
Полная версия
Пуля Тамизье
В наступившей тишине Некрасов отчётливо слышал собственное дыхание. Теснота блиндажа навалилась на него с новой силой. В голове гремел набат.
Здесь небезопасно!
Здесь небезопасно!
Словно в подтверждение этой мысли, взгляд майора нашёл пулевое отверстие, на которое пять минут назад указал Уткин. Рядом, если как следует приглядеться, кто-то гвоздём вывел: «На златом крыльце сидели царь, царевич, король, королевич…». Буквы были неровными и какими-то мелкими. Детскими, что ли?
Некрасова замутило.
Очевидно, кто-то из офицеров, коротая в блиндаже минуты обстрела, превратил одно из несущих брёвен в школьную доску. Тщетная попытка очутиться дома. Иллюзия мира…
Уткин чиркнул серником, закурил. Он передвинулся так, чтобы заслонить собой считалочку. Некрасов невольно улыбнулся. Ясно. Автор защищает творение, словно цесарка птенцов.
— Послушайте, граф, — сказал Виталий Сергеевич, взяв себя в руки. — Вы серьёзно хотите стрелять? Бросьте. К лицу ли вам?
— Почему нет, дорогой Виталь?
Некрасов осторожно пошёл в атаку. Нужно бить поэта оружием хитрована Мишеля.
— Здесь всякий знает, что снайперский огонь — дело недостойное джентльмена. Тем более, когда речь идёт о столь сиятельной и утончённой особе…
Бестужев-Рюмин махнул рукой, не отрываясь от штуцера. Ответил как бы нехотя, но краем глаза внимательно следил, произведёт ли сказанное эффект:
— Честь офицера — миф. Здесь выживают крысы. Не бритт, не галл, я — скиф. Себе воздвигли мы пустые парадисы…
Виталий Сергеевич утратил остатки самообладания. Любимые строки отца. Господи! Наждачная бумага по голому телу и та не причинила бы столько боли.
Метнув взгляд на Уткина (дескать, будьте очевидцем), майор по-бычьи наклонил голову и вцепился в ружьё. Коль нельзя достучаться до гласа рассудка, следует применить иные меры. Что будет дальше — плевать! Главное — уберечь одного осла от козней другого.
Граф оказался ловчее.
Он легко выкрутил кисть Некрасова и дёрнул оружие на себя. По глиняному полу покатилась пустая бутылка шампанского.
— Что вы себе позволяете, господин писарь!
На щеках и шее Некрасова вспыхнули пятна.
— О! Самую малость… Я лишь следую регламенту безопасности. Не хочу, чтобы вы, ваше сиятельство, сложили здесь свою поэтическую голову. А заодно наши, куда более прозаические.
— Полно, братец, — поморщился Мишель, водрузив ладонь на плечо друга. — Сейчас Сашка влупит один маленький заряд в проклятый английский телескоп, и станем пить «Вдову Клико». У меня в запасе ещё одна бутылка. Ну? Давайте прямо из горлышка… за грядущие медали и ордена! Вот только ослепим их и без того слепое начальство… Держите, граф.
— Оставь, Мишель, пей сам, — голос Бестужева-Рюмина звенел булатом. — И, ради Бога, не вмешивайся. Я разберусь.
Уткин тоже отмахнулся от бутылки с неуместно вычурной этикеткой, скрежетнул зубами. Что за безобразная сцена! Он выудил из кисета новую порцию табака.
Гуров так и застыл с пробкой в руке. Граф медленно повернулся.
— Все эти ваши уставы, регламенты... Разве они не душат в нас человека? Вы, Некрасов, боитесь жизни. Посмотрите правде в глаза.
— Очень может быть, — согласился Виталий Сергеевич. — Так вы не откажетесь от своего намерения?
— Нет.
— Прекрасно. Валяйте. Но имейте в виду, я вынужден буду доложить обо всём полковнику Хрусталёву. Штабс-ротмистр, прошу предоставить реляцию также и вас.
