bannerbanner
Скорбная песнь истерзанной души
Скорбная песнь истерзанной души

Полная версия

Скорбная песнь истерзанной души

Язык: Русский
Год издания: 2025
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
11 из 19

Дальше я подумал о задней двери и окнах первого этажа, выходящих на задний двор. Дед на ночь всегда всё запирал. Беспечным его в этом вопросе точно не назовёшь. Хотя и ярым фанатиком безопасности он не был. У него просто осталась привычка с тех пор, когда в том районе не было никакой дружины, и потому всегда стоило оставаться начеку. Возраст, однако, всегда берёт своё. Он мог банально забыть (а никому, кроме него, до этого не было дела). На то я и надеялся. Ещё раз проверил обстановку, посмотрев по сторонам, и перепрыгнул через забор. На всякий случай чуть пригнувшись, я торопливо, но осторожно, не создавая лишнего шума, проследовал вдоль стены, повернул направо, забрался на крыльцо, дёрнул дверь. Заперто. Я проверил окна. Бесполезно. В отчаянии я проверил абсолютно все окна в доме и парадную дверь, хотя было сразу понятно, что они-то уж точно заперты, если заперто всё в задней части дома.

Окна не заперты разве что на втором этаже, в спальнях. Становится душно, когда они закрыты наглухо. Поэтому и дед, и мама, и я оставляли на ночь окна чуть приоткрытыми (не всегда, но порой). Моё же как раз было тогда открыто наполовину (примерно). Сумей я как-то до него добраться, проблема была бы решена. Но как до него добраться? Я не знал. И в голову мне лезли самые дурацкие варианты.

«Может сделать из верёвки лассо?» – подумал я.

Целый моток лежал у меня в рюкзаке.

«Нет, – мысленно отвечал я себе на это. – Она для этого слишком лёгкая, её будет уносить ветром. К тому же, мне нечем её отрезать. Не могу же я целый моток пустить на лассо. Это нелепица какая-то. Как и все эти игры в ковбоя в целом. Меня точно заметит какой-нибудь дед (или бабка) по соседству, страдающий (страдающая) бессонницей. Может, уже сверлит взглядом и думает: “Какого чёрта этот сопляк торчит возле дома Селеста Гордеева? Надо бы за ним последить”».

«Верёвку, знаешь ли, – продолжал я дискутировать сам с собой, – можно отрезать секатором, который дед хранит в сарае. Как и стремянку, между прочим…»

«Угу… то есть ты предлагаешь выставить тут стремянку, забраться по ней… а дальше что? Её высоты-то не хватит, чтобы дотянуться до окна».

«Не хватит, это верно. Придётся прыгать. И цепляться за приоткрытое окно. Стремянку затащить в комнату. А потом незаметно вынести. Когда дед куда-нибудь уедет, к примеру».

Подавляя в себе желание процитировать Большого Лебовски, я понял в итоге, что мне остаётся только одно: спрятаться где-нибудь на заднем дворе, а когда дед поутру отопрёт одну из дверей, незаметно пробраться в дом, а затем и в свою спальню.

Сидя, или скорее находясь в каком-то полулежащем положении, уперевшись спиной в заднюю стенку сарая, обняв рюкзак и глядя на дверь, что была напротив и чуть слева, глядя в щели между досками, сквозь которые проглядывал пока ещё тусклый свет, я почему-то почувствовал себя страшно несчастным и убогим. Живот скрутило, к горлу подступил комок, на глазах выступили слёзы, и я зарыдал. В тот момент всё внезапно потеряло свой смысл. Какая разница, что дед разозлится, что он меня накажет? Какая разница, что подумают остальные, хоть кто-нибудь и какая вообще разница, что со мной будет дальше? Эти слова звучали в моей голове, пока я продолжал плакать.

Потом я встал, вышел из сарая, побрёл к парадной двери. Она по-прежнему была заперта.

«Время наверняка перевалило за шесть часов», – подумал я, лишённый возможности узнать наверняка.

