
Полная версия
Запретная тетрадь
Тогда я подняла глаза взглянуть на нее. Моя мать – высокая седая пожилая синьора; по укладке волос – слегка начесанных, по моде начала века, – все еще угадывается некоторая склонность к кокетству. Это почтенная дама из тех, каких сегодня редко встретишь; я всегда говорю, что в ее возрасте не буду как она: я принадлежу к поколению, которое не стыдится показывать, насколько мы устали. Она же как будто ни на секунду не позволяет себе расслабиться: с самого утра она полностью одета, как если бы нужно было выходить из дома, у нее гладкая, сияющая, белая от талька кожа, худую шею сжимает высокая лента из рифленого шелка. Вчера я наблюдала за ней, работая, согнувшись и слегка опираясь на кровать. Моя мать ровно восседала на жестком стуле; она все время говорит, что не любит кресла: они склоняют к праздности, утверждает она, и даже к меланхолии. Она чинила какие-то старые отцовские носки, которые вообще следовало бы пустить на ветошь, – и штопала их изящными движениями, как в юности, когда шила кружева в стиле Возрождения. Почувствовав, что за ней наблюдают, она подняла взгляд и встретилась со мной глазами: секунду она разглядывала меня, держа иголку с натянутой ниткой на весу, затем, вновь опустив взгляд на работу, сказала: «Я все-таки думаю, что тебе следовало бы завести помощницу в домашних делах». Я пробормотала: «Да, ты права. Если в феврале Микеле получит обещанную прибавку, я решусь».
Мы с моей матерью никогда не говорили о чем-либо кроме материального, далекого от того, что нас действительно волнует. Она всегда была холодна со мной: даже когда я была маленькой, обнимала редко и так, чтобы я только сильнее перед ней робела. Она рано отправила меня в пансион. Я всегда думала, что ее поведение, должно быть, связано с той сдержанной манерой держать себя, которая была привычна для аристократической семьи, к которой она принадлежала. К своей собственной матери она всегда обращалась на «вы». Я поставила себе цель дать своей дочери совсем другое воспитание, быть ей ближайшей подругой, наперсницей. У меня не вышло. Я спрашиваю себя, можно ли преуспеть в столь трудном деле. И все же вчера, разговаривая с матерью о бытовых вещах, о рынке, о домашних хлопотах, я обнаружила, что с помощью этого условного языка мы всегда говорили обо всем том, что происходило у нас внутри, в глубине души, не признаваясь открыто, но понимая друг друга так, как могут только мать и дочь. Вчера, к примеру, я чувствовала, что мы подразумеваем что-то другое, обсуждая, что с такими ценами на артишоки далеко не уедешь. А она замечала во мне усталость, опасную слабость, когда советовала нанять кого-нибудь в помощь по хозяйству. Мне кажется, я поняла все это только сейчас, – может быть, потому что сейчас у меня тоже есть дочь, которую мне не удается понять. Зато я начинаю понимать свою мать, и, когда пишу о ней, мне хочется зарыться головой в ее плечо, как ни за что бы не решилась, будь она рядом. Когда я вышла замуж, первое время мне было сложновато привыкнуть к характеру Микеле, да и вообще к жизни замужней женщины, и я тогда часто ходила навестить мать. Мы садились, вот как сейчас, в моей комнате, и я говорила ей: «У меня болит голова; дай мне таблетку». Она никогда не спрашивала, от чего эти боли. «Погода», – говорила она, протягивая мне аспирин. И советовала: «Отдохни немного, прежде чем возвращаться домой». Больше она никогда ничего не говорила, только работала, и сама я тоже молчала, вытянувшись на своей детской кровати; я смотрела, как солнечный свет проходит сквозь зеленые и фиолетовые ромбы витражного окна, создавая отблески, которые так нравились мне в детстве. «Прошло?» – спрашивала меня мать, лишь чуть-чуть поднимая взгляд от работы. Наконец я говорила: «Кажется, мне немного лучше». Провожая меня до двери, она спрашивала, что у нас будет на ужин, я отвечала, допустим: «Ризотто и жареное мясо». На следующее утро она немедленно звонила мне спросить, понравилось ли Микеле ризотто, ел ли он с удовольствием. Когда я отвечала, что да, все прошло хорошо, то слышала, как она с облегчением вздыхает.