Уткин не ответил. Он смотрел в амбразуру и всё больше хмурился. Проклятый телескоп уделял их блиндажу слишком много внимания. В воздухе пахло грозой.
Бестужев-Рюмин вскинул тонкую бровь. Его пальцы добела сжались на штуцере.
— Как угодно, майор. Ваше право. Однако позвольте и мне воспользоваться своим. Я пришлю вам секундантов.
Поклонившись, Некрасов упрямо щёлкнул каблуками. Вперёд, мол, не стесняйтесь.
Мишель, как ни в чём не бывало, протянул ладонь к штуцеру.
— Дай заряжу, Саш. Смотри, какая красота: пуля тамизье. Не слыхал-с? Мощнейшая и точнейшая штука. Вот так! А теперь стреляй. Покажи, что мы, русские, тоже цивилизованная нация. Пользуемся передовыми технологиями, а не березовыми дубинами.
— Господа, как закончите — следуйте за мной в траншею, — сказал Некрасов и повернулся было к выходу, но Уткин удержал его за локоть. Голос штабс-ротмистра перешел в сдавленный шёпот:
— Ваше благородие, если начнётся — бегите. Саблю подхватите за ножны возле гарды. Многим жизнь спасло.
Эта сцена многократно возникала в памяти Виталия Сергеевича, и всякий раз он ловил себя на мысли: что заставило его вздрогнуть — выстрел штуцера или нежданный, полный отчаяния совет?
Много лет спустя, коротая долгие ночи, он так и не нашёл ответ на этот вопрос. Несомненно, война — это бесконечный лабиринт, где каждый поворот кажется знакомым, но, вопреки замыслу инженера-творца, приводит не к выходу, а к новым ранам: тела — от пуль, души — от выбора, который не оставляет места прежнему «я».
Гуров и Бестужев-Рюмин выкатились из блиндажа, словно гимназисты, постучавшиеся в кабинет директора и давшие дёру… На лицах улыбки, глаза блестят. Видно, озорство удалось, и телескоп на английских позициях приказал долго жить.
Граф шагнул к Некрасову, протянул едва початую бутылку «Вдовы Клико». За его спиной Мишель с довольным видом перезаряжал штуцер, нарезное дуло курилось дымком. Кажется, петербуржец сказал что-то примирительное, но слов было не разобрать.
В ушах нарастал до боли знакомый свист. Артиллерийский залп…
— Граф! В укрытие! — проревел Виталий Сергеевич, и в его глазах промелькнуло нечто такое, что заставило поэта ужаснуться. — Граф, скорее… — А в следующее мгновение мир раскололся на до и после.
В момент взрыва Некрасов почувствовал на лице обжигающий ураган, горячие брызги с терпким, едва уловимым ароматом груши. Что это, чёрт возьми? Кровь? Нет… Шампанское. В конце концов, так ли различается взрыв снаряда и праздничной бутылки? И то, и другое приносит забвение.
Придя в сознание, Виталий Сергеевич понял, что сидит, привалившись спиной к земляному валу траншеи.
В лицо озабоченно заглядывал Мишель. Кажется, почти не пострадавший — если не считать земли в волосах и опаленных усов.
— Фух, братец, напугал. Я уж думал, ангелы перевели тебя в небесный эскадрон. Жив? Руки-ноги целы?..
— Кажется, да…
Покачнувшись, Некрасов позволил приятелю поставить себя на ноги. Чёрные от копоти и грязи ладони обхватили пульсирующую голову. В ушах грохотали тысячи полковых барабанов.
— А где?..
И тут он увидел.
Тело Поэта лежало в бордовой хляби на дне траншеи. В правом виске зияла дыра от пули, левого просто не было, как и верхней части черепа.
— Скорее, братец! Уходим, пока эти сызнова не накрыли! — Мишель с опаской взглянул на небо, опустил глаза на покойника. — Сашку уже не спасти… Благородный человек, застрелился, чтобы нас не замедлить. Ишь, ему разворотило ноги? Куда бы мы с ним. Ей-Богу, герой! Я бы так не смог.
