bannerbanner
Запретная тетрадь
Запретная тетрадь

Полная версия

Запретная тетрадь

Язык: Русский
Год издания: 1952
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 5

Позже

Сейчас два часа ночи, я встала, чтобы кое-что записать: никак не могла уснуть. А виновата снова эта тетрадь. Раньше я сразу же забывала о рутинных происшествиях; сейчас же, с тех пор как начала делать заметки о повседневных событиях, я задерживаю их в памяти и пытаюсь понять, почему они произошли. И хотя тайное присутствие этой тетради в самом деле придает моей жизни новый вкус, мне следует признать, что оно не помогает сделать ее счастливее. В семье следовало бы притворяться, что никогда не замечаешь происходящего или, по меньшей мере, не задаешься вопросами о том, что оно означает. Не будь у меня этой тетради, я бы уже не помнила, как вел себя Риккардо в сочельник. А вместо этого не могу не заметить, что между отцом и сыном в тот вечер возникло нечто новое, хотя с виду ничего не изменилось, и на следующий день они оба были друг к другу ласковы, как обычно. Микеле больше не возвращался к этой теме: тем не менее я чувствую, что он, понимая, почему Риккардо так повел себя, все же не мог не осуждать его за неблагодарность. Как осудила и я сама поначалу – но впоследствии была вынуждена честно признать, что дело в другом.

А именно в том, что наши дети больше не могут верить в нас так, как мы верили в наших родителей. Я хотела попытаться убедить в этом Микеле, в тот же самый рождественский вечер, но была не в силах выразить свои спутанные мысли словами. Риккардо отправился спать, и мы ждали, когда Мирелла вернется с бала. «Послушай, Микеле, – сказала я ему, – помнишь, как во время войны мы просили детей не рассказывать в школе, что ботинки не по карточкам купили?» Он ответил мне рассеянно, спросил, почему это я вспоминаю о тех временах. Я не смогла назвать ему точную причину, но не останавливалась: «А когда мы просили их не говорить, что слушаем иностранное радио?» Я хотела попытаться объяснить ему, как трудно мне тогда пришлось, когда однажды нужно было наказать Миреллу за какое-то вранье. Она уже доросла до меня, и пока я говорила, смотрела мне прямо в глаза. Я думала о том, что ни разу не слышала, чтобы моя мать лгала. Это, быть может, делало ее немного бесчеловечной по отношению ко мне, но я не могла сказать, что когда-либо потворствовала ей. Когда мой отец возвращался из своей конторы и я видела, как он снимает котелок и адвокатскую сумку, мне ни разу не пришло в голову, что он не смог извлечь выгоды из своей жизни и поэтому мы не богаты. Мне казалось, что он обладатель куда более ценного имущества, нежели богатство, – какое там, мне и в голову не приходило сопоставлять их. Сейчас же иногда случается так, что я уже не нахожу в самой себе такой четкой, устойчивой, определенной жизненной модели, как та, которую показывали нам наши родители и на которую нам казалось естественным ориентироваться. В общем, сомневаюсь, что все то, чем владеем мы и чем наши родители владели до нас – традиции, наследие рода, нормы чести, – все еще ценно, при любых обстоятельствах, по сравнению с деньгами. Но даже сомневаясь, я, как бы там ни было, не могу перестать верить в то, в чем когда-то была убеждена. Но я хотела бы дать понять Микеле, что из-за наших сомнений Риккардо и Мирелла, может быть, больше не верят.

