bannerbanner
Безумное искусство. Часть первая. Бегство из монастыря
Безумное искусство. Часть первая. Бегство из монастыря

Полная версия

Безумное искусство. Часть первая. Бегство из монастыря

Язык: Русский
Год издания: 2025
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 4

Вячеслав Сухнев

Безумное искусство. Часть первая. Бегство из монастыря


Персонажи, географические названия и учреждения в романе являются плодами авторского вымысла. Кроме России и Москвы – выдумать их не хватит никакой, самой разнузданной, фантазии.


1. КУСТОДИЕВ. «МОРОЗНЫЙ ДЕНЬ». 1913.

Мертвая тишина испуганно шарахается от басовитого лая будильника. Я просыпаюсь и сразу чувствую, что болит зуб. На память приходят две сентенции. Если, проснувшись, вы ничего не ощущаете, значит, уже умерли. Это сказал один известный сатирик. Это он так о старости пошутил. Другой, малоизвестный сатирик, мой приятель Сухов, об осени жизни высказался более пространно. Если мужик чистит зубы, держа их в руках, это еще не старость. Если он начинает писать сидя, это тоже не старость. А вот когда он начинает какать лёжа…

Будильник выкован в прошлом веке на советском часовом заводе «Слава» и надёжен, как верная цепная дворняга. Не антиквариат, но настоящий антик. Новомодных электронных жужжалок я не слышу, потому что крепко сплю. Прошли, слава Богу, времена, когда я мучился бессонницей или боялся проспать на службу. Будильник не виноват, что истово исполняет свои обязанности. Это я виноват, что поздно лёг. К тому же мой будильник – единственная, почти живая, память о родителях. Их обоих не стало вдруг и в одно время. Поэтому, хоть я и сержусь иногда на механического пса, но люблю его и холю. Езжу, например, на другой конец Москвы к дяде Серёже-часовщику, который воскрешает будильник, если тот начинает отставать от прогресса. Кроме этого старого, скрипучего дяди Серёжи, никто в Москве не берётся ремонтировать такие славные часы.

Вставай, говорит мне будильник, пора на большую дорогу. В конце которой ждет тебя казённый дом и статья 159, часть четвертая. То есть, в особо крупных… Пять лет. Ничего, до пенсии ещё успею выйти на свободу с чистой совестью. Не стерильной, конечно, но относительно чистой. Пять лет – это не пожизненно. Такие сроки сегодня почти не дают – перевелись в Москве бандиты. Одни ушли в землю, другие – в бизнесмены, в депутаты и даже в правоохранители. Теперь на Москве остались только антиквары вроде меня…

Лает будильник. Значит, мне надо выбираться из уютной, как медвежья берлога, постели. С некоторых пор снится, что просыпаюсь на берегу тёплого моря, под крики ярких птиц и шорох апельсиновых деревьев, в кронах которых колышутся под ласковым ветром маленькие солнца. Наяву приходится просыпаться в угрюмой сумрачной стране, в застуженном городе, под тоскливое завывание машин на грязной улице, накрытой низким беспросветным небом.

Зима, кажется, наступила ещё в прошлом столетии, и боюсь, что закончится она лет через двести. В детстве я зиму любил – с коньками, санками, каникулами и мандаринами под ёлкой. Теперь с каждым годом зима становится длиннее, а лето короче. Сел, встал – опять зима. И надо на службу. Вот отчего сонливость и плохое настроение.

Стакан обезжиренного кефира, яичница-размазня и чашка кофе, который я варю в медной турке… От вкуса и запаха кофе по-настоящему просыпаюсь. Теперь нижний коренной зуб слева болит еще сильнее. Не так, чтобы лезть на стенку, но болит.

Кухня у меня небольшая. Когда мы выпиваем вдвоём – места хватает, но если к нам присоединяется третий, то становится довольно тесно. Однако для меня одного пространства вполне достаточно, и здесь по старой, ещё советской, привычке я провожу почти все домашнее время. Поэтому на кухне и полка со справочниками, и телевизор в углу. Окно в мир. Нередко пейзажи в этом окне резко контрастируют с теми видами, которые открываются из настоящего окна. Но уж тут ничего не поделаешь. Или в окно смотри, или в телевизор.