Некрасов икнул. В голове сам собой зазвучал тихий голос медсестры, что ещё вчера успокаивала какого-то Митеньку. Просила не трогать покрытый черными пятнами живот. Дескать, они всё одно не сотрутся — это пороховой ожог.
Пороховой ожог. Пороховой ожог.
Что это значит?.. Зачем сейчас?
Ик…
Для чего?
Ик…
Порох, как известно, состоит из древесного угля, серы и калиевой селитры. Нет. Не то… Боже, в голову лезет какая-то чепуха! Контузия что ли?..
— Уходим, братец! Здесь нельзя задерживаться, — голос Мишеля окутывал, словно одеялом, подчинял своей воле. — Не смотри на графа, Виталь, не смотри. Не надо тебе.
«Нет… нет…» — прошептал майор, чувствуя холодный пот на спине. Вот в чём дело! Он наконец сообразил! Рана Бестужева-Рюмина была слишком чистой, без порохового ожога — таких не бывает от выстрела в упор.
И в этот миг майор услышал то, чего боялся больше всего — свист нового снаряда. Этот звук растворился в эхе последнего продекламированного графом стихотворения, что метрономом отщелкивалось в сознании.
«Честь офицера — миф. Здесь выживают крысы. Не бритт, не галл, я — скиф. Себе воздвигли мы пустые парадисы…»
Ноги окоченели, упрямо отказывались повиноваться. Вперёд! Вперёд!..
В ушах все еще звучал голос Мишеля, но теперь он казался чужим и далеким, будто доносился через милю. Словно Гуров кричал в рупор откуда-то издалека. С позиций проклятых англичан… «Я больше не знаю, кто здесь враг», — устало подумал Некрасов.
Ик…
Нужно идти. В штаб. К Хрусталёву. Как можно скорее обо всём ему доложи…
Глава девятая. Не тот мотылёк
Январь 1855 года. Севастополь. Штаб-квартира полковой жандармерии.
В тот же день, ближе к полуночи, в безоблачном небе над Севастополем гремели пушки. Ночь была светлой, вспышки выстрелов разгоняли темноту, но в душе города царили тоска и холод. Зловеще гудели орудия — Севастополь содрогался от канонады, мстя англичанам и поминая новопреставленного раба Божия Александра.
Ему было всё равно. Христианская душа не жаждет мести. Мёртвое тело покоилось на леднике, ожидая катафалк и долгий скорбный путь в Петербург — навстречу дубовому гробу, траурным речам и всему, что так любят на своих похоронах поэты.
Этой ночью никто не спал. Ни солдаты, стоявшие у пушек, ни генералы, кашлявшие от табака и спорившие до хрипоты о том, как преподнести известие государю-императору. Никто не знал покоя. Особенно противник: его поливали плотным огнём.
Свечи горели и в маленькой, едва заметной хижине — покосившейся мазанке на окраине города. Она служила штаб-квартирой жандармерии.
— Метко бьют, касатики, — пробормотал её хозяин, полковник Туманов. Открыл форточку, изгоняя из помещения «аромат казёнщины» — запахи сургуча и воска. В открытую створку тут же влетел мотылёк.
Полковник привычно потёр шрам на щеке. Сердце рвалось в бой, но нельзя потакать глупому органу — распустится. Теперь у него другая служба.
Раньше Николай Иванович ходил на линейном парусном корабле «Великий князь Константин», но из-за ранений получил назначение в контрразведку.
Пламя свечи выхватило из темноты коротко подстриженные бакенбарды, скользнуло по столу, пустой бутылке с засохшей сиренью и метнулось к обитым войлоком стенам. Тусклый огонёк словно пытался согреть помещение.
Прежде чем приступить к допросу, Туманов насыпал в ящик из-под ядер горсть хлебных крошек. Третью неделю он подкармливал раненого голубя по кличке «Бастион». Всё надеялся выходить. Спасти…
«Точь-в-точь как того бедолагу-матроса…» — мелькнуло в голове.