1 января 1951 г

Можно считать, что я дома одна; Микеле спит. Но с тех пор, как я завела дневник, вечно боюсь, что он притворяется спящим, чтобы застать меня врасплох. Я пишу на кухонном столе и положила рядом книгу учета домашних расходов, чтобы накрыть ею тетрадь, если Микеле внезапно войдет. Хотя, если откроется, что я обманываю, будет только хуже: наступит конец той доверительной гармонии, которая лежала в основе наших отношений все двадцать два года брака. На самом деле, мне следовало бы признаться Микеле в существовании этой тетради и, наверное, попросить никогда не требовать показать ему написанное. Если же он застанет меня врасплох, между нами навсегда поселится подозрение, что у меня от него есть и были бог знает какие еще секреты. Абсурдность ситуации с моей стороны в том, что я честно признаю: если бы Микеле вел дневник в тайне от меня, меня бы это обидело.

Еще одно удерживает меня от признания в том, что я веду записи: это угрызения совести, что я трачу на них столько времени. Я часто жалуюсь, что у меня слишком много дел, что я рабыня своей семьи, дома; что мне вечно некогда, к примеру, почитать книгу. Это все правда, но в каком-то смысле домашнее рабство стало еще и моей силой, нимбом моего мученичества. Так что, когда мне изредка случается поспать полчаса до того, как Микеле и дети вернутся домой на ужин, или немного прогуляться, разглядывая витрины, по дороге с работы, я никогда в этом не признаюсь. Боюсь, что, признавшись в том, что насладилась отдыхом, пусть даже коротким, что немного развлеклась, я растеряла бы славу, которой обладаю: славу женщины, посвящающей каждое мгновение своего времени семье. И в самом деле – признай я это, все те, кто окружает меня, позабыли бы о бессчетных часах, которые я провожу на работе, или в кухне, или в магазине, или за уборкой, и помнили бы лишь о коротких мгновениях, проведенных за чтением книги или на прогулке. Вообще-то, Микеле все время советует мне дать себе немного отдыха, а Риккардо говорит, что как только он будет в состоянии зарабатывать, то подарит мне поездку на Капри или на побережье. Признание моей усталости снимает у них с плеч тяжесть какой бы то ни было ответственности. Поэтому они часто сурово твердят мне: «Тебе бы отдохнуть», словно отказ следовать этому совету – какой-то мой каприз. К тому же на деле, как только они видят, что я села рядом с ними почитать газету, то немедленно спрашивают: «Мам, раз тебе нечем заняться, не могла бы ты зашить мне подкладку на куртке? А штаны не постираешь?» и тому подобное.

Так, понемногу, я и сама привыкла. Когда на работе дают выходной, я сразу же объявляю, что посвящу его разным залежавшимся делам, которыми уже давно наметила заняться в свободный день. То есть заверяю, что отдыхать не стану: ведь если бы стала, этот короткий день превратился бы в глазах окружающих меня людей в целый месяц отдыха. Много лет назад подруга пригласила меня провести неделю в ее загородном доме в Тоскане. Я поехала совершенно обессилевшей, потому что приготовила все необходимое, чтобы Микеле и дети ни в чем не нуждались, пока меня нет, – а по возвращении обнаружила бесчисленное множество дел, накопившихся за время моего короткого отсутствия. И все же стоило мне сказать, как я устала, то даже в разгар зимы все напоминали мне, что в том году я ездила на отдых и мой организм наверняка укрепился. Казалось, никто не понимает, что неделя отдыха в августе не может помешать мне ощущать усталость в октябре. Если я иногда говорю: «Неважно себя чувствую», Микеле и дети некоторое время уважительно и смущенно молчат. Потом я встаю, возвращаюсь к своим делам. Никто и пальцем не шевелит, чтобы мне помочь, но Микеле кричит: «Ну вот, говоришь, что чувствуешь себя неважно, а не можешь ни минутки посидеть». Вскоре они уже снова болтают о том о сем, а дети, уходя, говорят мне: «Ты отдыхай, ладно?» Риккардо делает в мою сторону маленький угрожающий жест пальцем, как бы отговаривая меня идти куда-то веселиться. Только жар, сильный жар убеждает членов моей семьи, что кто-то действительно болен. Жар тревожит Микеле, дети приносят мне апельсиновую газировку. Но у меня редко поднимается температура: можно сказать, никогда. Зато я постоянно устаю, и никто в это не верит. И все же мое спокойствие – не что иное, как следствие усталости, которую я испытываю, когда ложусь по вечерам в постель. В ней я нахожу своего рода счастье, которое умиротворяет и усыпляет меня. Я должна признать: возможно, решительность, с которой я защищаюсь от какой бы то ни было возможности отдохнуть, – это просто страх потерять мой единственный источник счастья, мою усталость.