Быть может, нужно дожить почти до старости и вырастить детей, как я, чтобы принять своих родителей и, отражаясь в них, чуть лучше понять нас самих. Сейчас я как будто вдруг догадываюсь, в какую пропасть одиночества провалилась бы, не будь у меня больше возможности позвонить матери и сказать, что Микеле и дети в порядке и ели с удовольствием. Раньше, ввиду нашей манеры общения, мне казалось, что мы никогда друг друга не понимали. Я бы ни в жизнь не отважилась честно сказать матери, что больше не верю в Бефану, как сказала мне Мирелла: мне было десять или одиннадцать, и я продолжала делать вид, что верю в нее. Она сама однажды спросила меня: «Что мне тебе подарить ко дню Бефаны?» Помню, что я даже не моргнула, но покраснела. Сказала, что хочу пару тапок на меховой подкладке, и получила их. На самом деле, только в тот день я призналась самой себе, что это действительно всегда была моя мать, а не Бефана. А когда я влюбилась в Микеле, не решалась ни в чем ей признаться. Только твердила все время: «Я не голодна», чтобы скрыть свое душевное состояние, свое счастливое волнение.
17 января
Вчера вечером Мирелла снова попросила у меня ключи от парадной. Я ответила – нет: она сказала, что в таком случае останется на ночь дома у подруги. Я попыталась вразумить ее и в конце концов уступила; но сказала, что это в последний раз и что, если она продолжит в том же духе, я буду вынуждена сообщить отцу и принять некое серьезное решение. Я слышала, как она вернулась в два: лежала в кровати, думала о ней и не могла уснуть. Сегодня утром, случайно открыв ее шкаф, я увидела новую сумку, из свиной кожи, – на вид такая стоит не меньше десяти тысяч лир. Я не нашлась, как поступить, хотела поговорить об этом с Микеле, но он уже ушел, и к тому же я подумала, что если поговорю с ним или с Риккардо, то, узнай они о поведении Миреллы – которое, может, само со временем пройдет, – оно так войдет в привычку, что ничего больше нельзя будет поделать. Я подумала, что лучше всего сделать вид, будто не видела сумочку, а тем временем проработать серьезные меры. Тщательно закрывая шкаф, я чувствовала, будто совершаю те же самые движения, что и когда прячу эту тетрадь. Тогда я испугалась и побежала звонить матери. Но едва услышав, как она отвечает своим обычным спокойным голосом, я смутилась и побоялась признаться ей, что моя дочь принимает подарки от мужчины. Я сказала ей, что тревожусь, потому что Мирелла опять выпрашивала у меня новое пальто и, добавила я, сумочку из свиной кожи: что она вела себя капризно, строптиво, что хочет ходить развлекаться каждый вечер. Мать сказала, что у Миреллы характер точь-в-точь как у меня и я в ее возрасте вела себя так же. «Я? – удивленно воскликнула я и рассмеялась. – Я все время дома сидела; и ничего не выпрашивала». Моя мать сказала, что я сидела дома в злобном молчании и смотрела на нее с укором всякий раз, как она покупала новую шляпу. «Потом пройдет, – добавила она. – Я постоянно сильно тревожилась за тебя, за твое будущее. Когда ты вышла замуж, казалось, ты делаешь это только ради того, чтобы покинуть дом, чтобы быть свободной. Я думала, ты будешь плохой женой, ведь ты совсем не казалась влюбленной в Микеле. Потом пройдет», – повторила она. Я хотела ответить, заверить ее, что никогда не хотела уйти из дома, оставить их, что всегда была влюблена в Микеле. Но вместо этого снова легонько рассмеялась и сказала: «Потом пройдет, знаю», – повесила трубку и отправилась на работу.
