
Полная версия
– Ты кто? – снова спросил Петров, но фигура не ответила. Вместо этого она начала медленно подниматься. Её движения были резкими, словно кости ломались и срастались заново. Петров отступил, но споткнулся о что-то на полу. Когда он упал, фонарь выскользнул из его рук и покатился по полу, освещая стены. Символы теперь явно двигались, извиваясь, как змеи. А фигура приближалась.
– Командир! – закричал Петров, но его голос был заглушён внезапным рёвом, который раздался снаружи. Это был нечеловеческий звук, смесь крика и рычания. Петров попытался встать, но фигура была уже рядом. Он увидел её лицо. Это было лицо человека, но глаза… глаза были пустыми, чёрными, как бездонные дыры. И из них капала чёрная жидкость.
Снаружи Григорьев услышал крик Петрова. Он бросился к бараку, но, когда он вошёл, Петрова там не было. Только фонарь, лежащий на полу, и следы чёрной жидкости, ведущие вглубь барака. Григорьев поднял фонарь и последовал за следами. Они привели его в подвал, где он нашёл Петрова. Тот стоял, прислонившись к стене, и смотрел в пустоту. Его глаза были такими же чёрными, как у той фигуры.
– Петров! – крикнул Григорьев, но тот не ответил. Вместо этого он начал смеяться. Это был нечеловеческий смех, который эхом разнёсся по подвалу. Григорьев отступил, но за спиной он услышал шаги. Он обернулся и увидел остальных своих солдат. Их глаза тоже были чёрными.
– Что с вами? – прошептал он, но ответа не последовало. Григорьев понял, что он один. Он выхватил пистолет, но не знал, куда стрелять. Это были его люди. Или то, что от них осталось.
Внезапно свет фонаря погас, и тьма поглотила всё. Григорьев почувствовал, как что-то холодное и липкое коснулось его лица. Он закричал, но его крик был заглушён тем же рёвом, который он слышал раньше. Последнее, что он увидел, были чёрные глаза, смотрящие на него из тьмы.
На следующее утро лагерь был пуст. Никаких следов разведчиков. Только ржавые ограждения, полуразрушенные бараки и тишина, которая дышала. И где-то в глубине леса, в тени деревьев, стояли пять фигур. Их глаза были чёрными, а на лицах застыли улыбки, которые не принадлежали им.
Земля, которая не прощает.
«Земля помнит каждую каплю крови, пролитую в её чреве. И её месть прорастает корнями через кости виновных. Её правосудие не знает милосердия – только прах.»
1943 год. Глухие леса Белоруссии, где война оставила свои кровавые следы. Немецкие войска отступали, оставляя за собой выжженную землю, разрушенные деревни и горы трупов. Но в одном из таких мест, где земля была пропитана кровью и страданиями, природа решила ответить. Она больше не могла терпеть.
Отряд советских партизан, измученных и голодных, двигался через лес. Они шли к месту, где, по слухам, немцы устроили секретную лабораторию. Командир отряда, Иван, знал, что это может быть ловушкой, но у них не было выбора. Война не оставляла времени на раздумья.
Лес вокруг был мёртвым. Деревья стояли чёрные, как уголь, их ветви скрючены, словно в агонии. Земля под ногами была мягкой, почти болотистой, и с каждым шагом из неё сочилась тёмная жидкость, похожая на кровь. Воздух был густым, пропитанным запахом гнили и металла.
– Что за чертовщина? – прошептал один из партизан, молодой парень по имени Алексей. – Это место… оно какое-то неправильное.
– Молчи, – резко оборвал его Иван. – Мы здесь не для того, чтобы бояться. Мы здесь, чтобы выполнить задание.
Но даже он чувствовал, что что-то не так. Лес словно следил за ними. Ветви шевелились без ветра, а вдалеке слышались странные звуки – то ли рычание, то ли стон.
Когда они добрались до места, их встретило зрелище, от которого кровь стыла в жилах. На поляне стоял полуразрушенный бункер, окружённый колючей проволокой. Но это было не самое страшное. Вокруг бункера лежали тела. Немцы, партизаны, мирные жители – все они были перемешаны в одной кровавой куче. Их лица были искажены ужасом, а тела… тела были изуродованы так, словно их разорвали изнутри.
– Что здесь произошло? – прошептал Алексей, но ответа не последовало.