3 января

Вчера я была у Джулианы. Каждый год заявляю, что не хочу ходить на это постылое чаепитие по случаю ее дня рождения, которое она устраивает для нескольких однокашниц по пансиону – тех, с кем сохранила дружбу. Говорю, что у меня слишком много дел, чтобы отлучиться с работы, уверяю, что, если бы и могла, воспользовалась бы возможностью, чтобы сделать что-то поважнее. Каждый год Микеле и дети настаивают, усердно убеждая меня, что мне не следует отказываться от удовольствия снова увидеться со старыми подругами, тем более что мне теперь редко выпадает такая возможность, ведь мы ведем очень разную жизнь. Я качаю головой, сопротивляюсь; и в конце концов каждый год все-таки иду.

Вчера за завтраком я отказывалась еще яростнее обычного, и Мирелла сказала: «Да ладно тебе, ты же прекрасно знаешь, что пойдешь: зря, что ли, ты отнесла в ателье черную шляпу и попросила перешить ее на современный манер?» Мы недобро посмотрели друг на друга, и я не осмелилась ответить. Может, потому что Мирелла права. Ведь я действительно каждый год, не признаваясь в этом сама себе, уже в первых числах декабря примеряю одну из старых шляп, которые давно надеваю довольно редко, и прихожу к выводу, что ее нужно освежить. А потом обнаруживаю себя застывшей перед киосками, где выставляются модные журналы, примеряя в своем воображении причудливую современную шляпку с обложки. Если кто-то встает рядом со мной, я даю взгляду сползти на ближайшую газету и делаю вид, что читаю заголовки статей о политике. А когда снова оказываюсь одна, с нежностью возвращаюсь взглядом к журналу мод. Домой я прихожу с этой новой шляпой на голове, с этим пером на боку, которое спадает мне на шею, а лицо мое принимает легкомысленное и неуловимое выражение, как у манекенщиц. Я удивлена, что мои домочадцы не замечают, даже Микеле. Он здоровается, как обычно, говорит: «О, добрый вечер, мам». Целыми днями я продолжаю ходить по улице в этой шляпе, предвижу, как сижу в ней в гостиной у Джулианы. В конце концов решаюсь, звоню одной знакомой модисточке, большой мастерице, и загадочно шепчу, что проведу у нее следующий день. И тем не менее, когда шляпа уже в шкафу, а речь заходит о чаепитии Джулианы, я все еще стою на своем: «Не пойду, не пойду». Я почти боюсь надеть ее, словно не в силах сдать какой-то экзамен.

Наверное, экзамен – это взгляд Миреллы. Микеле вечно говорит, что я выгляжу великолепно, а потом сетует, что его доходы уже не позволяют мне ходить к модистке с виа Венето, где я покупала шляпы во времена нашей свадьбы. «Почему? – спрашиваю я. – Выходит, эта мне не идет?» Он тут же отвечает, что идет, и даже делает мне комплимент, замечая, что я очень изящно ношу любые вещи.