Марсовый с «Беллоны» взял отпуск без спросу, но ему не повезло —вышел прямо на караул. Обычно таких сразу награждают «пеньковым галстуком», но сегодня Николай Иванович мог спать спокойно.
Матрос сказал, что шёл к умирающей матери. В Нижнюю слободку. Опустил голову — дескать, всё понимаю: раз положено — кончайте. Так и так свидимся с мамкой.
Туманов неторопливо раскурил трубку, махнул рукой. Как же это нелепо — пускать в ход репрессивный аппарат, чтобы прижать к стенке жалкого, перепачканного курёнка! Смех и грех…
— Вали, братишка. Моим орлам скажешь, что его превосходительство велели не чинить препятствий. До завтрашнего дня числишься в разведке. Усёк?
Полковник снова затянулся самосадом, рассеянно глядя, как мотылёк бьётся в стекло.
Рано пообещал себе спокойную ночь.
Чистая совесть — роскошь вроде венецианского зеркала: блестит в будуарах тех, чьи руки пахнут не порохом, а розами. Она доступна лишь счастливчикам, которым не приходится читать в начальственных циркулярах: «К исполнению! Без проволочек!
Впереди ещё один допрос. Последний. Оттягивать больше нельзя.
Николай Иванович снял со стула китель с выцветшими аксельбантами и набросил на плечи. Стул скрипнул под его весом, зашелестели бумаги на столе.
Сдвинув брови так, что в уголках глаз появились морщины, Туманов гаркнул, обращаясь к двери:
— Доставить арестованного.
Минутой позже посреди комнаты, вытянувшись по стойке «смирно», застыл майор из штаба Хрусталёва. Плохо смытая кровь на ушах и скулах говорила о недавней контузии. Подергивание век выдавало нервный срыв.
Туманов невольно покосился на портрет Нахимова, что висел напротив окна. Выручайте, ваше высокопревосходительство...
— Возьмите стул, Некрасов. Там, в углу. В ногах правды нет, а в спине и подавно. Да садитесь же, чёрт бы вас побрал! Так-то лучше…
Пробежав глазами рапорт о гибели графа Бестужева-Рюмина — ох, и мерзкое дельце! — жандарм с явным неудовольствием покачал головой:
—Знаете, майор, если бы это написал Пушкин, — он приподнял листок над столешницей, — то назвал бы поэму «Выстрел добрых правил». А как прикажете называть выстрел, который из соображений деликатности теряется в грохоте канонады?
Некрасов молчал.
Полковник раздражённо поёжился. Надо бы закрыть форточку... или хотя бы дров подбросить — вдруг простудишься. Но нельзя. Встать сейчас — потерять лицо перед допрашиваемым. Таков устав: начальство в присутствии подчинённых должно сидеть.
Что это он молчит? Не тронулся ли рассудком? Нет, не похоже. Вон как глазами сверкает — крепкий орешек.
—Ладно, господин майор. Поговорим начистоту. На лице покойника нет копоти — значит, стреляли не в упор. Самоубийца не стал бы палить в себя, как в ворону на берёзе. Так что кто-то помог его светлости отойти в мир иной. Судя по черепу — пулей из французского штуцера. Как думаете, мог ли Гуров раздобыть такое чудо-оружие?
Некрасов молчал.
В наступившей тишине — рёв пушек за окном уже стих — было слышно, как мотылёк бьётся о стекло. Майор смотрел только на него.
— Что ж, — пожал плечами Туманов и перешёл на требовательный тон: — Не хотите говорить — не надо. Мои волкодавы схватили Гурова на полпути к Дуванкою. Он арестован. Слышите?
— Поздравляю, — сухо ответил майор, впервые разомкнув губы.
— Ну слава Богу! — Туманов театрально вздохнул и даже начал поднимать руку, чтобы осенить себя крестным знамением, но, вспомнив, что вместо образка перед ним портрет Нахимова, почесал щеку. — Я уж было подумал, что вам английские бомбы язык оторвали.
