bannerbanner
Безумное искусство. Часть первая. Бегство из монастыря
Безумное искусство. Часть первая. Бегство из монастыря

Полная версия

Безумное искусство. Часть первая. Бегство из монастыря

Язык: Русский
Год издания: 2025
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 4

Начальник Управления неторопливо вытер руки грязной тряпочкой, тряпочку спрятал за пыльный фолиант в шкафу, а одну из рук понёс мне – для пожатия.

– Здравствуй, здравствуй, друг мордастый, – приветливо сказал Клюшкин.

– На себя посмотри, – отозвался я.

– Садись, Павел Иванович, садись, дорогой! Бумажки-то переложи… Да хоть на пол – Леночка потом приберёт.

Я сгрёб кучу бумаг и положил под стол. Леночка приберёт, как же… Держи карман шире.

– Чайку, кофейку, коржиков?

– Спасибо, Степан Дмитриевич, спасибо, кормилец… От твоего кофейку, как я уже неоднократно докладывал, у меня изжога. А от твоих коржиков – метеоризмы. Зачем вызывал?

– Зачем, зачем… Могу я хоть раз в месяц посмотреть на своего лучшего сотрудника? Вчера звоню, звоню тебе в кабинет, а Леночка и докладывает: мол, Павла Ивановича с понедельника не видели. А сегодня уже четверг. Манкируешь производством, не сидишь на месте.

Я не собирался докладывать начальству, что два дня просидел дома. Спал и читал. Читал и спал. И ещё слушал Шопена. Двух великих могу слушать бесконечно: Баха и Шопена. Однако Бах в моём понимании – это музыка Вселенной, музыка космоса, а Шопен – музыка человеческого мира, музыка в ритме биения сердца. Да, спал, читал и слушал хорошую музыку. А когда прошла апатия, вышел на службу. На производство…

– Насколько помнится, мне платят исключительно за голову, а не за задницу. Стёпа, сколько можно!

– Ну, должен же я проявить начальственную суровость? Уж начал забывать, как ты выглядишь. Оказывается – ничего себе выглядишь. Вон, галстук новый… Небось, в загранице своей покупал? А что со щекой? Отоспал на чужой подушке?

Болтая, Клюшкин медленно перемещается по кабинету, любовно трогая папки, бумажки, фолианты и горшочки с кактусами. Наконец, он останавливается за приставным столиком, опираясь на полированную поверхность пухлыми белыми кулаками. На лице его, похожем на круг мелкодырчатого сыра, всходит знакомая ухмылка, с которой Степан Дмитриевич затевает очередные авантюры.

– В командировочку надо бы съездить, Павел Иванович, дружок. Посмотреть, как в Красногорской области обстоят дела с ценностями материальной культуры.

– В Красногорской области… – я трогаю языком зуб. – Где-нибудь поближе нельзя посмотреть, как обстоят дела? В Красногорске, небось, сейчас сто градусов мороза. А у меня зуб, радикулит и спящий бронхит.

– Я ж тебя не завтра в командировку выпихиваю. Хотя дело ждать не будет, пока выглянет солнышко и твой бронхит окончательно заснёт. Сначала вопрос: знаешь ли ты такого художника – Василия Бабкина?

– Близко не знаю, – пожимаю я плечами, – но однажды встречались и писать о нём не раз приходилось. Какие-то репродукции в журналах видел. Хороший художник, по-настоящему хороший, хоть и малограмотный. А он ещё жив?

– Живее не бывает. Сидит себе в медвежьей дыре под Красногорском и творит. Появились надёжные сведения, что на Бабкина нацелилась Таганка. Я попросил подобрать мне справочку… Много положительных откликов в местной прессе. Наверное, действительно хороший, перспективный автор. Для нас перспективный. Значит, отдавать его Таганке никак нельзя. Самим сгодится.