Я выхожу из дома умиротворенной, довольной. Но когда оказываюсь в гостиной Джулианы, прекрасно понимаю, что хотел сказать Микеле. Моя грациозная шляпа из черного фетра немедленно растворяется на фоне яркого атласа, украшающего головы моих подруг. Нас всего шесть или семь, это очень камерное собрание, но все при этом наряжены, как на официальный прием: они надевают украшения, и видно, что на них самые лучшие, самые броские платья. В этих платьях и в их легкомысленной манере говорить – громко, звонко – я узнаю намерение доказать друг другу, что они счастливы, богаты, успешны и, в общем, что их жизнь сложилась великолепно. Может, они и не верят в это по-настоящему, и все как во времена пансиона, когда мы показывали друг другу полученные в дар игрушки и каждая говорила: «Моя красивее». Мне прямо-таки кажется, что в них сохранилась эта жестокая ребячливость. Иногда мы в шутку принимаемся говорить по-французски, как делали в пансионе; нам так нравилось говорить по-французски, когда мы выходили гулять по холму Пинчо, построившись в ряд, в темно-синей форме: люди принимали нас за иностранок, а у нас мурашки по коже шли от гордости. На самом деле, все мы гордились, что учимся в самом известном пансионе нашего города, где заметная часть девочек принадлежала к аристократии: эти девочки чувствовали, что учеба в таком учреждении подчеркивает престиж их семьи, а другие, вроде меня, наслаждались тем, что, обращаясь к первым, могли непринужденно произносить родовые фамилии, которые носили Папы Римские и городские дворцы; правда, право собственности на них многие эти семьи к тому моменту уже утратили. Прекрасно помню, что моему отцу, происходившему из буржуазной семьи правоведов, льстило всякое мое упоминание кого-нибудь из тех однокашниц. Мать же, принадлежавшая к благородному роду из Венето, к несчастью пришедшему в упадок, делала вид, что не придает этому никакого значения, – и даже рассказывала байки об этих домах, чью генеалогию могла с точностью воспроизвести вплоть до того, в каком году кто родился, женился или умер прежде срока. Отец смотрел на нее с уважением, а она в такие моменты невольно унижала его, рассказывая, как до брака поддерживала крепкую дружбу с семьями учениц пансиона, в котором она – ценой немалых денежных жертв – пожелала, чтобы я воспитывалась. Так что в первое время я думала, что стоит назвать ее девичью фамилию, и аристократические однокашницы станут вести себя со мной как с человеком своего круга. Оказалось же, что они отродясь ее раньше не слыхивали, да и матери их не припоминали, что были знакомы с моей мамой, хоть она и хранила о них столь точные воспоминания.