Некрасов поджал губы. Его лицо снова стало маской.
— Нет-нет, господин майор! Разговор ещё не окончен. Не запирайтесь. Сейчас будет самое интересное. Ваш приятель, в отличие от вас, не держал язык за зубами — болтал без умолку. Прямо как соловей в клетке. И песенки пел… довольно занятные. Что морщитесь?
— Неужели, ваше высокородие, — брови Некрасова сошлись на переносице, — в регламенте Третьего отделения не нашлось более оригинального метода? Можно оскомину набить!
Туманов, сделал вид, что обиделся, приложил руку к груди:
— Полагаете, что я вас беру на зихер? Мистифицирую? Извольте — вот письменные показания Михаила Петровича. Или предпочитаете, чтобы я называл его «Мишель»?
Глядя, как задержанный играет желваками, полковник вздохнул. Голос стал тише, в нём не осталось прежней патетики:
— Вы вообще его знали? Знали, кто такой Гуров? Вот… Прочтите. Полюбуйтесь, что он там нацарапал.
Некрасов побледнел так, что, сядь мотылёк ему на нос, слился бы с лицом: белые крылышки, белые щёки… Несмотря на внешнюю невозмутимость, было заметно, что он нервничает. Пальцы побелели на листке, и Туманов всерьёз забеспокоился: не придётся ли вырывать клещами?
Ан нет. Ничего подобного не потребовалось.
Дочитав документ, задержанный спокойно вернул его владельцу:
— Знаю, что Гуров — мой друг. Коль пишет, что я убил графа Бестужева, значит, так оно и есть. Граф был смертельно ранен. Не мог идти... Ещё чуть-чуть — и мы оба погибли бы. Англичане не дали нам шанса.
«Спартанец! Настоящий спартанец! И при этом полный кретин…» — вздохнул про себя Николай Иванович.
Лист с показаниями Гурова исчез в бюваре из бычьей кожи. Полковник поскрёб шрам и навалился грудью на столешницу. Пламя свечи дрожало при каждом слове:
— Я знаю вас, Виталий Сергеевич… Вижу насквозь. Всё было не так, правда? Вы всё поняли и отпустили Мишеля. Позволили сбежать. Впервые пошли против устава. Да-да! Я читал формулярный список. Просто скажите, как всё было на самом деле. Изложите свою версию — и мы не станем возбуждать дело. Даже писать ничего не нужно.
Некрасов выпрямился на резном стуле. Его осанка была живым воплощением слова «достоинство». В глазах, словно в двух ледяных прорубях, плескалась чернота.
— Хорошо. Сделаю, как вы просите, — наконец процедил он, выплевывая слова, словно прогорклую слюну. — Но будьте добры, дайте бумагу и чернила. Сами знаете, страсть как люблю уставы.
Туманов бросил благодарный взгляд на портрет Нахимова.
— То-то! Превосходно, Виталий Сергеевич. Надо было сразу признаться — не пришлось бы ломать комедию.
Некрасов обмакнул перо в чернила.
Глядя, как майор, склонившись над бумагой, выводит удивительно ровные строки, Николай Иванович уже приготовился скоротать томительный час… но просчитался. Не прошло и минуты, как перед ним лежал исписанный каллиграфическим почерком листок.
Записка гласила:
«Граф Бестужев-Рюмин погиб от моей руки. Причину не излагаю. Следствия не прошу. Наказание — на ваше усмотрение. Майор Некрасов В.С.»
Сначала Туманов решил, что это насмешка. Перечитал — нет. Слишком сухо. Слишком чопорно…
Его пальцы дрогнули. В груди вспыхнуло пламя.
«Нет, — одёрнул он себя, — это не шутка. Это вызов!»
Его гневный взгляд встретился с холодным презрением на лице арестанта. Казалось, напряжение вот-вот развалит жандармскую штаб-квартиру — хотя назвать её так можно было лишь в порыве благоговения или хмельного бреда.