Я развернулся. Посмотрел на горизонт. Солнце показало макушку. Из маленького, но аккуратного, стильного бежевого домика с крышей из красной черепицы, расположенного по другую сторону улицы, за три дома от того, что напротив нашего, вышел Алексей Лавлинский – мужчина сорока пяти лет в джинсах, тёмно-синей рубашке-поло и такого же цвета куртке. Завидев меня, он улыбнулся, высоко поднял руку в молчаливом приветствии и сел в свою красную машину (не помню марку, да и плохо я в них разбираюсь). Я в ответ слегка поклонился и беззвучно шевельнул губами, в движении которых можно было прочесть слово «Здрасьте». Но не на том расстоянии, которое разделяло нас. Лавлинский уехал, а за спиной у меня что-то щёлкнуло – это дед повернул замок, отперев дверь.

***

– Ты что тут делаешь? – спросил дед.

Я повернулся к нему. Он стоял на крыльце, грозно нависая надо мной.

– Собираюсь идти в школу, – ответил я.

– В такую-то рань?

– Ну да. Мне что-то не спалось сегодня. Вот я и решил, что раз всё равно проснулся, когда ещё было темно, то чего дальше валяться без дела? Пойду, как только рассветёт.

Дед более пристально посмотрел на меня, слегка повернув голову, медленно почёсывая свою бороду.

– Что-то я не слышал, как ты вышел из дома…

– Ну да. Я и старался, чтобы слышно не было. Шёл аккуратно, на цыпочках.

– Угу… понятно, – кивнул дед. – Поди-ка сюда, – он поманил меня пальцем.

– Знаешь, – ответил я, – мне уже идти пора, – я двинулся по дороге прочь от него.

– Ничего-ничего, – прервал меня дедушка. – Я много времени не отниму. К тому же, если надо будет, сам тебя в школу отвезу. Иди сюда сейчас же, – он указал правой рукой на то место, где стоял. Словно собаке отдавал команду. Я уже было собирался подойти к нему, ожидая худшего, но жест тот вывел меня из себя. И сделав только шаг навстречу к деду, я остановился и спокойно, глядя ему в глаза, сказал:

– Не подойду.

– Чего? – удивился дед.

– Не подойду, – повторил я.

Он хотел что-то сказать, но я перебил его:

– По-твоему, я, что, пёс какой-нибудь? – я взглядом указал ему на застывшую в приказе правую руку с выставленным указательным пальцем, указывающим в пол крыльца рядом с тем местом, на котором он стоял.

Дед-сосна застыл и с удивлением и злобой глядел на меня. Он ничего не говорил. Я продолжил:

– Как смеешь ты так обращаться со мной?! – мой голос зазвучал чуть громче, я утратил над ним контроль. На некоторых словах он срывался, мне приходилось прерываться и прокашливаться. Да и в целом, звучал он довольно нервно, мне кажется. – Хочешь над кем-то измываться, заведи собаку!.. Хотя, – опомнившись, добавил я, – даже с собакой так обращаться нельзя! Это свинство полнейшее!

Тут дед не выдержал. Видимо, самое последнее слово задело его. Он рассмеялся, а затем бормоча нечто вроде:

– Ах ты, сопляк недоделанный, я тебе сейчас!.. – стремительно, совсем не по-старчески, спустился с крыльца и, прежде чем я успел что-то понять и как-то среагировать, схватил меня за шиворот и потащил к дому.

Я вырвался и прокричал:

– Не смей трогать меня!

Лицо деда вспыхнуло яростью. Он вновь накинулся на меня, схватив на этот раз за ухо. Я простонал от боли, скорчился и весь съёжился, как вянущий под жаркими лучами солнца цветок.

– Пусти меня! – вопил я.

Дед схватил меня теперь за шею и толкнул на лужайку у дома. Я упал. Он тут же подоспел и хватал меня уже двумя руками за плечи, за воротник. Он тащил меня к дому.