Вот и вчера у Джулианы у меня возникло впечатление, что мы существуем в разных мирах и чуть ли не говорим на разных языках. Наблюдать за ней было весело и любопытно, как смотреть спектакль. Я не знаю, как именно назвать это впечатление, но, в общем, мне казалось, что они остались во временах пансиона, а я единственная из всех повзрослела. Я пыталась подражать им, желая помолодеть; старалась сосредоточиться на мысли, что мы приблизительно одного возраста, что у нас много общих воспоминаний, что мы все замужем, у всех дети; а значит, и проблемы у нас должны быть одинаковые. К тому же с тех пор, как я начала ходить на работу, мы виделись от случая к случаю после обеда, играли в карты. С Луизой и Джачинтой нас не рознит даже экономическое положение, ведь их мужья зарабатывают не больше, чем мы с Микеле на двоих. В общем, я не знала, чем объяснить нашу непохожесть, которая, по моим ощущениям, становилась все глубже с каждым годом. Признаю, я прилежно вникала в их разговоры, как в детстве, когда я только поступила в пансион и пыталась уследить за ходом их беглых бесед по-французски. Камилла очень воодушевленно рассказывала о полученных от мужа подарках на Рождество, дорогих подарках, которые сумела получить посредством хитроумных и сложносочиненных маневров. На ней была шляпка, украшенная серебристым пером райской птицы; она меня завораживала. Джулиана тоже объясняла, как вынудила мужа купить ей украшение; они так меня забавляли, я словно за фокусами наблюдала. И она, и Камилла говорили о мужьях так же, как в пансионе – о монашках, рассказывая, как именно схитрили и ввели их в заблуждение, пусть и по таким невинным мотивам, как покупка платья или выбор места для поездки на отдых. Джачинта утверждала, что ей удалось добиться, чтобы муж платил по счету за электричество каждый месяц, а не через один, как положено; Луиза же уверяла, что лучше наращивать сумму расходов на детей. «Это единственный надежный метод», – смеясь, заявляла она, и от смеха подрагивал букетик фиалок, пришпиленный к белому атласу ее шляпы: «На отдыхе всякий раз, как я проигрываюсь, дети подхватывают тонзиллит или простуду». Джачинта тут же перебила ее со словами: «Просто твои еще маленькие, мои-то говорить умеют, они бы рассказали, что ничем не болеют». Я тоже хотела бы рассказать что-нибудь, чтобы снискать такой же впечатляющий успех, но ничего не находила и чувствовала себя униженной. Мои подруги выглядели такими счастливыми, веселыми: Джачинта, воодушевленная беседой, брала меня под руку, и это меня трогало; они ели сладости, доставали из сумочек новые пудреницы и невероятно мудреные зажигалки. На лице у Маргариты было то же самое выражение, что и в классе, когда ей удавалось передать на соседнюю парту карикатуру монашки-учительницы. Если бы вдруг вошел ее муж, она бы покраснела, как в тот день, когда монашка застукала ее и выгнала вон из класса. Время от времени она поглядывала на свои дорогие часики и вскоре начала подавать признаки нетерпения, говоря, что Луиджи вот-вот вернется домой. Она уже не выглядела такой уверенной в себе, как еще незадолго до этого; Джачинта тоже сказала, что Федерико желает, чтобы она всегда была дома до его прихода. Заинтригованная этим диковинным требованием, я спросила ее, в чем его причина, а она, легонько пожав плечами и вздохнув, сказала, что нет никакой причины, такие уж они, мужчины. Я возразила, что Микеле никогда не обращает внимание на то, кто из нас приходит раньше, и она ответила: «Везет же тебе!» Тем временем Маргарита отошла к телефону и вернулась с объявлением, что Луиджи подъедет за ней к парадной двери; Камилла тоже сказала, что Паоло уже вышел из конторы и скоро ее заберет. Я заметила: «Вы как будто говорите об автобусе, который развозил учениц, учившихся без проживания, помните?» Всегда приятно вспоминать времена пансиона, так что мы все обнялись. Камилла, Маргарита и Джулиана назначили друг другу встречу в следующую пятницу, поиграть в карты: все они аккуратно исключали воскресенье, потому что муж не ходит на работу, или, со вздохом сказала Маргарита, четверг, потому что у няни свободный день. Они ласково предложили мне: «И ты тоже приходи». Я сказала, что работаю до семи и что мне пришлось отпрашиваться, чтобы прийти к ним сегодня.



Я тут же почувствовала, как вокруг меня образуется то ли неловкая, то ли недоверчивая тишина, и увидела, что все смотрят на мое платье. Потом они осведомились, какого рода у меня работа, хотя в прошлом году уже справлялись об этом. Я повторила, что это приятная, ответственная работа, довольно хорошо оплачиваемая, и что я ее выполняю с удовольствием. Но чувствовала, что они не верят мне. Луиза сказала: «Бедняжка», и положила руку мне на плечо, словно у меня умер какой-то родственник. Камилла советовала: «А ты не могла бы найти отговорку?» Я ответила, что да, конечно, могла бы, но мне было бы невесело, я бы думала о той срочной работе, которую оставила без внимания, – да и вообще, освободиться на один раз смысла мало. Тогда Маргарита легкомысленно заключила: «Приходи же, приходи, ладно тебе, оставь эту работу!» – а потом, не успела я отреагировать, внезапно поняла, что опаздывает: «Боже мой, Луиджи!» – воскликнула она и, расцеловав подруг в щеки, поспешно вышла.