18 января
Сегодня пришло известие, что Микеле получит солидную прибавку к зарплате, около восемнадцати тысяч лир в месяц. Едва вернувшись из банка в обед, он сказал мне голосом, который пытался выдать за непринужденный: «Мамуль, подойди ко мне на секунду». Дети уже были дома. Я испугалась было, что он нашел тетрадь, но затем, вспомнив, что она в бельевом шкафу, успокоилась. А ведь найди он ее сейчас, это было бы очень серьезно, ведь я написала и о том, что этот Кантони подарил Мирелле сумочку из свиной кожи, а я сделала вид, будто не заметила ее. Когда я вошла к нему в спальню, Микеле закрыл дверь, воодушевленно взял меня за руки и сказал: «Мам, мы богаты». Узнав, что он лично говорил с директором, который общался с ним прямо-таки в дружеской манере, называя все те поощрительные меры, которых он ждал годами, я так обрадовалась, что расплакалась. Тогда Микеле обнял меня; пока он держал меня в объятиях, я видела поверх его плеча, как мы отражаемся в большом зеркале шкафа, и мне казалось, что мы помолодели. Кроме того, он объявил, что не только будет получать эту новую зарплату с февраля – как мы надеялись в лучшем случае, – но и задержанные выплаты с прошлого ноября. Затем, взяв карандаш и бумагу, он посчитал, что речь идет приблизительно о шестидесяти тысячах лир, и тут же предложил мне распорядиться ими так, как я сочту разумнее: я сказала, что хотела бы нанять приходящую домработницу, но, поразмыслив секунду, заключила, что нет, сейчас важнее срочно купить что-нибудь Мирелле, он спросил что, а я ответила, что еще точно не знаю, может, красное пальто, интерес к которому она не раз выказывала, туфли и другие мелочи, необходимые девушке ее возраста. Микеле изумленно посмотрел на меня. Тогда я добавила, что Мирелла проходит через сложный этап, когда богатые семьи отправляют дочурок хорошенько попутешествовать за границей. Микеле, насупив брови, хотел тут же поговорить с ней, и вообще, он, в отличие от меня, считал, что в сложные времена тем более не стоит пытаться скрывать от молодой девушки реальность, угождая ей и даже вводя ее в заблуждение покупкой одежды, украшений и прочих подобных безделушек. Я попросила его пока не говорить с ней, сказав, что сама дам ему знать, когда будет лучше это сделать. Я напомнила, что Мирелле в феврале предстоит несколько экзаменов, и, возможно, учеба, страх не преуспеть слегка нервируют ее: нужно посочувствовать ей. Больше того: поскольку двадцать восьмого у нее день рождения, я собиралась пригласить на обед кого-нибудь из ее друзей, устроить праздник. И хотя я отдаю себе отчет, что с учетом стоимости жизни сумма, которую мы должны получить, не так уж и велика, я сказала Микеле, что это знак: наши дела тоже потихоньку идут в гору. Все началось с того, что прежнего директора филиала, который совершенно не симпатизировал Микеле, перевели в Милан, а вместо него назначили нынешнего, который, напротив, очень ценит моего мужа. Микеле сказал, что это правда, у женщин прекрасная интуиция, и мы снова обнялись.
После этих объятий я внезапно покраснела: мне показалось, будто меня обнимал не Микеле, а другой мужчина. В его руках ощущалась какая-то новая сила, которая напоминала, как крепко они сжимали меня, когда мы только поженились. Он давно меня так не обнимал. Я думала, это потому что мы уже почти не оставались наедине, а по вечерам все время ужасно уставшие. Когда вокруг дети, а Микеле делает мне какой-нибудь комплимент или целует, я чувствую себя неловко и угрюмо отталкиваю его, хотя в глубине души польщена; Риккардо смотрит на нас с нежностью, а Мирелла, напротив, отводит глаза, давая нам понять, что такое поведение смехотворно, в нашем-то возрасте. Должна признаться, что в первое время братская манера общения, установившаяся между мужем и мной, очень огорчала меня, и я таила на сердце некоторую обиду на Микеле. Но ничего не говорила, опасаясь и впрямь показаться ему нелепой: я свыкалась с мыслью, что я уже старая и Мирелла, в целом, права. Больше того: ее безжалостная, хотя, конечно, невольная жестокость помогла мне легче принять неоспоримую реальность. Я особенно много думала об этом в тридцать пять, тридцать восемь лет. Но, как бы это ни казалось абсурдно, уже некоторое время я, напротив, испытываю куда большие сложности и даже ощущаю некоторое сопротивление в своих попытках признать, что старею и что мне следует от всего отказаться. Но я ни за что на свете не отважилась бы сознаться в этом ощущении, потому что ничто в женщине не кажется мне более жалким, чем нежелание свыкнуться с мыслью, что молодость кончилась и нужно научиться жить по-другому и находить новые увлечения.