Иван приказал осмотреть бункер. Внутри они нашли ещё больше тел, а также странное оборудование – колбы с тёмной жидкостью, исписанные стены и.… яму. Она была глубокой, почти бездонной, и из неё исходил слабый свет. Но что самое странное – вокруг ямы были следы. Огромные, когтистые, словно оставленные чем-то, что вылезло из-под земли.
«– Мы должны уйти», – сказал Алексей, его голос дрожал. – Здесь что-то не так. Это место… оно проклято.
Но Иван не слушал. Он подошёл к краю ямы и заглянул вниз. В тот же момент земля под ним дрогнула. Из глубины ямы раздался низкий, рокочущий звук, и свет стал ярче. Иван отступил, но было уже поздно.
Из ямы вылезло… что-то. Оно было огромным, с телом, покрытым чешуёй, и длинными, изогнутыми когтями. Его глаза горели, как угли, а из пасти капала чёрная жидкость. Но самое страшное было в том, что оно казалось… живым. Не просто животным, а чем-то древним, разумным.
– Стреляйте! – закричал Иван, но пули, казалось, не причиняли твари вреда. Она двигалась с неестественной скоростью, её когти рассекали воздух, как ножи. Один за другим партизаны падали, их крики заглушались рёвом чудовища.
Алексей, единственный, кто остался в живых, бросился бежать. Он бежал через лес, спотыкаясь о корни и ветви, но тварь была уже рядом. Он чувствовал её дыхание на своей шее, слышал, как её когти царапают землю. В отчаянии он упал на колени и закричал:
– Почему?! Почему ты делаешь это?!
Тварь остановилась. Её глаза, горящие, как адское пламя, смотрели на него. И вдруг он услышал голос. Низкий, гулкий, как эхо из глубины земли.
– Вы пролили слишком много крови. Вы разорвали землю, и теперь она отвечает. Мы – её дети. Мы – её месть.
Алексей не успел ничего ответить. Когти вонзились в его тело, и последнее, что он увидел, было небо, затянутое чёрными тучами.
На следующий день отряд советских солдат нашёл поляну. Они увидели разрушенный бункер, горы тел и.… яму. Она была пуста, но вокруг неё были следы. Огромные, когтистые. Командир отряда, осмотрев место, приказал отступить.
«– Здесь что-то не так», – сказал он. – Это место… оно проклято.
И он был прав. Земля больше не прощала. Она пробудила своих детей, и они вышли на поверхность, чтобы отомстить. Война породила монстров, и теперь они шли за своей добычей. Леса, поля, города – нигде не было спасения. Природа больше не молчала. Она ответила.
Секс и Смерть
«Это не был секс. Это был ритуал. Каждый стон, каждый укус, каждый выверт плоти приближал их к моменту, когда занавес реальности дрогнет».
Город, носивший имя Геенна, дышал испарениями гниющей плоти. Его улицы, изъеденные язвами времени, змеились меж домов с облупленными фасадами, где тени шептались о грехах, слишком старых, чтобы их простить. Здесь, в сердце этого некрополя для живых, обитал Сайлас Лейн – художник, чьи холсты корчились от образов, вырванных из снов прокаженных. Его краски замешивались на крови и пепле, а кисти, словно щупальца, вытягивали из тьмы лики тех, кто давно перестал быть человеком.
Но в ту ночь, когда луна висела над Геенной, как вырванный глаз, в его мастерскую вошла Лена. Ее кожа отливала мертвенным перламутром, волосы – сплетение ночи и дыма – струились по плечам, будто живые. В ее зрачках танцевали отражения костров, которых не существовало, а губы, алые, как рана, шептали обещания, от которых стыла кровь. Она была воплощением Мальтаса – демона, чье имя выжигало страницы древних гримуаров. Но Сайлас не испугался. Он узнал в ней родственную душу: ту, что жаждала растерзать границу между болью и экстазом.
Их страсть вспыхнула, как пожар в склепе. Лена сбросила платье, и под ним оказалась кожа, испещренная шрамами-иероглифами – историями каждого, кого она поглотила. Сайлас впился в нее губами, зубами, ногтями, а она отвечала ему смехом, звонким и ледяным. Их тела сплетались в танце, где не было места нежности – только голод, острый как клинок. Он входил в нее, а она обвивала его шею руками, чьи пальцы удлинялись в костяные шипы. Кровь Сайласа смешивалась с ее соками, капая на пол, где оживали чудовищные тени.