Клюшкин замолкает, давая мне возможность осмыслить его речь. На Таганке располагается антикварный салон «Элегия», под крышей которого действует очень профессиональная бригада закупщиков. Они мотаются по стране и, как бульдозеры, выгребают всё подряд: живопись, бронзу, стекло, керамику, эмаль, ордена, иконы и автографы.

– Кто навёл «Элегию» на Бабкина? – наконец, спрашиваю я.

– Коробочка, кто же ещё…

Настя Коробко училась с нами на одном курсе. Когда-то она была тоненькой беленькой девочкой с огромными синими глазами. Её ласково дразнили Коробочкой. Теперь Анастасия Петровна превратилась в крокодила. И не только внешне, но и, так сказать, внутренне. Вероятно, я уже достаточно пожилой человек, если Бабу-Ягу знавал Василисой Прекрасной. Настя Коробко ведёт курсы знаточества при «Элегии», учит будущих экспертов. Конечно, слово «знаточество» странновато звучит даже для уха, натренированного всякими непроизносимыми современными глупостями. Но в среде антикваров оно воспринимается нормально. Существует же профессиональный сленг. Даже у ворья.

Хватка у Коробочки мертвая. Регулярно смотрит прессу, ковыряется в Интернете, перезванивается с провинциальными музеями. Отлавливает информацию о выставках, о местных гениях, читает статьи музейщиков и краеведов и на основе этого незатейливого чтения составляет подробные планы набегов для своих коробейников-закупщиков. Должен признать, эти планы не хуже моих компьютеризированных наработок, хоть я их составляю, по уши сидя в документах, не предназначенных для широкого пользования.

– Это серьёзно, – вынужден признать я. – Бабкина мы, конечно, прозевали, но если Коробочка заинтересовалась, то отдавать нельзя. Принципиально. История нам не простит.

– Вот и я о том же…

Патрон подходит совсем близко и говорит тихо, как будто тараканы, затаившиеся в пыльных папках, могут подслушать наш разговор и донести Насте Коробко.

– Поезжай в Красногорск. Посмотри, прикинь… Не мне тебя учить. Но сначала запусти своего орла… Ну, этого, с греческой фамилией, черт бы его побрал! Набились, понимаешь, в русские писатели…

– Ты говоришь о Константиди?

– Да, об этом стервятнике. Запускай его. Давай для пробы подготовим статейку про Бабкина.

– Ну да, мы раскрутим Бабкина, а его перехватит Коробочка! Я не хочу работать не чужую тётю.

– Не успеет она перехватить, – ухмыляется Клюшкин. – Настенька наша некоторое время будет занята. Очень занята. Налоговики почему-то заинтересовались её курсами. И что им неймется? Каких таких налоговых преступлений можно натворить на скромных курсах?

Клюшкин балагурит, и в его водянистых глазках, опушённых белесыми поросячьими ресницами, проблёскивает удовольствие от добротно сделанной пакости. Положим, у Коробочки не такие уж скромные курсы. Заниматься там могут только обеспеченные люди. Либо дети обеспеченных людей. Зато потом свежеиспечённый эксперт хорошо зарабатывает в антикварном бизнесе. Уверен, Настя на своих курсах никаких налоговых преступлений не совершает. Ей хватает для этого других сфер.

– Пока ты будешь облизывать Бабкина, твой орел Коста…иди… Ну, в общем этот хрен должен раскрутить тему. Вот ему на расходы.

Патрон вздыхает, медленно достаёт из внутреннего кармана пиджака пачку денег и передает мне. Я, не глядя, сую деньги в портфель. На «тему» не хватит. Придётся, как всегда, добавлять собственные. Тут ничего не поделаешь, надо знать Клюшкина.

– На командировку не даю, больше тугриков нет. Поэтому, душа моя, употреби свои, а по отчёту потом получишь.

И это мы проходили. Опять no tengo dinero. То есть, у меня нет денег. Во мне просыпается тощий и злой. Наверное, от зубной боли.

– Стёпа! На свои не поеду. Я деньги не печатаю.