А с сегодняшнего утра я думаю, что, будь в нашей жизни меньше борьбы или, по крайней мере, больше побед, Микеле часто обнимал бы меня так же, как сегодня. Он вновь сделался решительным и веселым, как в то время, когда мы еще не были женаты и он строил всевозможные планы на будущее. Тогда Микеле все время говорил, что не задержится надолго на месте банковского служащего, что это не его призвание, что он хотел бы стать приват-доцентом, может, преподавать, а может, писать. И даже добавлял, что, если бы не любовь ко мне, если бы у него не было нужды зарабатывать, чтобы мы могли немедленно пожениться, он бы уже ушел из банка и пустился на поиски приключений. В первые годы нашего брака я боялась, что он вспомнит об этих своих планах и действительно захочет претворить их в жизнь: Риккардо уже родился, а вскоре объявилась и Мирелла. Мы бы не справились, потому что в то время даже не рассматривали вариант, что я буду работать – это, впрочем, и не вышло бы с маленькими детьми. Микеле часто говорил нашим друзьям, да и мне, что для него это временное решение, план «Б», потому что ему не нравится медленная карьера и такая низкая, хоть и стабильная, зарплата. Говорил, что скоро у него появится отличный шанс, ждал, что конкретизируются какие-то серьезные задумки неких его друзей; я ни о чем его не спрашивала, потому что эти разговоры всякий раз тревожили меня. Потом он постепенно перестал об этом говорить и упоминал только тогда, когда вокруг были люди. А затем он, видимо, утратил связь с этими людьми, потому что перестал их даже называть; шанс так и не представился, и он, казалось, прекратил о нем думать. Но сегодня он так меня обнимал, что я поняла: нет, вовсе не переставал. Мне следовало бы радоваться, что он больше ничего со мной не обсуждал, ведь это еще одно свидетельство его душевной щедрости и чуткости; я же, наоборот, огорчаюсь. Чувствую, что в его молчании есть некий упрек, едва ли не обвинение в том, что из-за детей и меня ему пришлось отказаться от всего, чего ему хотелось. Но сегодня, обнимая меня, он демонстрировал по-прежнему живущую в нем надежду, похожую на ту, что таится во мне и о которой я не отважилась бы заговорить с ним. Это открытие показалось мне источником новой гармонии между нами, новой любви. Мне было радостно, казалось, что все еще только начинается: я взяла Микеле под руку, и мы вместе прошли по коридору тем шагом, которым ходили в молодости, когда хотели дойти бог знает куда. Я объявила детям, что отец получил прибавку, а главное – моральное удовлетворение, которого долгое время несправедливо был лишен. Мирелла обняла отца и потом сказала, что, конечно, восемнадцать тысяч лир в месяц немногое меняют. Я ответила, что это не так, что для тех, кто живет рачительно, с таким ограниченным бюджетом, как наш, это действительно будет означать небольшое повышение достатка. Они как будто не верили. Тогда я добавила, что скоро и я получу прибавку к жалованию, об этом даже в газете писали, и, как бы там ни было, мы сможем сразу же купить ей красное пальто, и кое-что нужное – Риккардо. В общем, наша жизнь станет лучше, как до войны. Микеле возразил, что вместо стольких необязательных трат мы снова пригласим домработницу, чтобы освободить меня от груза домашних хлопот, который я добровольно влачила много лет. Дети ничего не сказали. К тому же я сама сразу же заспорила; сказала, что мы до сих пор и так прекрасно справлялись, нет ни малейших причин что-то менять, я, слава богу, сильная женщина с крепким здоровьем – и молодая, твердо добавила я. Я смотрела на Микеле, нежно подходя к нему, и в памяти всплывали наши фигуры в объятиях – такие, какими я увидела их в зеркальном отражении: Микеле со своей красивой осанкой, мое все еще стройное тело, ни морщинки. Мирелла может смеяться сколько ей угодно, я думаю, что мы все еще молоды.

Мне хотелось бы писать подольше, я так счастлива, хотела бы проговорить кое-какие планы на будущее, рассказать о том, что собираюсь приготовить ко дню рождения Миреллы, чтобы она навсегда запомнила день, когда ей исполнилось двадцать лет, как его помню я, и после вспоминала о нем со сладкой горечью на сердце. Но не могу: Риккардо в своей комнате, учится, он может внезапно войти, Мирелла и Микеле вернутся домой в любой момент. Точно пора прерваться, как жаль.