Улыбчивая девочка очень некстати рекламирует новую зубную пасту… Хорошо быть молодым – веришь в чудо. Например, насовал в рот замечательной пасты, и выросли новые здоровые зубы. Девочку сменяет пожилой мальчик в жилетке и рассказывает о погоде. Этот уже потерял веру в чудотворную пасту, зубы у него спереди растут через один, поэтому он улыбается, не раскрывая рта. Ничего себе ожидается сегодня погода: до десяти градусов мороза, к вечеру оттепель, западный ветер и снег. Не ураган, и на том спасибо.

Собираясь, я какое-то время ползаю по огромной – для меня огромной – двухкомнатной квартире, где вот уже столько лет живу в одиночестве. Я не грязнуля, поэтому в жилище относительный порядок и чистота. Но невидимый прах заброшенности и бобыльства лежит на всех вещах, и этот прах не вылизать даже японским пылесосом, который я купил от скуки на осенней распродаже.

Многие вещи напоминают о прошедшей жизни. За этим столом сын делал уроки, в эту дымчатую вазу с кабошонами жена любила ставить жёлтые цветы, непременно жёлтые – ирисы или герберы. А на этом полосатом скрипучем диванчике спала тёща. Наверное, надо всё выбросить, не копить пыль и не будить воспоминаний. Но трудно выбрасывать вещи, к которым прикасались когда-то близкие люди. Не когда-то прикасались, а когда-то близкие. Тут важно чувствовать акцент.

Уже на пороге догнал телефонный звонок.

– Павел Иванович, отец родной! Второй день не могу дозвониться – ни домой, ни на мобильник. Ты недоступен, как Килиманджаро. По девушкам приударил?

Платоша Королёв… По обыкновению динамичен, категоричен и афористичен.

– Какие девушки, Платон! Приболел… А теперь на службу собрался. Я ведь иногда служу, если ты помнишь.

– Ладно, служи. По поводу склероза, на который ты незатейливо намекнул. Ты сам-то помнишь о нашем мероприятии?

– Конечно, Платон Ильич. Все галстуки по этому случаю узлами завязал.

Наше мероприятие – день рождения Платона и заодно некруглая дата выхода его первого романа. Эту дату он хочет отметить, как юбилей, противно всем юбилейным канонам.

– Не хочешь подождать ещё два годика? – спрашиваю я. – А то как-то… не очень кругло получается.

– За два годика много чего может случиться. Особенно у нас. Хорошо что столько протянул – без поноса и золотухи. Так что послезавтра жду тебя в первых рядах. Подходи к восемнадцати ноль-ноль в главный писательский притон. Ты в списке почетных гостей. То есть, остаёшься на банкет. Это к тому, чтобы в обед не набивал пузо. Всё понял? Ну, обнимаю!

Я кладу трубку и спрашиваю пространство:

– И что ж тебе, Платоша, подарить?

– У него все есть, – доносится от окна. – Беда с богатыми…

Я оборачиваюсь – Тот сегодня на своём любимом месте под широким подоконником. Это я его так называю – Тот. Чтобы отличать от себя. Тот – грибообразный сгусток тени в метр высотой, большую часть времени невидимый. Он любит пространство между окном и батареей, потому что летом тут прохладно, а зимой тепло.

– Понятно, у Платоши всё есть, – соглашаюсь я. – Но это не значит, что ему ничего не нужно дарить. Человеку всегда приятно получать подарки.

– Тогда подари ему что-нибудь оригинальное, – говорит Тот. – Ты же антиквар! А он любит неординарные штучки. И это правильно – гению тесно в общих рамках.

Не удивляюсь, что Тот знает Платошу. По сути, Тот – моя трансцендентная сущность. Внешне, даже при малом росте, он достаточно похож, чтобы внушать родственные чувства, и в то же время в его облике хватает чужих черт, чтобы не заблуждаться относительно нашей тождественности. Тот появился через несколько месяцев после того, как я остался совершенно один. Поначалу, обнаружив в квартире говорящий фантом, я испугался. А вы бы, судари мои, не испугались? Потом начал думать логически. Если я вижу нечто, не поддающееся рациональному объяснению, то либо сошёл с ума, либо столкнулся с такой формой существования материи, которая недоступна описанию в доступных мне терминах. Но человек, сошедший с ума, не может по определению рассуждать о своём сумасшествии. А раз так, нужно просто смириться с присутствием в доме грибообразного пришельца, тем более что появляется он нечасто и есть-пить не просит.

– Подари старинную ручку, – продолжает Тот. – А ещё лучше – советский писательский значок. Платон такого значка не дождался. Потому что писательский союз, если ты не запамятовал, накрылся медным тазом. Вообще, смерть такого рода общественных организаций…

– Заткнись! – невежливо перебиваю я. – Советский писательский значок… А что – дельная мысль.