Но это не был секс. Это был ритуал. Каждый стон, каждый укус, каждый выверт плоти приближал их к моменту, когда занавес реальности дрогнет. Лена, задыхаясь, впилась зубами ему в горло, и Сайлас, вместо боли, ощутил восторг – будто нож, вспарывающий гнойник. Ее тело треснуло, как скорлупа, и из него выползло Нечто с крыльями из спутанных нервов и глазами, горящими ненавистью всех живых.
– Ты хотел увидеть истину, – прошипело создание голосом Лена, смешанным с хрипом мертвеца. – Посмотри же…
И Сайлас увидел. Увидел, как страх и ненависть сплетаются в единую змею, пожирающую души. Увидел, что он сам – лишь сосуд для чудовищ, которых рисовал. А потом тьма поглотила его, оставив на полу лишь холст, где их тела, слитые в агонии, навеки застыли в объятиях.
И где-то в глубине Геенны засмеялся Мальтас, ибо его пир только начинался.
Геенна захлебнулась в собственном гное. Тот холст, что остался от Сайласа, пульсировал во тьме мастерской, словно живой орган, вырванный из чрева мира. Его краски – сгустки запекшейся крови, капли ядовитого пота – медленно стекали по раме, образуя на полу лужицы, где копошились слепые твари с зубами как бритвы. Они шептали, повторяя имя Мальтаса как молитву, обращенную вспять.
А в переулках, где воздух был густ от смрада разлагающихся надежд, началась охота.
Первой жертвой стала Элианор, торговка телами и тайнами. Ее нашли на рассвете в квартале Бархатных Кошмаров – месте, где грех продавался дешевле хлеба. Но то, что от нее осталось, даже черви сочли пиршеством. Кожа, содранная аккуратно, как пергамент, висела на фонарном столбе, превращенная в свиток, исписанный стихами. Глаза, выдавленные наружу, застыли в удивлении, а между ребер, словно в алтаре, горела черная свеча из ее же жира. На стене рядом кто-то нарисовал символ – переплетение венозных узлов и клитора, подписанное кровью: «Мальтас причащает».
Но Геенна не плакала. Она возбуждалась. Следом за Элианор исчезли трое: старик-священник, читавший проповеди над трупами, девчонка-воровка с пальцами, быстрыми как язычки змей, проститутка. Их нашли в старом цирке, под куполом, расписанным фресками ада. Они были связаны – не веревками, а собственными кишками – в позе, пародирующую святую троицу. Изо ртов каждого рос грибовидный нарост, источающий споры, которые заставляли тех, кто вдыхал их, видеть кошмары. Город начал сходить с ума. Один кузнец расплавил жену в печи, крича, что ее кожа – это маска демона. Другой, юноша с глазами как мокрый уголь, вырвал себе язык и вложил в рот паука, шепча, что так «он услышит правду».
А Лена – или то, что носило ее облик – ходила среди них. Ее тело теперь было шире, выше, словно паучиха, выкормленная на стероидах боли. Кости выпирали сквозь кожу, образуя панцирь, а из спины выросли шесть рук, каждая с пальцами, заканчивающимися жалами. Ее сопровождал хор – три существа с лицами Сайласа, Элианор и священника. Они пели гимн на языке, от которого трескались камни:
«Mальтас есть плоть,
Mальтас есть голод,
Разорви небо,
Выпей время,
Мы – твои дети,
Мы – твой распад…»
В ту ночь к мастерской Сайласа пришел Лирой, брат Элианор, палач с руками, вечно пахнущими железом и страхом. Он не верил в демонов – только в нож и ярость. Но то, что он увидел внутри, заставило его упасть на колени.
Холст Сайласа больше не был холстом. Это была дверь.
Сквозь нее лилась плоть – аморфная, кипящая, усеянная глазами и ртами. Она обвила Лиройа, лаская, как любовник. Ему казалось, что это Элинор целует его в губы, но когда он открыл глаза, то увидел, что его тело сливается с массой. Кости ломались, перестраиваясь в нечто среднее между человеком и многоножкой. Его последний крик не был криком ужаса – это был стон экстаза, когда плоть Мальтаса вошла в него, заполнив каждую трещину души.
К утру от Лиройа остался лишь инструмент – живой клинок из костей и нервов, врученный Лене. Она провела лезвием по городу, и Геенна взвыла. Дома сомкнулись, образуя гигантскую вагину, готовую перемолоть все живое. Река, некогда протекавшая сквозь город, вспенилась кровью, а в небе замерло солнце – черное, как зрачок мертвеца.