Мы уже стояли в дверях: эти два часа все как будто разыгрывали комедию, в которой только я одна не знала свою роль, забыла свои слова. Я молчала и понемногу осознавала, что та непреодолимая дистанция, мало-помалу образовавшаяся между нами за последние годы, связана с тем, что я работаю, а они – нет. А еще точнее, с тем, что я способна позаботиться об экономических потребностях в своей жизни, а они – нет.

Это открытие умиротворило меня, придало мне уверенности в себе, почти что гордости, и прояснило, почему у меня было ощущение, что я старше их, хотя мы ровесницы. Я также поняла, что чувства, связывающие меня с Микеле, иного качества, чем те, которые связывают их со своими мужьями. Это радовало меня и заставляло с нетерпением ждать момента, когда можно ринуться домой сказать ему об этом, пусть даже зная, что, ввиду моего закрытого характера, оказавшись рядом, я вечно не в состоянии что-либо ему сказать: сажусь бок о бок с ним, с детьми, болтаю ни о чем. Тем не менее осознавала я и то, что в силу своей независимости никогда не смогу найти общий язык с Джулианой и остальными подругами; и это глубоко печалило меня, словно я уезжала прочь из какого-то места, ставшего дорогим.

Пока я размышляла обо всем этом про себя, Джулиана беседовала с Камиллой, расхваливая новую шубу Маргариты, редчайшую вещь из каракуля, стоившую, по их оценкам, больше миллиона. Камилла говорила, что муж Маргариты – знаменитый адвокат, а Джулиана одобрительно кивала, говоря о нем уважительным тоном. Я заметила, что они оценивали шубу жены, словно та подтверждала физическую силу мужа: украшения, которые он дарил Маргарите, дорогая одежда – все это тоже были доказательства его мужественности. Недаром к мужу Джачинты, которому оказалось по силам приобрести только беличью шубу, они, казалось, были менее благосклонны.

Мне так и хотелось спросить себя, действительно ли я хорошая жена: ведь, оплачивая из своего заработка рассрочку у портнихи или парикмахера, я не позволяю Микеле как-то поучаствовать в этих испытаниях. Я вспомнила о тех днях, когда прикарманила сдачу, чтобы отправить Микеле с детьми на футбольный матч и спокойно посидеть с дневником: но мне все-таки не удавалось возгордиться своей сноровкой подобно Луизе; куда там – я еще и раскаивалась, что злоупотребила не только его доверием, но и деньгами, которые он зарабатывает час за часом (ведь я-то знаю, что в конторе деньги зарабатывают именно так). Вспоминая то, что сделала, я до сих пор не испытываю ни малейшего удовлетворения, а только острое чувство стыда. Мне хочется заплакать. Я думаю, что никогда не смотрю на часы в ожидании супруга, говоря: «Боже мой, Микеле!» – и не убегаю в ужасе в ту же секунду. Мать частенько говорит мне: «Ты напрасно не перекладываешь на мужа всю ответственность за семейную экономику, за потребности ваших детей. Это он должен обо всем этом заботиться. А деньги, которые зарабатываешь ты, надо класть на сберкнижку». Может, моя мать права; может, даже Микеле на самом деле так было бы приятнее. Но дело в том, что, когда она описывает мне жизнь своей семьи, моей бабушки, у которой была вилла в Эуганских холмах, где по вечерам она вязала крючком у камина, пока дедушка играл в шахматы с друзьями с соседних вилл, которые зашли его навестить, – когда она обо всем этом рассказывает, а я думаю о жизни Микеле, о жизни наших детей, о моей собственной жизни, я смотрю на мать как на святую икону, на старинную гравюру, и чувствую себя одинокой с этой своей тетрадью, отделенной ото всех, даже от нее.