— Полагаю, мне стоит вручить вам саблю? — с лёгкой усмешкой сказал Некрасов, приподняв пустые ножны. — Вышел бы красивый жест… Но вот незадача: ваши башибузуки её уже забрали.
Туманов вскочил со стула.
— Одумайтесь, Некрасов! Даю последний шанс. Иначе… разжалуют в солдаты. Это всё, что я могу сделать, — спасти от виселицы. Упрямство отправит вас прямиком в окопы!..
Голос Некрасова звучал холодно и спокойно:
— В окопы — так в окопы, ваше высокородие. Честь — это не упрямство и не героизм. Просто каждый день решай, за что стоять. Даже с ножом в спине. Этого достаточно.
Николай Иванович устало опустился на стул. Ярость исчезла, как надпись на песке, смытая прибоем.
— Вахмистр, ради Бога, уведите арестанта… Я не могу его видеть. Сил нет.
Когда захлопнулась дверь, полковник порадовался, что снова остался один. Хотя… не совсем: в ящике затаился «Бастион», а на подоконнике всё так же бился мотылёк.
Да, упорства ему не занимать.
Туманов не шевелился. Казалось, он перестал дышать. Впервые за долгое время руки не потянулись к щеке, чтобы почесать шрам.
«Не тот бедняга бьётся в стекло и летит на пламя… Не тот!» — прошептал он, чуть приоткрыв форточку.
Перед глазами плыло. Но отдыхать некогда. Его ждала очередная бессонная, полная слёз ночь.
Прежде чем лечь, нужно написать дочери. Малышка, должно быть, скучает в эвакуации, ожидая весточки. Конечно, письмо не дойдет — как и четырнадцать предыдущих. Однако… когда-нибудь он лично вручит их — после войны.
Прежде чем взяться за перо, Туманов бросил взгляд в окно. Январский ветер колыхал сухую ветку сирени — ту самую, которую дочка сорвала и подарила отцу ещё до первой бомбардировки.
Глава десятая. Горыныч на сковороде с артишоками
Март 1855 года. Окраина Севастополя. Расположение английского корпуса.
Полковник Блэквуд, сняв замшевые перчатки, провёл пальцем по карте, расстеленной на ящике из-под пуль. В его голосе чувствовалось утомление.
— Русские смогут пройти только здесь, в низине. Если Красный Барон, как последователь эмпиризма Рида, не соврал, то скоро на этой сковороде испечется целый полк их нового императора Александра, — бросил он слуге-индусу.
Ничего не поняв, тот на всякий случай кивнул. Его ладонь выудила из сумки плед, чтобы укрыть фонарь от русских позиций.
Где-то закашлял часовой. Скрипнул кованым прикладом о камень.
Блэквуд с неудовольствием покосился через плечо (в минуты раздумья он терпеть не мог посторонних звуков) и вновь повернулся к осажденному Севастополю.
Окопы противника, освещённые холодным светом луны, блестели, словно чешуйки исполинского змея, что замер перед броском — или, напротив, скрючился: прежде чем издохнуть.
Ночной воздух пронзил лакированный стек. Его конец указывал направление.
— Видишь эти кольца? Огнедышащий змей, да и только! Горыныч, как говорят русские.
Перехватив суеверный взгляд слуги, Блэквуд усмехнулся:
— Не волнуйся, это лишь сказка. Скоро ты увидишь, чтосовременные пушки могут сотворить с древними мистическими тварями.
Брошенная, карта с обиженным шелестом свернулась в рулон.
Все готово к испытанию. Пора доложить начальству. Завтрашний день многое расставит по местам. Нет, не многое — всё…
«Это игра в шахматы», — подумал Блэквуд, шагая к палатке Красного Барона. — «Только пешки еще не знают, что игра кончена. Они сердобольные, полагают, будто движутся своей волей. Но что самое любопытное — никто из нас (от маршала до последнего гренадера) знать не знает, пешка он, ладья или чёрт знает кто».