– Теперь мы едины, – прорычал Мальтас голосом города, голосом тысячи грешников. – Вы все – моя плоть, мой оргазм, моя смерть.
И Геенна начала рожать.
Из ее аллей, подвалов, самых грязных щелей выползали существа – помесь людей и насекомых, детей и паразитов. Они плакали, смеялись, убивали. Они занимались сексом с трупами, рождая новых чудовищ, и пожирали друг друга, чтобы стать сильнее. А Лена, теперь больше похожая на богиню-скорпион, наблюдала с колокольни, где колокола звенели от ветра, пропитанного стонами.
Она знала – это только начало. Мальтас голоден. Он хочет больше.
И мир, такой хрупкий, такой наивный, уже чувствует его дыхание на своей шее.
Геенна перестала дышать. Ее улицы, некогда полные шепота проклятий, теперь бились в тишине, как сердце, разорванное когтями. Город стал телом – единым, пульсирующим. Дома сжимались и разжимались, как легкие, а канализационные люки извергали пар, пахнущий спермой и гнилью. Даже небо над ним почернело, превратившись в потолок склепа, усеянный живыми звёздами-гнойниками.
Лена восседала на троне из сплавленных костей в центре площади, где когда-то казнили грешников. Ее тело, теперь монструозный алтарь, прорастало в землю корнями из спинного мозга, высасывая последние соки из Геенны. Ее руки держали инструменты: серп из рёбер Лиройа, чашу из черепа Сайласа, иглу, сотканную из детских воплей. Ее живот, вздутый как шар, трещал по швам – внутри билось сердце Мальтаса, готовое родиться в мир, который не смог бы его вместить.
Они пришли к ней – последние люди. Те, кто прятался в подвалах, глотая собственный страх. Их кожа покрылась язвами в форме рун, глаза выцвели, став похожими на мутные лужицы. Они ползли, цепляясь за камни, превратившиеся в хрящи, и пели хриплым хором:
– Сделай нас частью. Сделай нас святыми.
Лена улыбнулась. Ее губы разорвались до ушей, обнажив зубы-кинжалы.
– Вы уже часть, – прошелестела она, и ее голос проник в их черепа, как червь. – Но святость требует… жертвоприношения.
Она взмахнула серпом.
Плоть Геенны содрогнулась. Земля разверзлась, и из трещин полезли пуповины – алые, липкие, с сосунками, жаждущими прикоснуться к живому. Они впились в людей, вытягивая из них не кровь, а саму суть: страх перед смертью, ненависть к себе, стыд за желания. Тела жертв лопались, как перезревшие плоды, а их души, липкие и прозрачные, закручивались в вихрь над Лиорой.
– Пора, – простонал Мальтас из чрева города.
Ее живот лопнул.
То, что вышло наружу, не имело имени. Это был хаос, облечённый в плоть – клубок щупалец, глазниц и ртов, поющих на всех языках сразу. Оно поглощало свет, звук, саму мысль. Геенна рухнула в его центр, как песок в воронку, а Лена рассыпалась в прах, смешавшись с ветром, который теперь вонял её смехом.
Когда солнце взошло вновь, на месте города осталась лишь впадина – гладкая, как стекло, и черная, как глубина зрачка. Вокруг нее земля пульсировала, заражаясь гнилью. Ветер принёс пепел, в котором танцевали силуэты: мужчина с кистями вместо рук, женщина с чемоданом, полным кошмаров, дети с крыльями мух.
А где-то далеко, за горами, где люди ещё молились и целовались, беременная девушка уронила стакан воды. На полу образовалась лужица. Она замерла, увидев, как в ней отражается не её лицо, а бездна с миллионом зубов.
– Скоро, – прошептала бездна её голосом. – Мы придём.
И мир, такой хрупкий, такой наивный, вздрогнул.
ИК-ТАЛКХ: СМЕХ ЗА ГРАНЬЮ СНА
«В запретных архивах мироздания, запечатанных страхом и кровью, лежит история о существе, старше звёзд. Оно пришло не как завоеватель – как истина. Люди падали ниц, возводили алтари из собственных костей, но, осознав природу своего «бога», попытались стереть его имя. Напрасно. Ибо тьма не умирает – она эволюционирует.
«Они молились о спасении, но забыли спросить – от чего?»