– Я тебе покажу сейчас… – цедил он сквозь зубы. – Я из тебя человека-то сделаю…

Дед втащил меня на крыльцо, а я вцепился в перила, в попытке не дать втащить себя в дом. Но противостоять слишком долго, конечно, не мог, дед был гораздо сильнее меня. Держа меня крепко, так, что становилось больно, он пнул входную дверь – та распахнулась – и в следующее же мгновение я влетел через неё в коридор – дед швырнул меня внутрь, как какой-то хлам. Последнее, что я увидел, прежде чем дед вошёл за мной и закрыл дверь, были трое дружинников «Качества», увлечённо и весело о чём-то друг с другом болтающих, только возникших вдали, и фема Ф., что закрыла белую дверь своего кирпичного дома, запахнула полы халата, затянув пояс, и поспешно направлялась в нашу сторону.

В коридоре было темнее, чем обычно. Так мне казалось в тот момент. Я лежал, а дед в который раз нависал надо мной. Теперь, однако, он казался совсем огромным и необычайно грозным.

– Я скажу это только один раз, так что слушай внимательно! Это мой дом, ты здесь живёшь, потому что твой отец…

Стук в дверь прервал речь дедушки. Это была фема Ф.

– Встань, – шёпотом велел мне дед и сам поднял меня. – И чтобы ни звука! Молчи – не то хуже будет.

Дед сделал глубокий вдох, поправил причёску и открыл дверь.

Фема Ф. была мудрой женщиной. И стоя на крыльце, увидев моего деда сквозь приоткрытую дверь, она ни слова не сказала о неприятном инциденте, свидетельницей которого стала. Во всяком случае, она ничего об этом не сказала в тот момент. Потом, когда я буду обитать в доме Кальви, и лишь раз появлюсь в районе, дабы навестить именно фему Ф., мою спасительницу, мою покровительницу, она, в нашу, как окажется, последнюю встречу, расскажет мне о разговоре с моим дедом. В те дни ходить она уже не могла. Её навещали все жители района. А дед, надо сказать, был одним из тех, кто навещал особенно часто, он много ей помогал.

И вот, лёжа в постели, эта благородная, сильная, мудрая, хлебнувшая горя женщина, подобно строгой, но справедливой наставнице, стала отчитывать моего дедушку – высокого, широкоплечего мужчину, наводящего ужас на меня и, вероятно, на всех мальчишек и девчонок округи.

– «Ты сам во всём виноват, – сказала я ему. – Ты бы слишком строг с мальчишкой. Так нельзя. Чего же ты теперь хочешь? Чтобы он навещал тебя, говорил с тобой, как ни в чём не бывало? Ты ж лупил его почём зря у всех на глазах! Думаешь я тогда с утра пораньше пришла к тебе поговорить о крысах в подвале? Бога ради, Селест! – так я и сказала, да. – Ты ведь не глупый человек в конце концов! Я видела, что ты сделал. И это совершенно непростительно!»

Ну а тогда, в самый разгар бури страстей, фема Ф. всего-навсего попросила его о помощи, дескать, ей показалось, что в подвале завелись крысы, и нужно проверить, точно в этом убедиться, чтобы, в случае чего, принять меры. Дед отнекивался, но фема Ф. его упрашивала и упрашивала, так что ему пришлось уступить. Уходя, он бросил на меня суровый взгляд – словно молнией пронзил.

Дверь закрылась, я встал, повернулся и увидел, что на лестнице стоит моя мать, прижав руки к груди. Взгляд её был полон тревог. Я злобно смотрел на неё. Нам обоим хотелось много сказать друг другу. Она, вероятно, выражала сочувствие, сожаление этим своим взглядом; наверняка ей хотелось попросить прощения за всё случившееся, за всё, что мне пришлось переживать, наверняка она сказала бы ещё что-нибудь, не знаю что. Трудно представить, что бы это могло быть. Но какие бы слова мама ни произнесла в тот момент, я наверняка обрушился бы на неё с ругательствами, с едкой и желчной иронией об ожидании, которое буквально прикончит меня. Мы оба знали с ней, к чему приведёт наш разговор, оброни кто-то из нас хоть единое слово. И потому мы молчали. Я стал подниматься по лестнице. Мать смотрела прямо перед собой. Я прошёл мимо неё и отправился в свою комнату, заперев за собой дверь.