19 января
Сегодня со мной случилось нечто не обычное, глупость, которую я бы постыдилась даже записывать, если бы не была уверена, что никто никогда не прочтет то, что я пишу в этой тетради. После обеда, зайдя в парадную дверь моей конторы, я увидела высокого элегантного мужчину, который, видимо, поинтересовался о чем-то у портье, потому что они вместе листали телефонный справочник. Я вошла, немного запыхавшись, боялась, что опаздываю; портье поднял взгляд и поздоровался со мной, любезно, как и всегда; он хороший человек и знает меня уже много лет. Я улыбнулась ему радушнее обычного: у меня было хорошее настроение, и я словно хотела сделать его соучастником опоздания. Затем он снова принялся листать справочник, но вот другой мужчина не отводил от меня глаз: он разглядывал меня с изумлением, словно перед ним внезапно предстал кто-то очень ему приятный. Он был молод, наверное лет тридцати пяти. Когда я прошла мимо него, он прошептал что-то, что я сначала не уловила, а потом внезапно поняла, словно заново прослушав в своем воображении; это было очень глупое слово. Мне кажется нелепым повторять его здесь, может, он не предполагал, что у меня двое уже взрослых детей, мне смешно даже вспоминать об этом, в общем, он сказал: «Обворожительная». Мне пришлось задержаться, поднявшись по ступенькам, потому что лифт остановился на третьем этаже: я отлично чувствовала, что тот мужчина продолжает меня разглядывать, что портье поделился с ним сведениями, а он тем не менее не сходит с места. Сердце сильно билось у меня в груди, я чувствовала головокружение, страх, хотела убежать, но лифт все не шел и не шел. Я правильно сделала, что не стала оборачиваться: тот мужчина мог бы подумать, что я это специально, ради него. Правда, войдя в лифт, я была вынуждена-таки обернуться, чтобы закрыть дверцу. Я увидела, что он все так же стоит на месте, зачарованно смотрит на меня и шевелит губами, бормоча что-то неразличимое, может, то же самое слово, что сказал до этого. Я вошла в помещение конторы с ощущением, что за мной погоня. До самого вечера поглядывала на дверь своего кабинета, опасаясь, что тот мужчина отважится добраться до нашего этажа под каким-нибудь надуманным предлогом. Он не знал, кто я, но мог справиться об этом у портье. Я даже подозревала, что он уже видел, как я проходила, проследил за мной, а сегодня воспользовался каким-нибудь поводом, чтобы встретить меня. Я все время боялась, что сейчас войдет швейцар и объявит, что кто-то спрашивал обо мне, подскакивала, если кто-то открывал дверь, а одна коллега даже спросила, что со мной такое. Я ответила, что жду гостя, ведь если тот мужчина рискнет подняться, не могу же я признаться ей, что он проследил за мной, а теперь даже явился спросить обо мне, не будучи со мной знаком: она бы осудила меня и имела бы полное право представлять себе, как легкомысленно я хожу по улице. Я решила, что, если он придет, сделаю вид, что ничего особенного не случилось, приму его в зале ожидания и велю немедленно уйти и больше никогда не появляться, объяснив, что он ошибся, подумав, будто я одна из тех женщин, которые позволяют заговорить с собой незнакомцу. Но, к счастью, никто не пришел. Выйдя из здания конторы, я тщательно огляделась и даже несколько раз оборачивалась по пути домой, чтобы убедиться, что его там нет, что он не преследует меня. Тем не менее сейчас я могу признаться, что этот эпизод принес мне такую радость, какой я не испытывала со времен юности.

20 января
В моем характере есть что-то такое, что я не в силах расшифровать. Прежде мне всегда думалось, что я – понятная, простая, что не таю в себе никаких сюрпризов ни для себя, ни для других. Однако уже некоторое время я не так в этом уверена и не могу определить, с чем связано мое ощущение. Чтобы снова почувствовать себя такой, какой всегда себе казалась, нужно, чтобы я не оставалась одна: рядом с Микеле и детьми я всегда вновь обретаю тот баланс, который был моей прерогативой. А вот улица оглушает меня, опрокидывает в какое-то странное беспокойство. Не могу толком объяснить, но, в общем, за дверями дома я больше не я. Когда я выхожу из парадной двери, мне кажется естественным начать жить совершенно иной жизнью, чем привычная, мне хочется ходить дорогами, которые не входят в мой каждодневный маршрут, встречаться с новыми людьми, которых прежде не знала и с которыми могу веселиться, смеяться. Мне так хочется смеяться. Может, все это просто значит, что я устала, мне стоило бы принять какое-нибудь восстанавливающее средство.