В тенях запретных хроник, где время сплетается с безумием, покоится повесть о существе, чьи корни уходят глубже человеческой памяти – в эпоху, когда Земля была юной, а звёзды пели хоралы непостижимых измерений. Его имя, высеченное на скрижалях из чёрного базальта, ныне стёрто ветрами страха, но эхо его дыхания всё ещё шевелит прах забытых алтарей. Оно поднялось не как царь или бог, а как сама первозданная пустота, просочившаяся сквозь трещины мира. Его тело – не плоть, но тень от пламени дозвездных эпох; голос – гул подземных бездн, где спят исполинские черви, точащие корни мироздания.
Люди, тогда ещё близкие к дикой правде природы, пали ниц не от благоговения, а от ужаса, что разрывал их примитивные души. Они строили ему храмы из циклопических камней, склеенных илом и кровью, слагали гимны на языке, который сводил с ума тех, кто осмеливался его услышать. Ему приносили жертвы – не цветы или плоды, а сны, рассудок, плоть детей, рождённых в час, когда луна горела зелёным пламенем. Оно росло, питаясь их поклонением, как болото пьёт дождь, пока не стало колоссом, чья тень затмила солнце.
Но однажды, когда жрецы прочли знаки в кишках жертвенных тварей, они поняли: божество не желает их любви. Оно жаждало не алтарей, а распада, не молитв, воплей. Его милость была чумой, благословение – мутацией. И тогда люди, сбившись в орды, обезумевшие от прозрения, попытались стереть его имя. Они разрушали храмы, жгли свитки, хоронили под землёй тех, кто шептал его истинное имя. Но как можно убить то, что старше смерти?
Теперь оно спит, но не исчезло – пульсирует в глубинах, где каменные жилы мира сходятся в безумный узор. И когда звёзды вновь сойдутся в танце, предсказанном в «Некрономиконе», оно поднимется, чтобы напомнить жалким муравьям-людям, что их боги – лишь насекомые перед лицом вечного Мрака, что ждёт за границей сна.
Век за веком, под пеплом забвения, оно ждало. Его сны просачивались в колодцы, зараженные источники, в кости шаманов, что по ошибке взывали к «древним силам». Цивилизации росли, как плесень на трупе былого культа, возводя свои храмы разуму и стали, насмехаясь над суевериями предков. Но даже когда последний жрец обратился в прах, а алтари стали фундаментом для городов, его присутствие витало в межсезонье, в трещинах логики, в тех мгновениях, когда ум, уставший от света, скользит к краю бездны.
Ученые, копающиеся в руинах под видом археологии, находили обсидиановые таблички с полустёртыми символами. Моряки рассказывали о чёрных волнах, поднимающихся выше мачт в безлунные ночи, будто что-то дышало под водой. Поэты, безумцы и дети видели его в игре теней: изогнутый шип, пронзающий горизонт, мерцание не тех цветов в глубине пещер. Оно не требовало поклонения – лишь признания. Ибо отрицание его сути было хуже кощунства: это был разрыв самой ткани реальности, шов, из которого сочилась та субстанция, что древние называли «Ик-Талкх» – сок гниющих небес.
Новые жрецы пришли не из пустынь или джунглей, а из университетов и салонов. Они изучали мифы как метафоры, карты – как абстракции, пока однажды не осознали, что метафоры кусаются. В подвалах обсерваторий, где телескопы ловили шёпот иных галактик, астрономы чертили знаки, совпадающие с теми, что некогда выжигали на коже рабы. В психиатрических лечебницах пациенты, никогда не учившиеся мертвым языкам, выкрикивали гимны на наречии, от которого стекло покрывалось инеем.
И когда созвездие Гидры поглотило свет Альфа Центавра, как предрекли пыльные страницы тайных кодексов, земля содрогнулась. Не землетрясением, а чем-то глубже – будто сама планета, живой организм, затрепетала в предчувствии. Города, ослеплённые неоновым смогом, не заметили, как их тени стали гуще и обрели зубы. Реки замедлили течение, словно тянулись назад, к истоку, где в чёрном озере, не отражённом ни на одной карте, начало пульсировать что-то.
Теперь они шепчутся в кабинетах власти, в переулках, где торговцы продают амулеты из кости. «Оно вернулось». Но это ложь. Оно никогда не уходило. Оно – грибница под гниющим пнем истории, плесень на обратной стороне времени. И когда последний смех умолкнет, когда наука признает своё бессилие, а молитвы окажутся обращены в никуда, оно просто… выдохнет.