– Просто странно слушать… – обижается патрон. – Может, я когда-нибудь не возмещал твои немыслимые расходы? Не сверкай очками – именно немыслимые…

– Возмещал, Стёпа, возмещал, даже немыслимые. Но для этого надо было неделю отсидеть у тебя в приёмной, десять раз напомнить, а потом ещё и с совковой лопатой погоняться. Всё, баста!

– Значит, Паша, это твоё последнее слово?

– Последней не бывает, гражданин начальник!

У меня хватает средств, чтобы съездить в Красногорск и даже купить там улицу. Ну, половину улицы. Однако залезть в карман Клюшкину – дело принципа.

– Ладно… Зайди перед отъездом.

– А билеты туда-сюда на что покупать? Овёс нынче дорог, не укупишь. Давай, Стёпа, не томи…

Клюшкин изображает неизбывную кручину и начинает шариться в ящиках стола. Долго шарится, изредка поглядывая на меня с надеждой: авось, надоедят мне его раскопки, плюну и уйду. Хрен тебе, дорогой патрон, не дождёшься! Степан Дмитриевич сдаётся и вытаскивает несколько старых засаленных блокнотов. Пыхтит, ищет чистые страницы, вырывает одну, долго щёлкает ручкой и наконец рожает: «Г-ну Шпонько И.Ф. Иван Фёдорович, выдайте Павлу Ивановичу под отчёт…».

Я прячу записку в портфель и тут же звоню Константиди.

– Да, чуть не забыл… – патрон опять лезет в стол. – Возьми фотографии, пригодятся для иллюстраций. Тут одна из первых и одна из последних работ Бабкина. Больше не нашлось.

– Где взял?

– Тряхнул стариной…

– Осторожней тряси, а то отвалится твоя старина.

– Тьфу на тебя, Паша! Отвратительная старая хохма…

Фотографии любительские, сделаны под небольшим углом, пропорции картин немного искажены, но зато сам колорит передан хорошо.

Одну работу я узнаю сразу: это «Сенокос», с которого и началась слава Василия Бабкина. В этой дипломной работе молодого художника вроде ничего особенного: на первом плане наскоро смётанный стожок, в котором торчат косы и грабли, а на заднем плане в неширокой порожистой речке купаются косари. К картине надо приглядеться, и тогда она словно впускает в своё пространство.

Стожок и косы выписаны тщательно. Не старательно, а именно тщательно. Видно, что держаки у кос старые, за много лет отполированы ладонями. А под стожком в тенёчке дожидается немудрящий обед: горшок с варевом, крынка с молоком, каравай с чуть подгоревшей корочкой и связка зелёного лука. На смятый рушник небрежно брошены деревянные расписные ложки. Петушки на рушнике и розы на ложках весело перекликаются. Начинаешь ощущать запахи срезанной травы, хлеба, реки…

А река, сразу видно, быстра и холодна. Вода прозрачная, звонкая и словно кипит. Двое парней уже плывут в чистых зеленоватых струях – их голые напряжённые тела напоминают сильных рыб. Третий косарь вошел в воду ещё только по пояс. Повернувшись к зрителю и вскинув руки, он что-то вопит с комическим испугом, округлив глаза и рот. Ему хочется нырнуть, смыть пот и травяную труху, но боязно бросаться в холодную воду, и он медлит в последнем мгновении перед прыжком.

Этот парень – точно в центре полотна. Его руки раскинуты по диагонали живописного поля. Резкие тени от сильного солнца лежат на свежей стерне у стога, на воде, на мокрых камнях у берега. Тени образуют вторую диагональ. Эту картину, где нет ни одной простительной композиционной ошибки, писал восемнадцатилетний паренёк из забытого Богом села.

Красота работы и молодости – вот смысл «Сенокоса».