А может, это все потому, что в этом месяце, в связи с полученными Микеле выплатами, я больше не жду в тревоге, чтобы время бежало поскорее и настал день зарплаты. Этот новый опыт сделал обыкновенно серые и с самого своего начала пугающие дни свободными, манящими. Уже много лет как всего раз в месяц мы с Микеле чувствуем себя в безопасности: 27-го [4]. Потом мы снова начинаем ждать. Сейчас же я живу так, как всегда живут те, кто не испытывает терзаний из-за нехватки средств; понимаю, что им могут казаться возможными любые счастливые и невероятные события. Я и сама теперь, слыша звонок, всякий раз думаю, что за дверью приятный сюрприз. Сегодня утром, возвращаясь домой, я встретила в дверях курьера из одной цветочной лавки, который нес огромную связку великолепных роз, завернутых в целлофан. Я подскочила и подумала абсурдную вещь: что они для меня. Настолько абсурдную, что сначала оглянулась, а уже потом спросила этого парня вполголоса: «Валерия Коссати?» Он удивленно посмотрел на меня, потом потряс головой: они были для молодой актрисы, живущей на третьем этаже, которая каждый вечер, в поздний час, посылает горничную открыть дверь одному синьору в очках. Консьержка говорит, что ей всегда шлют цветы и пакеты из самых известных магазинов; встречая ее, я представляю себе, как она радостно открывает эти свертки, слушая хруст шелковой бумаги.
Сегодня вечером я купила ночную сорочку небесно-голубого цвета. Она хорошо на мне сидит, по фигуре. Микеле уже лежал в постели, пока я ее примеряла. «Тебе нравится?» – спросила я у него внезапно. Он опустил газету и спросил: «Что?» «Эта ночнушка: она новая». Я шла к нему, улыбаясь, касаясь своих оголенных плеч движением, которое было одновременно самодовольным и робким. «Миленькая, – сказал он, – а у тебя похожей не было?» «Нет, эта отличается от остальных: тут кружева, видишь?» – объяснила я, наклоняясь к нему и указывая на декольте. «Миленькая, – повторил он. – Сколько она стоит?» «Я не платила за нее, – ответила я, чтобы не признаваться, что она дороже остальных, – я взяла ее у лоточницы здесь на углу, могу заплатить, когда захочу». «Напрасно ты это». «Она мне была нужна», – заспорила я, краснея. «Да нет, я не об этом, ты прекрасно сделала, что купила, раз она тебе нужна, но лучше не оставлять неоплаченных счетов».
Не знаю, почему я это сделала: сама ведь всегда первая говорю, что долги – это погибель. Не могу объяснить: может, все потому, что в глубине души я надеюсь, что отныне все изменится, что Микеле получит новую должность в банке, будет зарабатывать много денег и каждый день будет как 27-е. Я сняла и сложила ночнушку. «Отдам ее, скажу, что плохо на мне сидит». «Почему? – ласково сказал Микеле. – Тебе же нравится…» «Да, – серьезно ответила я, – но вообще-то, это был каприз, не знаю, зачем она мне». Я и правда спрашивала себя, как мне, измученной тревогами за Миреллу, пришло в голову сделать эту ненужную покупку. Может, потому что сегодня суббота, а я была свободна, задержалась на прогулке. Даже сейчас, оставшись наедине с тетрадью, я не в силах понять: почему эта тетрадь со своими белыми страницами влечет меня и одновременно пугает, как и улица.
24 января
Я снова вынуждена писать ночью, днем у меня нет ни секунды спокойствия; впрочем, я замечаю, что никто не изумляется и не протестует, если я не ложусь вечером и говорю, что у меня остались какие-то дела по дому. То, что лишь в этот час мне удается остаться одной и писать, приводит меня к пониманию, что сейчас я впервые за двадцать три года брака посвящаю немного времени самой себе. Я пишу на крошечном столике в ванной комнате, как в юности тайком от матери делала кое-какие записки, которые домработница, немного посопротивлявшись, соглашалась отнести одному моему однокласснику. Помню, что она всегда недоверчиво рассматривала конверт, и мне самой было неприятно видеть в ее непочтительных руках то любовное послание. Это такое же ощущение, которое я испытываю теперь при мысли, что кто-то может прикоснуться к моей тетради.