Желая унять внезапную дрожь, Сэр Генри Блэквуд похлопал по внутреннему карману кителя. Под шёлковой подкладкой едва слышно хрустнул конверт — письмо от матери. Доставили два дня назад фельдъегерской почтой. Плотная бумага хранила запах дома: смесь лавандового мыла, старой библиотеки и густого пара из тазика для вечерних умываний.
Тепло домашнего очага словно наяву согрело душу. Но Блэквуд знал, как опасно это тепло. Прочти он письмо сейчас — и о хладнокровии, столь необходимом в бою, можно забыть.
«После, — решил он, машинально пряча ладони за спину. — Ещё не время».
Он вскроет конверт по завершении операции. И уж тогда можно ни в чём себе не отказывать: сигара, глоток шампанского и… привет из дома. Конечно, это будет не вино, а кислятина — как и всё, что доставляют в этот Богом забытый край, — но тут важен сам процесс. Ритуал. Почти священнодействие.
И потом, не нужно быть прорицателем, чтобы понять: мать снова просит о протекции для его младшей сестры. Мария, как всегда, «стала жертвой обстоятельств» —очередного скандала в светском кругу. Уголки губ Блэквуда едва дрогнули. До настоящей улыбки им было так же далеко, как выпущенному в небо пушечному ядру до луны. Однако при мысли о сестре, с её неизменным упрямством и умением попадать в неприятности, в глазах сверкнула искорка.
— Будет тебе приданое, дорогая сестра, — прошептал он, подходя к палатке Красного Барона и разглядывая тени на полотне. — Будет! Только выбери кого-нибудь поумнее лейтенанта Эндлунга. Того веснушчатого увальня, который потерял саблю в цветочной клумбе во время прогулки.
Блэквуд привычным жестом поднял руку, чтобы постучать, но она бессильно повисла в воздухе. Это же шатёр, чёрт возьми! Куда тут стучать? Разве что в лоб?
Он решительно откинул полог и шагнул вперёд.
Внутреннее убранство скорее напоминало охотничий домик старого джентльмена, чем походный штаб главы британской разведки. Свет фонаря янтарно рассеивался сквозь бархат и шёлк портьер, настолько дорогих, что камердинеры Сент-Джеймсского дворца с радостью отдали бы за них душу — как свою собственную, так и мелкие душонки бесчисленных конюхов, поварих и лакеев.
В центре густого персидского ковра, заглушавшего звуки шагов и превращавшего мысли посетителей в сладкую патоку, лежала огромная чёрная псица. Что это за порода? Дай Бог памяти… кажется, ньюфаундленд. Да! Точно.
Её хозяин сидел в плетёном кресле в самом углу. Он скромно закинул ногу на ногу, в руке поблескивал хрустальный бокал с… обычным пивом. Впрочем, о вкусах не спорят.
Красный Барон в углу, собака в центре. Странная геометрия. Кто здесь хозяин, а кто питомец?
Блэквуд принял невозмутимый вид. Громко щёлкнули каблуки.
— Её зовут Гертруда, — зевнул Маккензи, прикрыв рот изящными пальцами. — Вы только взгляните, сэр Генри, на седину вокруг пасти, на эти печальные глаза… А скорбная линия ушей — точь-в-точь крылья ангелов. Собака помнит мир без войны и, в отличие от большинства людей, видит сердцем. Согласитесь, это не просто взгляд, а настоящее проклятие. Молчаливое, но от того не менее добротное.
Полковник пожал плечами:
— Не иначе, сама старушка Англия.
— Какая глубокая метафора! — Красный Барон беззвучно захлопал в ладоши. — А мне, грешным делом, докладывали, что вы — сухарь, каких поискать. Ей-богу, завтра же погоню этих дармоедов поганой метлой!..
Блэквуд поморщился. О чём они вообще говорят? О животных? Для него привязанность к четвероногим была сродни любви к деревянным глобусам или часам с механическим боем — мило, но до крайности глупо.









