдиться. Крошке Доррит пришло в голову, что он может осудить ее отца, если увидит их, может подумать: «Как мог он обедать сегодня – и отпустить это маленькое создание почти босым на холодную улицу?» Она не считала подобные мысли справедливыми, но знала по опыту, что они приходят иногда в голову людям. В ее глазах они усугубляли несчастье отца.
– Прежде всего, – начала Крошка Доррит, сидя перед огнем и снова устремив взор на лицо Кленнэма, взгляд которого, полный участия, сострадания и покровительства, скрывал в себе какую-то тайну, решительно недоступную для нее, – могу я сказать вам несколько слов, сэр?
– Да, дитя мое!
Легкая тень промелькнула по ее лицу: она несколько огорчилась, что он так часто называет ее дитем. К ее удивлению, он не только заметил это, но и обратил внимание на ее грусть, так как сказал совершенно откровенно:
– Я не мог придумать другого ласкового слова. Так как вы только что назвали себя тем именем, которым вас называют у моей матери, и так как оно всегда приходит мне в голову, когда я думаю о вас, то позвольте мне называть вас Крошкой Доррит.
– Благодарю вас, сэр, это имя нравится мне больше всякого другого.
– Крошка Доррит.
– Маленькая мама, – повторила Мэгги (которая совсем было заснула).
– Это одно и то же, Мэгги, – возразила Доррит, – совершенно одно и то же.
– Одно и то же, мама?
– Одно и то же.
Мэгги засмеялась и тотчас затем захрапела. Для глаз и ушей Крошки Доррит эта неуклюжая фигура и неизящные звуки казались очень милыми. Лицо ее светилось гордостью, когда она снова встретилась глазами с серьезным загорелым человеком. Она спросила себя, что он думал, когда глядел на нее и на Мэгги. Ей пришло в голову, каким бы он был добрым отцом с таким взглядом, как бы он ласкал и лелеял свою дочь.
– Я хотела сказать вам, сэр, – сказала Крошка Доррит, – что мой брат выпущен на свободу.
Артур был очень рад слышать это и выразил надежду, что освобождение послужит ему на пользу.
– И я хотела сказать вам, сэр, – продолжала Крошка Доррит дрожащим голосом и сотрясаясь всем телом, – что я не знаю, чье великодушие освободило его, и никогда не буду спрашивать, и никогда не узнаю, и никогда не поблагодарю от всего моего сердца этого джентльмена.
– Вероятно, ему не нужно благодарности, – сказал Кленнэм. – Весьма возможно, что он сам благодарен судьбе (и вполне основательно) за то, что она дала ему возможность оказать маленькую услугу той, которая заслуживает гораздо большего.
– И я хотела еще сказать вам, сэр, – продолжила Крошка Доррит, дрожа все сильнее и сильнее, – что если б я знала его и если б могла говорить, то сказала бы ему, что он никогда, никогда не узнает, как глубоко я чувствую его доброту и как глубоко почувствовал бы ее мой отец. И еще я хотела сказать, сэр, если бы знала его – а я очень хотела бы знать его, но не знаю его и не должна знать, – что я никогда не лягу спать, не помолившись за него. И если бы я знала его и могла это сделать, то стала бы перед ним на колени, и целовала бы его руку, и умоляла бы его не отнимать ее, чтобы я могла оросить ее моими благодарными слезами, потому что ничем другим я не могу отблагодарить его.
Крошка Доррит прижала его руку к своим губам и опустилась бы перед ним на колени, но он ласково поднял ее и усадил на кресло. Ее глаза, звук ее голоса благодарили его больше, чем она думала. Он едва мог произнести далеко не тем спокойным тоном, каким говорил обыкновенно:
– Полно, Крошка Доррит, полно, полно, полно! Предположим, что вы узнали, кто этот человек, что вы могли все это сделать и что все это сделано. А теперь скажите мне, совершенно другому лицу, просто вашему другу, который просит вас положиться на него, почему вы не дома и что привело вас сюда в такой поздний час, мое милое («дитя», хотел он сказать)… моя милая, нежная Крошка Доррит?
– Мэгги и я, – сказала она, – были сегодня в театре, где работает Фанни.