И снова это чувство одиночества навалилось на меня. Теперь ещё сильнее. У меня подгибались колени. Я бросил рюкзак к кровати, туда, где стояли все прочие сумки, на его обычное место, наглухо закрыл окно, разделся, разбросав повсюду одежду, лёг в постель, накрылся одеялом с головой и повернулся к стене. В школу я в тот день не пошёл. И дед ничего мне не сказал.

Но на следующий день после занятий в школе он заставил меня выйти в дозор дружины «Качества». Я нацепил эту дурацкую футболку и стал слоняться по улице, сцепив руки за спиной. Через полчаса после того, как я вышел, ко мне присоединилась Тори. Она жила по соседству. Мы познакомились примерно за неделю-две до инцидента с дедом. Случилось это время очередного дозора, который стал для неё первым.

Юная девушка, старше меня всего на полгода (что в нашем возрасте было разницей довольно существенной), высокая, стройная, с волосами цвета тёмного шоколада, в джинсах, больших бело-голубых кроссовках и футболке, которую полагалось носить всем, кто становился “блюстителем порядка”. Она выглядела напуганной и растерянной. Мне было её немного жаль.

Мы оставались в пределах своей улицы234, но на некотором отдалении от наших домов. Улица плавно уходила вверх, затем следовал спуск. Мы стояли на самой высшей точке, откуда открывался вид на ту часть города, которая, вероятно, выглядела в точности, как наша. Скопище разноцветных, но однотипных домов, тесно прильнувших друг к другу, словно люди, застигнутые внезапно сильным морозом, стремящиеся хоть как-то согреться теплом своих тел. Возле каждого дома стояли машины, вдоль дороги тянулись провода, раскачиваемые ветром, а над всем этим нависло грозное небо, в мрачных просторах которого парили птицы.

Зрелище убогое, тоскливое235. Но ведь и мы пребывали посреди такого же тоскливого убожества. Однако чувства те возникали у нас (у меня уж точно) только когда мы стояли на той вершине и глядели, словно в зеркало, на ту часть города, которая, вероятно, выглядела в точности, как наша.

Тори приходилось нелегко в дружине. Потому что она была девушкой. И не просто девушкой, а единственной девушкой. И очень красивой девушкой. Слишком красивой. Поразительно красивой. Увидев её впервые, я так и подумал: «Какая поразительно красивая девушка. Надо же!» Я был удивлён. Ибо существование такой красоты посреди такого уродства казалось совершенно невозможным. От того её наличие производило столь сильный эффект. Но если я был всего-навсего поражён красотой Тори, как человека поражает, к примеру, красота звёздного неба, то остальные – от мала до велика – были этой красотой сражены236. В них возникали чувства столь сильные, что совладать с ними они не могли – могли только подчиниться. И подчинялись.

И ладно, когда те чувства были возвышены. Как, скажем, у щуплого Марселя Балморея237.

Он был младше меня на два года и жил за углом, на улице Арчибальда Губертонга238, в доме под номером шесть. Учился в той же школе и был членом шахматного клуба, куда зазывал и меня, но я отказывался.

Выходя на его улицу во время обходов дружины, я часто заставал его медленно вышагивающим из стороны в сторону, с блокнотом и ручкой в руках. Он глядел исключительно либо в свой блокнот, либо на небо, и никогда по сторонам. Над ним нередко подшучивали, потому что местным ребятам он казался странным и нелепым239. А мне нравился240. Мы с ним играли в шахматы без доски и фигур, просто выкрикивая друг другу ходы:

– d4 – я всегда просил играть за белых, потому что не мог держать в голове правильную перспективу за чёрных241. Марсель мне никогда не отказывал.

– d5 – отвечал он.

Примерно ходу к двенадцатому я начинал путаться и «терять» некоторые фигуры, то есть забывать, где они расположены. И я сдавался. Если же мне удавалось продержаться чуть дольше, то обычно кто-нибудь из других дружинников молил нас242:

– Да заткнитесь вы уже бога ради!