– Я рад, что сумел помочь, – говорит Тот. – И прошу – не раздражайся. У тебя сегодня тяжёлый день. Поэтому принимай всё как должное, не психуй по пустякам. Не ты выпрямляешь мир – он выпрямляет тебя.

И исчезает.

Мир начинает выпрямлять на пути к лифту. Венера Васильевна, по-моему, сутки напролёт сидит у дверного глазка:

– Павел Иванович, у вас ночью опять выла вода! Просто безобразие, прямо кошмар какой-то… Разве так можно жить! С такой водой! Неужели она вам не мешает?

Венера Васильевна разговаривает через порог своей квартиры. Полная, с редкими седыми перьями на макушке, с выпученными глазами и бородавками на одутловатом лице, в зелёном халате с коричневыми разводами, она напоминает садовую жабу-переростка – такая красавица стоит у пруда в парке «Мосфильма». За спиной Венеры Васильевны колышется легкий пар из кухни и оседает на тусклом зеркале в раме из бронзовых виноградных листьев – середина девятнадцатого века. Зеркало висит на стене, облепленной чудовищными обоями, – по темно-зеленому полю разбросаны золотые розы. За зеркало я предлагал сносные деньги, но соседка отказалась продать.

Наш не избалованный богатством народ трепетно относится к антиквариату. Большинство считает, что доставшаяся от дедушки серебряная запонка стоит немереных денег и не понимает, что настоящую цену можно получить только за пару запонок. Да и то в хорошем состоянии, то есть без следов зубов. А Венере Васильевне деньги нужны – при её-то медсестринской пенсии и пропойце-сыне. Однако синдром обладательницы сокровища не позволяет ей расстаться с зеркалом. Ладно, пусть любуется своими бородавками.

На нашем этаже я знаю только Венеру Васильевну, больше тридцати лет знаю – с того дня, как моя семья (ещё семья) въехала в этот дом, а соседка была не такой жабообразной и при муже. Он ходил по полгода на сейнерах в северной Атлантике. Гоняясь за селёдкой и треской, заработал на кооперативную квартиру. В отпуске пил до исчезновения отражения в антикварном зеркале и гонялся уже за Венерой Васильевной. Вероятно, однажды догнал, судя по факту существования сына. Наследник пошёл по родительским стопам – работает на удалённом доступе. Месяцами качает в Арктике нефть. Но в отпусках пьёт тихо и ни за кем не гоняется. Венера Васильевна иногда бессильно орёт, так что слышно сквозь стенку:

– Ты закончишь, как папаша!

А папаша пал жертвой горбачевских реформ – умер в очереди за водкой. Потом врачи сказали, что остался бы жив, вовремя опохмелившись. Вот я и говорю: всё надо делать вовремя, в том числе – жить.

В остальных двух квартирах соседи либо регулярно меняются, не оставляя воспоминаний, либо прячутся от дневного света, как летучие мыши. Уверен, что кто-то из них сейчас подслушивает за дверью наш разговор. В подъезде сорок квартир, и население сопоставимо со средней российской деревней. А знакомых, кроме Венеры Васильевны, нет.

– Что будем делать с водой, Павел Иванович? Просто невыносимо! Вы себе моетесь, а она себе воет. Я просыпаюсь и пью таблетки, а потом до утра – ни в одном глазу. Просто безобразие, кошмар!

На багровом лице скульптурно проступает возмущение.

– Может, таблетки просроченные? – говорю я серьёзно.

– Вы же росли на моих глазах, Павел Иванович, и я знаю, что вы интеллигентный человек! – она повышает голос на несколько децибел, визгливые обертоны заставляют резонировать мой больной зуб. – Вы хорошо понимаете, что мы говорим не о моих таблетках, а о вашей воде.

– У меня нет собственной воды, Венера Васильевна. Она принадлежит народу. Я ею не владею именно потому, что интеллигентный человек, а не среднеазиатский бай.

– Народ ночью спит. Дрыхнет! А я по вашей милости – ни в одном глазу. Так дальше нельзя. Надо что-то делать!

– Что вы предлагаете? – я задираю рукав и демонстративно смотрю на часы.

– Ну, пригласить сантехника! Пусть наладит воду.

– Дорогая Венера Васильевна! Учитывая мою исключительную занятость и вашу исключительную незанятость, прошу: договоритесь сами о визите сантехника. Желательно на вечер и в конце недели. Как договоритесь – сообщите.