И мир станет таким, каким был до человека: безгласным, безумным, прекрасным в своей чудовищной целостности.
Первыми исчезли звуки. Города, оглушённые рёвом машин и вибрацией экранов, внезапно погрузились в густую, ватную тишину. Люди замерли, инстинктивно прижимая ладони к ушам, будто их барабанные перепонки пронзила игла вечности. Но тишина была не отсутствием шума – она жила. Она шевелилась в воздухе, как паразит, высасывающий из реальности саму возможность вибрации. Птицы, падая с неба, разбивались о мостовые без щелчка костей; крики застревали в глотках, превращаясь в кровавые пузыри.
Тени, прежде копошившиеся на периферии зрения, начали размножаться. Они стекали со стен, сползали с потолков, обволакивали фонарные столбы, пока те не гасли с хриплым всхлипом. Улицы стали лабиринтом чёрных рек, в которых тонули целые кварталы. Те, кто осмеливался шагнуть в эту тьму, возвращались… изменёнными. Их глаза отражали не свет, а бездонные колодцы; их кожа, покрытая бледными узорами, напоминала пергамент, пропитанный чернилами из чрева звезды. Они шептали о «свитках плоти», о «вкусе времени», но языки их распадались на червей, едва звуки покидали губы.
В обсерваториях, где астрономы неделями не отрывали взгляд от телескопов, экраны показывали лишь одно: растущую трещину в созвездии Гидры. Небо будто разорвал коготь, и сквозь разлом сочилась субстанция, которую приборы фиксировали как «антисвет» – волны, заставляющие молекулы распадаться на частицы ненависти. Спутники, пытаясь передать данные, взрывались на орбите, окрашивая атмосферу в цвет гниющей плоти.
Учёные, политики, священники – все сбились в стаи, как крысы перед потопом. Они рылись в архивах, откапывая свитки с печатями Атлантиды и Шамбалы, но буквы на пергаментах оживали, переползая на кожу читающих. Библиотекари сходили с ума, выцарапывая формулы на стенах собственной кровью, пока их не находили с вывернутыми черепами, мозги испещрёнными иероглифами, которых нет ни в одном языке.
А оно… двигалось. Не в пространстве, а сквозь него, как игла сквозь ткань. Его пробуждение не было землетрясением или извержением – это был сдвиг в самой логике бытия. Океаны сворачивались в спирали, закручивая корабли в рулоны ржавого металла. Горы плакали смолой, а леса превращались в щупальца, хватающие звёзды с небес. Даже смерть перестала быть убежищем: могилы зияли порталами, через которые души проваливались в пасть бесконечности, где их пережёвывали в прах воспоминаний.
Человечество, возомнившее себя владыкой пылинки у края галактики, наконец поняло свою роль – удобрение для сада, который оно никогда не увидит. Последние выжившие, спрятавшиеся в бункерах и святилищах, молились теперь не о спасении, а о забвении. Но их молитвы уже некому было слышать.
И когда последний город поглотила тень, а звёзды погасли, как свечи на алтаре мертвого бога, оно выпрямилось. Не тело, не дух – просто Иное, древнее правил, законов, смыслов. Мир треснул, как скорлупа, и из разлома хлынула первозданная пустота, та, что была до Большого взрыва, до времени, до самого вопроса «почему?».
И в этой пустоте, лишённой даже тьмы, зазвучал… смех. Низкий, вибрирующий, бесконечный.
Смех голодного ребёнка, нашедшего муравейник.
То, что осталось от реальности, теперь напоминало гниющую фреску. Цвета сползали с неба каплями тягучего яда, смешиваясь с тенями, которые уже не подчинялись солнцу – его диск, некогда золотой, почернел, словно глаз, выжженный кислотой. Время текло вспять, вбок, по спирали, рождая парадоксы: материнские утробы порождали прах, старики распадались на младенцев, а история писалась кровью на пергаменте из собственной плоти.
Человеческие города, некогда монолиты гордыни, стали мягкими, как размоченный хлеб. Небоскрёбы изгибались в поклоне перед чем-то невидимым, их стеклянные кожицы лопались, выпуская наружу липкие споры, прораставшие в воздухе грибами высотой с горы. Эти грибы – живые, мыслящие, – пели песни на языке, от которого каменные стены плакали солёными слезами. Их шляпки, покрытые узорами в виде спиралей, открывались, выпуская облака пыльцы, превращавшей плоть в стекло, а кости – в песок, звенящий мелодиями из глубин космоса.