– Что за райское место! – неожиданно воскликнула Мэгги, обладавшая, по-видимому, способностью спать и бодрствовать в одно и то же время. – Там почти так же хорошо, как в госпитале. Только там нет цыплят.
Тут она встряхнулась и снова заснула.
– Мы пошли туда, – сказала Крошка Доррит, – потому что мне хочется иногда видеть своими глазами, что делает моя сестра, так, чтобы ни она, ни дядя не знали этого. Но мне редко случается бывать там, потому что, когда у меня нет работы в городе, я остаюсь с отцом, а когда есть работа, спешу вернуться к отцу. Сегодня я сказала, что буду в гостях.
Высказав эти признания нерешительным тоном, она взглянула на него и так ясно разгадала выражение его лица, что прибавила:
– О нет, мне еще никогда не случалось бывать в гостях.
Она помолчала немного под его внимательным взглядом и сказала:
– Я думаю, что это ничего. Я не могла бы быть им полезной, если б не была скрытной.
Она боялась, что он осуждает ее в душе за то, что она беспокоится о них, думает о них и следит за ними без их ведома и благодарности, быть может, даже выслушивая с их стороны упреки. Но в действительности он думал только об этой хрупкой фигурке с такой сильной волей, об изношенных башмаках, бедном платьице и этом вымышленном увеселении и развлечении. Он спросил, куда же она собралась в гости. «В тот дом, где работала», – ответила Крошка Доррит, краснея.
Она сказала всего несколько слов, чтобы успокоить отца. Отец и не думал, что это какой-нибудь большой вечер. Она взглянула на свое платье.
– Это первый раз, – продолжила она, – что я не ночую дома. А этот Лондон такой огромный, такой угрюмый, такой пустынный.
В глазах Крошки Доррит его размеры под черным небом были чудовищны; дрожь пробежала по ее телу, когда она говорила эти слова.
– Но я не потому решилась беспокоить вас, сэр, – сказала она, снова овладев собой. – Моя сестра подружилась с какой-то леди, и я несколько беспокоилась на этот счет – ради этого и ушла сегодня из дому, – а проходя мимо вашего дома, увидела свет в окне.
Не в первый раз. Нет, не в первый раз. В глазах Крошки Доррит это окно светилось отдаленной звездочкой и в прежние вечера. Не раз, возвращаясь домой усталой, она делала крюк, чтобы взглянуть на это окно и подумать о серьезном загорелом человеке из чужой далекой страны, который говорил с ней как друг и покровитель.
– Я подумала, что мне нужно сказать вам три вещи, если вы одни дома. Во-первых, то, что я пыталась сказать, – никогда… никогда…
– Полно, полно! Это уже сказано, и кончено. Перейдем ко второму, – перебил Кленнэм, улыбаясь ее волнению, поправляя дрова в камине, чтобы лучше осветить ее лицо, и подвигая к ней вино, печенье и фрукты, стоявшие на столе.
– Кажется, это будет второе, сэр, кажется, миссис Кленнэм узнала мою тайну – узнала, откуда я прихожу и куда возвращаюсь. Словом, где я живу.
– В самом деле! – быстро возразил Кленнэм. И, немного подумав, спросил, почему ей это кажется.
– Кажется, – сказала Крошка Доррит, – мистер Флинтуинч выследил меня.
Кленнэм повернулся к огню, нахмурив брови, подумал немного и спросил, почему же ей это кажется.
– Я встретилась с ним два раза. Оба раза около дома. Оба раза вечером, когда я возвращалась домой. Оба раза я подумала (хотя, конечно, могла ошибиться), что это вряд ли было случайно: такой у него был вид.
– Говорил он что-нибудь?
– Нет, он только кивнул и склонил голову набок.
– Черт бы побрал его голову, – проворчал Кленнэм, все еще глядя на огонь, – она у него всегда набок.
Он стал уговаривать ее выпить вина и съесть что-нибудь: это было очень трудно – она такая робкая и застенчивая, – а затем прибавил:
– Моя мать стала иначе относиться к вам?
– О нет. Она такая же, как всегда. Я думала, не рассказать ли ей мою историю. Думала, что вы, может быть, желаете, чтобы я рассказала. Думала, – продолжила она, бросив на него умоляющий взгляд и опуская глаза, – что вы, может быть, посоветуете, как мне поступить.