Жду порции визга, но соседка сегодня покладиста:

– Хорошо, сантехника вызову. Это же мне мешает ваша вода. Однако сразу предупреждаю: разбирайтесь сами. Мне будет некогда, у нас не неделе намечен ряд мероприятий.

Очень удачно лифт пришёл. Я еду вниз. Знаем мы ваши мероприятия – опять будете толкаться на площади перед бедным Пушкиным и вдохновенно гавкать на правительство. Неважно, по какому поводу. У нас такое правительство, что гавкать на него можно без повода и каждый день.

Лифтовую кабину недавно заменили. Вместо скрипучего ящика, исписанного похабщиной, с выжженными кнопками, поставили сверкающий металлический сейф. Антивандальный. Жечь нечего – одна нержавеющая сталь. В такой кабине чувствуешь себя, как пачка валюты в депозитарии. Кстати, у меня вечером встреча в банке. Не забыть бы…

На серой краске лифтовой двери удобно писать фломастером. Ещё вчера было две надписи, сделанные неустойчивым корявым почерком отморозка: «Локомотив отстой» и «Ерошкина сука». Сегодня прибавилось: «Бей буржуев». Любимый лозунг лодырей и недоучек, а также их нищих детей, обозлённых на весь свет. Вместо того, чтобы изучать ремесло, они вспоминают о классовой борьбе. Но и тут остаются лодырями и недоучками. Нам разум дал стальные руки-крюки… Оттого у нас после революций и не удаются никакие реформы.

На улице мерзко – позёмка и мокрый чавкающий снег на тротуаре, который дворники уже успели посыпать своей фирменной гадостью. День по цвету грязно-белый, по фактуре ноздреватый. Словно вафельное полотенце, которым вытерли сапоги. Город затянут плотной сизой пеленой, сквозь которую едва проступают контуры новых высоток на противоположном берегу реки. Когда-то там простирались поля аэрации, где высушивали нечистоты доброй половины города. Затем древние напластования дерьма убрали и наставили разноцветных высотных домов. Провели каналы, обнесли их ажурными решетками и перекрыли мостиками с коваными фонарями. Венеция на говне.

Часть пути я иду по нашему широкому бульвару. Когда-то здесь было зелено и тихо. Потом начали строить станцию новой ветки метро, огородили корявым бетонным забором всю бульварную зелень и как-то незаметно её выкорчевали, чтобы не мешала. Тут и деньги на строительство кончились. За бетонным забором сделали необорудованную грязную и шумную автостоянку, и от бульвара остался небольшой газон, обнесённый редкими кустиками сирени. Сейчас его замело снегом. Сверху, из окна моей кухни, белый газон с натоптанными по диагоналям синими тропками напоминает потрёпанный в боях Андреевский флаг.

Встречные суетливо несутся по кое-как расчищенному тротуару, опустив взгляды, словно надеются отыскать под ногами утерянную страну, несутся, вжав головы в воротники, хотя не так уж холодно, и головы вжимают по привычке – целый народ, на голову короче остального человечества. Лица обесцвечены внутренней лихорадкой. Я знаю происхождение этой грызущей нутро лихорадки. Мои земляки и соотечественники – неглупые люди, неглупые, несмотря на известное национальное раздолбайство, на зависть к буржуям, и они понимают, что о будущем думать бессмысленно, что надо заботиться о настоящем, вот и думают в меру своих мозгов, и не хотел бы я услышать эти мысли…

Когда я впервые оказался за границей, то недоумевал: почему в толпе такие непривычно светлые рожи? Потом понял: в этой толпе все улыбались. Все улыбались, сволочи!

На широком бульваре ветер вырывал из рук портфель, поэтому я срезал путь и пошел дворами, по кривой тропке, мимо детских площадок с железными качелями, мимо брошенных автомобилей, похожих на могильные холмики, и желтых пятен в сугробах. В нескольких шагах впереди ковыляло существо в куртке с поднятым капюшоном. У меня такая же куртка цвета заезженного асфальта – самый оптимальный цвет для московского транспорта, где об тебя могут вытереть любую грязь.

– Главная наша проблема – мы не ценим время, – сказало существо, когда я его обгонял.

Мощное облако спиртовых миазмов накрыло прилегающую территорию. Любая искра – и взрыв! Вот молодец, подумал я, уж он-то ценит время… Ведь только десять утра.