Вторая работа Бабкина называется «Кедровник». И опять – никаких внешних эффектов: вдали – синий горный кряж, отгороженный полосами тумана, близкая осыпь с горизонтальными залежами красной глины, несколько мощных кедров, занимающих две трети полотна. Хмурое низкое небо, мёртвая дорога, которая начинается на переднем плане и разбивается о темно-зелёную стену кедровника. Чем-то, по колориту и тональности, этот Бабкин напоминает Клевера-старшего. Только у Клевера властвуют дубы-колдуны, а у Бабкина – кедры-шаманы, потому что азиатское, сибирское явственно проступает во всех деталях картины. Но присмотревшись, замечаешь в сером дорожном прахе след рубчатых колёс: то ли велосипед пропетлял, то ли мотоцикл. След уходит в кедровник, значит, не такая уж непроницаемая эта зелёная стена.

Бабкин словно нарочно прячет содержание картин за незначащими названиями: сенокос, а не купание, кедровник, а не дорога… Но до этих смыслов надо дойти.

– Хорош паренёк? – нарушает молчанье Клюшкин. – В этих работах есть настроение.

– Не продаётся настроение, но можно живопись продать.

– Вот именно, – кивает патрон. – Ну, пойдём, покурим.

По его тону чувствуется, что с потерей денег он несколько смирился. Зная, что Клюшкин не курит, бережёт лошадиное здоровье, я не удивляюсь его предложению. Степана Дмитриевича всегда тянет на табачок и на лестницу, если он хочет обсудить очередное запашистое дельце. А другими мы с ним и не занимаемся… Выходим на замызганную лестничную площадку, где не ходят чужие и где стоит урна с окаменевшими окурками. Я с удовольствием закуриваю.

– На терминале наших торгашей наконец-то разобрали последний конфискат, – говорит мне Клюшкин в самое ухо, так что становится щекотно. – Надо посмотреть. Прямо завтра. Возьмёшь на себя, как всегда, живопись, бумагу и доски. Шпонько поможет, а заодно посмотрит металл. Я его уже предупредил. А керамику поручу Мухановской.

– Понятно, – я невольно ухмыляюсь.

– Что тебе понятно? – начинает злиться Клюшкин.

– Понятно, что керамику посмотрит Мухановская.

– Марья Антоновна, – бурчит Клюшкин, – один из ведущих специалистов Москвы по горшкам и тарелкам. Одна из…

– Да кто спорит? – я бросаю окурок мимо урны.

– А то мне показалось… – пыхтит Клюшкин.

Я примирительно хлопаю его по жирному плечу и ухожу по лестнице. Кто же спорит, что Марья Антоновна Мухановская – ведущий специалист. Только пока она водит Клюшкина исключительно в койку. Может, зря он впутывает её в наши дела? Самсон и Далила, Олоферн и Юдифь, Герасим и Муму… Неужели мало тебе этих примеров, Степан Дмитриевич? Впрочем, у Клюшкина губа не дура – Марье Антоновне я бы и сам с удовольствием налил кофе в постель. С другой стороны, нам пора обзаводиться постоянным экспертом по стеклу и керамике. И Марья Антоновна – не худший кандидат.

Пока иду на встречу с Константиди, поневоле думаю о Клюшкине. Хотя думать о нём мне неприятно. Так, наверное, может думать о муже порядочная женщина, которую тот изнасиловал в брачную ночь, пообещав при этом звезду с неба. Чтобы отключиться от этих мыслей, вспоминаю о Платоше. Что ж подарить ему на день рождения? Подарок надо выбрать со смыслом… Шпонько поможет.

4. АВИЛОВ. «ПОЕДИНОК ПЕРЕСВЕТА С ЧЕЛУБЕЕМ». 1943.

В конце августа 1991 года стояла прекрасная сухая погода. Хунте надавали по соплям, аккуратно, без фанатизма погромили в Москве несколько райкомов партии. Закончились коммунистические сухари и наступили демократические пряники. Как говорят филателисты, тему закрыли. У них считается, что пока страна дышит, печатает почтовые марки – тема открыта. А едва страна накрывается медным тазом и прекращает эмиссию знаков почтовой оплаты – тема закрывается. Марки Австро-Венгрии, императорской России, Оранжевой республики и Королевства Афганистан – тема закрытая. Последняя советская марка – вот ирония судьбы! – посвящена историку Ключевскому. Она входит в серию с портретами Татищева, Карамзина и Соловьёва. На этой серии закрылась тема СССР.