– Крошка Доррит, – сказал Кленнэм, – не предпринимайте ничего. Я поговорю с моим старым другом, миссис Эффри. Не предпринимайте ничего, Крошка Доррит, а теперь скушайте что-нибудь, подкрепите свои силы. Вот что я вам посоветую.
– Благодарю вас, мне не хочется есть… и, – прибавила она, когда он тихонько подвинул к ней стакан, – и не хочется пить. Может быть, Мэгги съест что-нибудь.
– Мы уложим ей в карманы все, что тут имеется, – сказал Кленнэм, – но сначала скажите: что же третье? Вы говорили, что вам нужно сказать три вещи.
– Да. А вы не обидитесь, сэр?
– Нет. Обещаю вам это без всяких оговорок.
– Это покажется странным. Я не знаю, как и сказать. Не считайте меня капризной или неблагодарной, – сказала Крошка Доррит, к которой вернулось прежнее волнение.
– Нет, нет, нет. Я уверен, что это будет вполне естественно и справедливо. Я не истолкую ваших слов неверно, не думайте.
– Благодарю вас. Вы хотите навестить моего отца?
– Да.
– Вы были так добры и внимательны, что предупредили его запиской, обещая зайти завтра.
– О, это пустяки! Да.
– Догадываетесь ли вы, – спросила Крошка Доррит, складывая свои маленькие ручки и глядя ему в глаза глубоким, серьезным взглядом, – что я хочу попросить вас не делать?
– Кажется, догадываюсь. Но я могу ошибаться.
– Нет, вы не ошибаетесь, – сказала Крошка Доррит, покачав головой. – Если уж мы пали так низко, что приходится говорить об этом, то позвольте мне просить вас не делать этого.
– Хорошо, хорошо.
– Не поощряйте его просьб, не понимайте его, когда он будет просить, не давайте ему денег. Спасите его, избавьте его от этого, и вы будете лучше думать о нем!
Заметив слезы, блиставшие в ее тревожных глазах, Кленнэм ответил, что ее желание будет священно для него.
– Вы не знаете его, – продолжила она, – вы не знаете, какой он в действительности. Вы не можете знать этого, потому что увидели его сразу таким, каков он теперь, тогда как я видела его с самого начала! Вы были так добры к нам, так деликатны и поистине добры, что ваше мнение о нем мне дороже мнения всех других, и мне слишком тяжело думать, – воскликнула Крошка Доррит, закрывая глаза руками, чтобы скрыть слезы, – мне слишком тяжело думать, что вы, именно вы, видите его только в минуты его унижения!
– Прошу вас, – сказал Кленнэм, – не огорчайтесь так. Пожалуйста, пожалуйста, Крошка Доррит! Я вполне понимаю вас!
– Благодарю вас, сэр, благодарю вас! Я ни за что не хотела говорить этого; я думала об этом дни и ночи, но когда узнала, что вы собираетесь навестить отца, то решилась сказать вам. Не потому, что стыдилась его, – она быстро отерла слезы, – а потому, что знаю его лучше, чем кто бы то ни было, и люблю его, и горжусь им.
Сняв с души это бремя, Крошка Доррит заторопилась уходить. Заметив, что Мэгги совершенно проснулась и пожирает глазами фрукты и пирожное, Кленнэм налил ей стакан вина, которое она выпила, громко причмокивая, останавливаясь после каждого глотка, хватаясь за горло и приговаривая: «О, как вкусно, точно в госпитале!» – причем глаза ее, казалось, готовы были выскочить от удовольствия. Когда она допила вино, он заставил ее уложить в корзинку (она никогда не разлучалась с корзинкой) все, что было съестного на столе, советуя обратить особое внимание на то, чтобы не оставить ни крошки. Удовольствие ее маленькой мамы при виде удовольствия Мэгги было наилучшим заключением предыдущего разговора, какое только было возможно при данных обстоятельствах.
– Но ведь ворота давно заперты, – сказал Кленнэм, внезапно вспомнив об этом обстоятельстве. – Куда же вы пойдете?
– Я пойду к Мэгги, – ответила Крошка Доррит. – Не беспокойтесь, мне будет у нее хорошо.