Возле дыры в ад, возле входа в метро, окружённого разноцветными палатками с замерзающими продавцами, сопротивлялся порывам ветра рекламный щит. Два голых розовых пупса, накачанных стероидами и железяками, занимались армрестлингом, напружинив челюсти и дельтовидные мышцы. К их рельефным животам прилипал снег, и оттого утро казалось ещё холоднее. Пупсы, как выяснялось из плохо отредактированной подписи, рекламировали мужское белье, хотя ни одного предмета белья, включая и трусы, на них не наблюдалось. Возможно, трусы были, но не попали в кадр. Одного из пупсов-гладиаторов я хорошо знаю. В свободное от рекламы белья время он ходит в наш «Ганимед», где иногда покупает старые «доски», то есть, иконы. Это культурно развитый культурист. Выглядел он на рекламе, как викинг – с львиной соломенной шевелюрой. На самом деле он лыс, как яйцо, а его натуральная фамилия Семидядько, хотя он всегда поспешно и категорично открещивается от своего хохлацкого происхождения, чего я искренне не понимаю. Может, собирая доски, он молится перед суровыми Спасами и Николами, но скорей всего копит на старость – годам к сорока его рельефный живот превратится в мешок с отрубями, который не станут фотографировать для рекламы, а иконы ещё больше поднимутся в цене.

Рядом с бегемотами-культуристами висел щит с надписью «Тайский и Бали-массаж». Тайские штучки для Москвы, конечно, экзотика, а вот «и Бали» в России давно освоены.

Подумав о национально не определившемся Семидядько, я ассоциативно вспомнил про Ивана Фёдоровича Шпонько, управляющего нашим антикварным салоном. Вот кто поможет подобрать приличный подарок Платоше Королёву…

В этот час москвичи уже работали и учились. А в метро бодро толкались приезжие люди, искатели райской жизни. По утрам я не люблю украинцев и таджиков, не люблю китайцев и арабов, но больше всех я не люблю русских, потому что они составляют подавляющее большинство пассажиров метро.

Опять со мной поздоровались. Я уже привык к этому. Сначала пристально разглядывают, потом в зрачках вспыхивает огонёк узнавания, человек приветливо скалится и кивает. Я тоже скалюсь и киваю. Это проще, чем каждый раз объясняться. Не знаю, почему многим кажется, что они меня где-то видели. Лицо самое обыкновенное, может, чуть одутловатое. Единственная приметная деталь – небольшая шишка в самой середине лба. Словно я только что об дверь навернулся. Шишка меня в детстве раздражала, а уже в молодости я на неё просто не обращал внимания. Кроме шишки в моём лице не за что зацепиться взглядом. Наверное, это и есть высшая форма индивидуальности, когда человек похож на всех сразу. Поэтому у меня нигде и никогда не спрашивают документы.

В метро я вырос и состарился. На моих глазах оно расползалось по новым районам, бывшим пригородным деревням, словно в глубине пластов под столицей, в карстовой пещере, копошился железный паук, свивая паутину тоннелей и рельсов. Помню детский восторг, с которым путешествовал в гулких подземельях, украшенных фресками и скульптурами, затейливым орнаментом и мозаичными панно. Помню стерильную чистоту московской подземки, где конфетный фантик на влажных, только что протертых мраморных плитках воспринимался как покушение на основы миропорядка – не меньше. Тогда на станции Площадь Революции ещё никто не хватал собаку пограничника за морду – это сейчас она сияет начищенной бронзой, потому что наши дикари суеверно прикасаются к голове пса, чтобы им повезло в этой жизни. В воскресенье сходят к обедне, послушают батюшку, перекрестятся, а потом всю неделю натирают собаке рыло. Вот такая толерантность. Такое многообразие традиционных верований.

Может быть, нарядное метро некогда казалось мне светлым праздником после гнилых углов и ободранных подоконников нашей коммунальной квартиры. Неважно. Все равно оно было тогда намного чище. Теперь же сквозняки гоняют здесь драные газеты, пивные жестянки, фольгу, полиэтиленовые пакеты и подсолнечную шелуху. В столичном метро, не без помощи всей матушки-России, повысили степень фекализации среды до предельных величин, то есть, его окончательно засрали. Говорю авторитетно, как кандидат искусствоведения.

Конечно, можно купить машину, чтобы не каждый день лицезреть моих сограждан. Но владелец личного автомобиля – это определённый статус и образ жизни, мне не хочется на старости лет менять психодинамический стереотип, потому что это чревато геморроем и скачками давления. Кроме того, по Москве сейчас нельзя ездить из-за пробок на дорогах. Машина становится дорогим и бесполезным приобретением, а деньги ещё пригодятся, когда уйду на пенсию.