5 января

Завтра Богоявление. К счастью, праздники закончились. Не знаю почему, но каждый год я жду их с некоторым волнением, с подспудным чувством праздничного веселья, – а потом они неизменно оставляют внутри сильную тоску. Это случается особенно часто с тех пор, как Риккардо и Мирелла подросли, быть может, как раз с тех пор, как они перестали верить в Бефану [3]. Раньше мне очень нравилось раскладывать дары, пока дети спят; Микеле помогал. Я даже купила немецкую книжку, где рассказывалось, как делать волшебные подарки на Рождество. Каждый год придумывала какие-то новые сюрпризы. Целыми днями ходила из магазина в магазин в неуверенности, что же выбрать, – в том числе потому, что, хоть наше экономическое положение и было получше нынешнего, много денег у нас отродясь не бывало. В канун Рождества, к ночи, у меня уже совершенно не оставалось сил, но я все равно восторженно бродила вокруг камина на цыпочках: в эту ночь дети просыпаются от малейшего шороха. Микеле смотрел на меня с нежностью: «Зачем ты так напрягаешься? – спрашивал он. – Думаешь, дети поймут, чего тебе стоило все это подготовить?» Я говорила, что да и что в любом случае для меня главное было представить себе их ликование. «Значит, это не что иное, как своего рода эгоизм?» – спрашивал он меня с легкой улыбкой. «Эгоизм?» – обиженно повторяла я. «Ну да, уж по меньшей мере проявление гордости: способ еще раз показать, на что ты способна. Ты хочешь быть, помимо прочего, той матерью, которая готовит идеальное Богоявление». Мы были наедине среди ночи, говорили тихо, шепотом, словно исповедовались друг другу. Микеле сжимал меня в объятиях, а я бормотала: «Может, ты и прав». Я склоняла голову ему на плечо: хотелось сказать, что так я просто пытаюсь еще ненадолго удержать наших детей в том возрасте, когда можно ждать чего-то невероятного, чудесного. Но у меня вечно не получается выговориться, выразить то, что на душе: у Микеле всегда был более эксцентричный характер, чем у меня. Первой верить в Бефану перестала Мирелла. «Я все знаю», – сказала она мне вечером в канун праздника: ей недавно исполнилось шесть, а Риккардо, хоть и был старше, все еще верил. Он тоже был в этот момент рядом и переводил вопросительный взгляд с меня на сестру. Мирелла сказала: «Этот? Да он ничего не понимает». Риккардо по-прежнему смотрел на меня, не понимая, как и говорила его сестра; еще немного, и он бы расплакался. Тогда я сделала нечто, достойное осуждения, мне так редко случается утратить контроль над своими нервами: я отвесила Мирелле пощечину. Риккардо расплакался, прибежал Микеле, и хотя ему хотелось устроить мне выговор, он сказал детям, что так же гораздо лучше, куда лучше, раз это все делает мама. А Мирелла ответила: «Нет».

Вот и сегодня я не пошла спать, готовя пару-тройку свертков для ребят. Микеле хотел составить мне компанию, а я сказала ему: «Нет, спасибо, иди отдыхай». Но это оттого, что потом я хотела продолжить записи. Теперь уже, что бы я ни делала и ни говорила, эта тетрадь имеет отношение ко всему. Я бы ни в жизнь не поверила, что все происходящее со мной в течение дня заслуживает того, чтобы быть замеченным. Моя жизнь всегда казалась мне довольно-таки незначительной, без каких-либо заметных событий, помимо свадьбы и рождения детей. Однако с тех пор, как случайно начала вести дневник, я, кажется, обнаружила, что какое-то слово, какая-то интонация могут оказаться не менее, а то и более важными, нежели те факты, которые мы привыкли считать таковыми. Возможно, научиться понимать крошечные вещи, происходящие каждый день, означает на самом деле понять самый потаенный смысл жизни. Не знаю, впрочем, хорошо ли это – боюсь, что нет.

На страницу:
2 из 5