Нет больше такой страны. Рассыпалась.

Союз писателей тоже рассыпался на множество союзиков. И превратился в гидру – много крохотных жадных головок на общей толстой жопе. Эта гидра стала пожирать собственные головы. Пока члены одного союзика вдохновенно жгли перед памятником Толстому чучело пресловутого поэта-трибуна, члены других союзиков старательно оформляли в собственность дачи, дома творчества, издательские комплексы и прочую недвижимость. Тестя Королёва выбрали в какую-то согласительную комиссию, и он мотался по судам, выступая в качестве свидетеля то одного, то другого союзика. На пути между судами Артемия Ивановича однажды долбанул инфаркт.

С нового года сотрудники журнала «Музейное дело» оказались без работы. Главный редактор собрал коллектив в стенах нашего крысиного монастыря и объявил, что у новой российской власти нет ни финансов, ни желания поддерживать музейное дело, как и одноименный журнал. А потом главный редактор выдал чудовищную в его устах фразу:

– Так что, ребятки, просрали мы, однако, коммунизм!

Вот так в самом начале девяностых Королёв неожиданно оказался главой большой семьи: больной тесть, недавно вышедший на пенсию, бездельная тёща, её сестра, старая дева-приживалка, глухая как осина, собственная дочь трёх лет и собственная жена, беременная вторым ребёнком. В этой замечательной семье никто не работал. Немалые сбережения тестя пожирала инфляция, но Артемий Иванович, упрямый пень советской формации, и слышать не хотел, чтобы закрыть счёт в сберкассе, а облетавшие рубли перевести в валюту, как это делали многие ловкие люди. Тесть ещё надеялся, что там, за окном, всё происходит понарошку и ненадолго, что всё ещё утрясется, уляжется и устаканится. Как это так: партия, которая… И вдруг, в одночасье?

Не один Артемий Иванович так заблуждался. Я тоже поначалу не верил в реальность происходящего. Казалось, идёт какая-то плохо срежиссированная постановка и достаточно выключить телевизор, чтобы она прекратилась. Однажды мы с Платоном допивали у меня дома старые запасы и спорили, когда придёт усатый дядя в сапогах, топнет и гаркнет: «Пошалили – и будя!». В том, что дядя придёт, мы не сомневались нисколько, а спорили исключительно о сроках его пришествия. Я полагал, что это случится весной, когда окончательно исчезнет жратва, а Платон считал, что наш народ, перекуковав летом на подножном корме, потерпит до следующей осени.

– В общем, годик подождём, – резюмировал Королёв.

– Просто странно вас слушать, – вдруг сказала моя жена, подававшая к столу скромные разносолы. – Мой муж – историк, и ему простительна ахинея, которую он несёт. Но вы, Платон, писатель, у вас должно быть лучше развито чувство времени, вы должны тоньше ощущать общественное настроение.

– Ну-ну, – только и смог проблеять я. – Излагай дальше…

– Идёт самая настоящая революция, – сказала жена. – Надо не дядю дожидаться, а думать, как отсюда побыстрее уехать.

– Перестань, – попросил я. – Опять за своё…

Впрочем, я сбился. Речь не о моей семье, а о Платошиной.

Готовя дипломную работу, Королёв пустился ещё и в добывание средств к существованию. Средств нужно было немало: на лекарство тестю, на молоко дочери, на фрукты жене, на еду для остальных членов семейства. Пенсию Артемию Ивановичу присылали нерегулярно. К тому же, пока она доползала из закромов Родины, все те же ловкие люди прокручивали её в банках-склянках, оттого инфляция и не дремала.