– Я провожу вас, – сказал Кленнэм. – Я не могу отпустить вас одних.
– Нет, мы дойдем одни; пожалуйста, не беспокойтесь, – сказала Крошка Доррит.
Она говорила так серьезно, что Кленнэм счел неделикатным настаивать, хорошо понимая, что квартира Мэгги должна представлять собой нечто невообразимое.
– Идем, Мэгги, – весело сказала Крошка Доррит, – мы доберемся благополучно, мы знаем дорогу, Мэгги!
– Да, да, маленькая мама, мы знаем дорогу, – прокудахтала Мэгги.
Затем они ушли. Крошка Доррит повернулась в дверях и сказала:
– Да благословит вас Бог!
Она сказала эти слова едва слышно, но, кто знает, быть может, они прозвучали на небе громче, чем целый соборный хор.
Артур Кленнэм дал им повернуть за угол и последовал за ними на некотором расстоянии. Он не хотел еще раз вторгаться в жилище Крошки Доррит, ему хотелось только удостовериться, что она благополучно доберется до знакомого квартала. Она была так миниатюрна и хрупка, казалась такой беспомощной и беззащитной, что ему, привыкшему смотреть на нее как на ребенка, хотелось взять ее на руки и отнести домой.
Они добрались наконец до той улицы, где находилась Маршалси, пошли потише и свернули в переулок. Он остановился, чувствуя, что не имеет права идти за ними, и неохотно пошел назад. Но он и не подозревал, что они рискуют остаться на улице до утра, и только долгое время спустя узнал об этом.
Остановившись подле жалкой темной лачуги, где жила Мэгги, Крошка Доррит сказала:
– Здесь у тебя хорошая квартира, Мэгги, не будем же поднимать шума. Постучим два раза, но не очень сильно, а если нам не отворят, придется подождать утра на улице.
Крошка Доррит осторожно постучалась и прислушалась. Все было тихо.
– Мэгги, ничего не поделаешь, милочка, нужно потерпеть и подождать до утра.
Ночь была холодная, темная, с порывистым ветром. Они вернулись на большую улицу и услышали, как часы пробили половину второго.
– Через пять с половиной часов нам можно будет попасть домой, – сказала Крошка Доррит.
Упомянув о доме, естественно было отправиться посмотреть на него. Они подошли к запертым воротам и заглянули в щелку.
– Надеюсь, что он крепко спит, – сказала Крошка Доррит, целуя решетку, – и не скучает по мне.
Ворота были так хорошо знакомы им и выглядели так дружелюбно, что они поставили корзинку Мэгги в углу, уселись на ней и, прижавшись друг к другу, просидели тут несколько времени. Пока улица была пуста и безмолвна, Крошка Доррит не боялась, но, услышав шаги или заметив тень, скользившую в тусклом свете уличных фонарей, вздрагивала и шептала:
– Мэгги, кто-то идет. Уйдем отсюда.
Мэгги просыпалась в более или менее сердитом настроении, они отходили от ворот и, пройдя немного, возвращались обратно.
Пока съестное было новинкой и развлекало Мэгги, она вела себя сносно, но потом стала ворчать на холод, дрожать и хныкать.
– Ночь скоро пройдет, милочка, – успокаивала ее Крошка Доррит.
– О, вам-то ничего, маленькая мама, – говорила Мэгги, – а ведь мне только десять лет!
Наконец, когда улица окончательно опустела, Крошке Доррит удалось успокоить ее, и Мэгги заснула, прижавшись головой к ее груди. Так сидела она у ворот, точно была одна, глядя на звезды и на облака, бешено мчавшиеся над ней, – таковы были танцы на вечере Крошки Доррит.
«Хорошо бы в самом деле быть теперь на вечере, – думала она. – Чтобы было светло, и тепло, и красиво, и было бы это в нашем доме, и папа был бы его хозяином и никогда не сидел за этими стенами. А мистер Кленнэм был бы у нас в гостях, и мы танцевали бы под чудесную музыку, и все были бы веселы и довольны. Я желала бы знать…» Но ей хотелось знать так много вещей, что она почти забылась, глядя на звезды, пока Мэгги не захныкала снова, выразив желание встать и пройтись.