В вагоне я сел, повезло. Вообще, метро – хорошее наглядное пособие по теории относительности. Когда полчаса едешь сидя, да ещё с хорошей книжкой – время и дорога пролетают незаметно. А когда стоишь в плотной колыхающейся толпе, когда тебе справа тычут локтем в печень, а слева настукивают по коленкам дурацким металлическим портфелем под названием «дипломат», то время тянется невыносимо и дорога кажется бесконечной.

Достал учебник испанского языка, огляделся. Напротив куча людей – словно смотришь иллюстрации в атласе антропологии. Ни одной просто доброй физиономии. Все мыслимые сочетания этнических и расовых признаков, все фобии и пороки трёх или четырёх последних поколений, все рубцы социальных экспериментов и колеи насильственного великого переселения отпечатаны на лице типичного пассажира метро.

Белые, жёлтые и даже один черный затесался. Он напомнил мне о нью-йоркском Сентрал-парке, где меня чуть не ограбили два молодых афроамериканца. О-хо-хо… Земляки, соотечественники, гости и заноза в заднице. Одни едут в Москву, как на праздник, другие, как на битву за лучшую долю, а для москвичей все эти гости – перманентное нашествие тараканов в коммунальной квартире.

Sietase como en casa. Чувствуйте себя как дома.

Двадцать лет назад после десяти утра в московском метро было относительно свободно. Сейчас утром и вечером, зимой и летом здесь постоянная толчея. Такое впечатление, что в Москве живёт вся Россия, а там, в дальней и не очень дальней провинции, остались только олигофрены и паралитики. Великое переселение уродов…

Зимой и летом в московском метро стоит удушающий запах пота, словно бомба с аммиаком попала в склад гниющего лука. Я не знаю, почему мои соотечественники и земляки так удручающе пахнут. Может быть, они потеют от умственного перенапряжения.

Двадцать лет назад в метро читали толстые журналы. Сейчас часть ездоков, кстати, меньшая часть, листает глянцевые тетрадки, украшенные лицами, ликами и харями эстрадных див, киногероев и жуликов, пробившихся в большую политику. По ходу пьесы решают крестословицы. Посмотришь на человека – вроде, бьётся над теоремой Ферма: ёжит лоб, мусолит ручку, закатывает глаза в невыносимой творческой муке. А приглядишься – он ищет буквы в кроссворд: шесть штук для слова, обозначающего флаг на корме корабля. Пососёт, погрызёт ручку этот энциклопедист, да и напишет: флажок. А большая часть пассажиров ковыряются в миниатюрных ноутбуках и планшетниках. Уши заткнуты противозачаточными пистонами, подключенными к Великой Сети.

Глянцевые журналы, картинки в планшетниках и кроссворды – хорошая жвачка для мозгов. Оттягивает. А толстые журналы когда-то научали думать. Вот люди и додумались до отмены шестого пункта конституции. Теперь не додумаются: нет в кроссвордах этого слова – «конституция». И слова «дезодорант» – тоже.

Ах, Москва, Москва… Пантеон славы и ярмарка тщеславия, храм науки и школа дураков, рабочая казарма и воровская малина, музей и помойка. Дико извиняюсь за пафос, господа и товарищи! Когда звучит твой гимн, Москва, у меня на глазах выступают слёзы гордости, а когда я смотрю на душные подземелья твоего метро, забитые неуступчивым быдлом, у меня в горле першит от ненависти. И вспоминается Честертон: «Когда говорят о человечестве, мне представляются пассажиры в переполненной подземке. Удивительно, как далеки души, когда тела так близко!». И другое удивительно. Он что, Честертон этот, катался в московском метро?

Иногда мне кажется, не сочтите за проявление вялотекущей шизофрении, что нынешнее нашествие России на Москву инспирировано российской властью. Москва и москвичи всегда были головной болью для наших руководителей, которые рекрутировались в воеводы из провинции. Приезжал такой воевода на всероссийский престол, а в Москве, одних церквей сорок сороков, не считая прочих высоких домов. А ещё народ московский – тёртый, битый, на язык острый, неуступчивый. Власть не любит. Оттого диссидентство, болтовня на кухнях, свободомыслие – хоть и во взоре. Оттого всякие пикеты на Пушкинской и Болотной, а также крестные ходы у Мавзолея.

На страницу:
1 из 4