Днем Королёв мотался по ломбардам и скупкам, распихивал нажитое тестем барахлишко и тёщины убогие драгоценности, вроде колечка с бирюзой, но эти вещи либо никого не интересовали, либо за них предлагали копейки. Ночью Платоша подрабатывал грузчиком на диких рынках, которых в те годы в Москве хватало или сторожил законсервированные стройплощадки. Последняя подработка оказалась опасной – ошалевший от свободы народ тащил с замороженных строек всё, что было под силу пупку и хребтине. Во время одного ночного дежурства Платоше порвали куртку и расшибли голову сиденьем для унитаза. Он бросил сторожить – не потому, что испугался тёмной народной страсти к неправедному и бесполезному обогащению, а потому, что ему не заплатили за очередное дежурство. Как тогда говорили, кинули на бабки.

Тёща с глухой сестрой открыли собственное «дело» – стали брать на перепечатку рукописи, о чём сообщали в объявлениях, расклеенных на ближайших к дому столбах. Королёв для такого случая смазал старую машинку, на которой тесть когда-то одним пальцем высекал лауреатские романы о рабочем классе. Однако «дело» денег не принесло – лишь однажды пришёл сумасшедший заказчик, волосатый, как Евтихиев, герой учебника анатомии, и попросил перепечатать в трёх экземплярах проект всеобщего благоустроения, каковой собирался представить в правительство. Хорошо, что взяли аванс с автора проекта. Он так и не явился за работой, перепечатанной под хорошую жирную копирку. Наверное, сгинул в водовороте классовой борьбы у Белого дома.

Жена Лилечка пыталась давать уроки французского. Но гражданам свободной России намного нужнее оказался английский, язык приватизаторов и эмигрантов. Иногда перепадали какие-то деньги из писательских союзиков – там всё что-то акционировали и растаскивали, а дивидендами понемножку делились с бывшими капитанами советской литературы, чтобы те не рычали. Старая собака тоже может укусить. Тем более что некоторые бывшие остались на плаву и при новой власти, Артемий Иванович числился у них если не в друзьях, то в однополчанах и собутыльниках. Однажды я поделился с Королёвым долларами, полученными за первое дельце, которое мы обтяпали с Клюшкиным. Несколько раз тот самый сводный брат, который был на Платошиной свадьбе, передавал ему с поездом из провинции посылки с солониной и мукой.

Тогда же бывшие советские писатели начали приватизировать дачи Литературного фонда, в большинстве своём – деревянные избы эпохи первых пятилеток. На участок Артемия Ивановича явились какие-то хмыри и принялись обмерять землю саженью, топчась по скудным клумбам с последними анютиными глазками и обламывая расхристанные кусты малины, которые торчали себе вдоль забора и никого не трогали. Платоша отнял сажень и лупил ею землемеров до конца улицы. А потом взял доверенность тестя и отправился в Литфонд.

В тесном коридорчике старого особняка на Гоголевском бульваре кипели страсти – писателей было гораздо больше, чем дач. Во главе очереди стоял великий критик Понукаев, регулируя поток претендентов на гнилые переделкинские дрова. Он был колоритен: большой мешок с лицом груши, щеки буквально стекали на пухлую грудь.

– Вот наглая семейка… – услышал Королёв за спиной.

– Действительно, молодой человек, – сказал Понукаев, отбрасывая движением грушеобразной головы длинные сальные волосы. – Вам, молодой человек, надо вести себя скромнее. Есть более достойные претенденты. Мы глубоко уважаем вашего тестя как личность и писателя, но он замечательно попользовался советской кормушкой. Дай Бог каждому! И теперь, когда наша демократия отменила советские привилегии…

– Да! – истерично вскинулся в очереди беззубый испитой задохлик в сивой бороде. – Попользовались лауреаты, пожировали – и хватит! То им дачи, то гонорары, то цековские пайки. Мы больше не допустим!

– Зачем тебе дача? – засмеялся Платон. – Пить можно напротив, в скверике, без всяких гонораров и пайков.

– А вам зачем дача? – вступился за бородатого Понукаев. – Тестюшка больше не пишет. А премию Ленинского комсомола вам лично теперь всё равно не дадут.

– Понимаешь, я нацелился на Нобелевскую премию. Мне нужен свежий воздух. И уединение, чтобы не видеть всякие нечёсаные хари.

– Сам ты нечёсаный! – завизжал задохлик и посинел от нехватки кислорода. – Не пускайте его!

– Не пущу, – успокоил Понукаев и встал перед Платошей, как монументальный дачный сортир.

– Показать тебе удушающий приём, ты, легенда русской критической мысли? – шепнул ему на ухо Королёв. – Мне терять нечего. Я контуженый!

Скрипя зубами и суставами, Понукаев отодвинулся…

Вечером Королёв сказал тестю:

– Теперь, папаня, ты настоящий помещик – с поместьем.

– Как все прошло?

– Просто замечательно. Увидели, что я с твоей доверенностью пришёл, без очереди пропустили, так и расступились…

Денег долго не хватало. Всерьёз выручала только пенсия Артемия Ивановича. По крайней мере, не копились долги за коммунальные услуги. Королёв обнаружил на даче несколько коробок геркулеса и пакетиков с горохом. Он варил на даче суп, обильно приправляя его перцем и лавровым листом. По ночам, напитавшись гороховым супом и попукивая, Королёв писал новый роман. Голод не тётка, подгоняет как плётка. Платоша потом признался мне, что изваял роман меньше, чем за год. И ни разу за это время, ни разу, даже в мыслях, не допускал, что его труд не напечатают.

Завывала и падала в обморок тёща, дулась и закатывала истерики жена, скрипел с дивана народными инвективами отощавший и как-то быстро усохший тесть, даже глухая приживалка осуждающе поджимала губы – так всем хотелось, чтобы Платоша устроился на «настоящую работу». Но Королёв только стоически улыбался сквозь невидимые миру слёзы. В отличие от домочадцев он-то выходил на улицу и хорошо понимал, что никакой «настоящей работы» в Москве, замордованной реформами и жульём, просто нет.

Образовывались какие-то эфемерные конторы, где люди не успевали получить даже первую зарплату, открывались чудо-банки, обещавшие немыслимые годовые проценты, и обезумевший народ тащил в эти добрые банки последние деньги, а банки через неделю лопались. У всех вырабатывался инстинкт немедленного избавления от купюр, по счастливой случайности попавших в руки. Надо было сегодня же превращать деньги в вещи и продукты, или покупать валюту, потому что уже завтра на те же российские рубли давали вдвое меньше вещей, продуктов и валюты.

Через несколько лет, когда безрадостные впечатления от революции несколько стушевались, я понял, что всё оказалось не таким страшным, как могло быть. Не случилось до нашей новой революции тяжелой и долгой войны, как в начале века, не было братоубийства гражданской, даже философского парохода никто не снаряжал. Страшная ЧК не бросала в свои застенки по первому доносу, новый Вышинский не требовал высшей меры на показательных судах, и народ по ночам не дожидался «чёрных воронков». А наши разговорчики про апокалипсис, про гибель страны – это уж от интеллигентских нервишек, расшатанных водочкой и детскими комплексами.

Однако большинство русских людей оказалось совершенно не готово к тому, что государство о них забудет – то самое государство, которое по крепко вбитой традиции полагалось любить, бояться и защищать, не жалея крови. Государства просто не осталось – даже на карте. Но остались прежние начальники, которые картинно жгли перед телекамерами партийные билеты и под непривычным ещё трёхцветным знаменем призывали к демократии и новому походу в светлые горизонты, рука об руку с цивилизованным миром. Многие искренне поверили, что начальники сожгли вместе с партбилетами своё прошлое и свою вельможную спесь. Поэтому и выходили на московские площади тысячными толпами, чтобы поддержать вождей с их горячими речами о всемирной миссии новой русской революции.

На страницу:
3 из 4