И мы затыкались. Я подходил к Марселю ближе, мы шептали друг другу ходы и вскоре я всё равно сдавался. На лице его тогда возникала улыбка. Это был единственный шанс увидеть его улыбку. В остальное время он ходил обычно хмурым.

Но всё изменилось, когда возникла Тори. Исчез блокнот в его руках, прекратились наши шахматные партии. И он всегда смотрел по сторонам – выискивал Тори. А завидев её, собирался с решимостью для того, чтобы подойти к ней и заговорить. Это было заметно, потому что в такие моменты он обычно топтался на месте, становился каким-то дёрганым, будто хотел в туалет, но единственная кабинка на всю округу оказалась занята, и вот он не мог дождаться, когда же она освободится. Всё нервно перебирал он руками, дёргая себя за края одежды, что-то бормоча себе под нос.

Случалось, что Марсель к ней подходил. Я, как правило, стоял рядом или же наблюдал, находясь на некотором отдалении. Разговоры эти были примерно одинаковы.

– Привет! – с почти истеричным энтузиазмом начинал Марсель.

– Привет, – угрюмо отвечала уставшая Тори.

– Как дела? – спрашивал горе-любовник.

– Нормально, – следовал ответ предмета его страстей.

Затем наступало молчание, которое длилось пять шагов.

– Ну а как тебе в дружине? – задавал Марсель новый вопрос на шестой-седьмой шаг. – Нравится?

– Ага. Всю жизнь мечтала просто так шататься по улице и выслеживать, не бросил ли кто фантик мимо урны и не слишком ли громко крикнул на свою жену.

Марсель смеялся. Тори закатывала глаза. Они (или мы) шли дальше.

И это самое безобидное, что с ней случалось.


Обычно бывало гораздо хуже. Подбегал какой-нибудь мерзкий парнишка (таких в дружине, как и везде, было полным-полно), вроде Вальтера Агореева, грубо приобнимал её за плечо и говорил:

– Эй, приветик! Чего такая грустная?

Тори даже не смотрела на него. Скидывала его руку с плеча и торопливо шагала в сторону своего дома.

– Отвали от меня, Вальтер, – говорила она. – Пусть друзья твои тебе подрочат.

Он широко улыбался, обнажая пожелтевшие от сигарет зубы. Улыбка от чего-то старила этого парня лет на десять.

– А мне, может, – отвечал он, – именно твои ручки нравятся. Я знаю тут одни место укромное… пойдём?

Он брал её за руку, пытался поцеловать. Тори вырывалась, давала ему пощёчину, но его это только подстёгивало каждый раз. Он мог схватить её за ягодицы, за грудь, приобнять за талию. Заканчивалось всё бурной ссорой и руганью. Тори возвращалась домой. Говорила отцу, что больше не выйдет в этот дурацкий патруль, но не говорила, почему. А он убеждал её, что это необходимо для общего блага. И через несколько дней, если никого из взрослых не было поблизости, всё повторялось вновь.

Я был едва ли не единственным, кто не пытался пригласить её на свидание, не хватал её ни за какие части тела, не говорил гадостей, не кидал сальных шуточек. Уж не знаю, в чём тут дело, но мне просто не хотелось. Я видел в ней прежде всего человека, которому всё это жутко надоело. Жизнь в этом районе, здешние люди. Ей хотелось жить иначе. Я видел в ней соратника. Ибо она испытывала, в общем-то, те же чувства, что и я.

Так мы сблизились, сдружились. За это меня возненавидели остальные парни.

– Этот урод просто сам хочет ей засадить, – сказал как-то раз Вальтер, когда я проходил мимо их компашки. До меня донеслись его слова, я посмотрел на него.

– Чо?! – он обращался теперь ко мне. – Думаешь, если будешь за ней бегать, как шавка, она тебе даст? – он толкнул меня плечом.

Я остановился. Глядел ему в глаза и молчал. Их было человек шесть, наверное. Около того. Стояли за спиной Вальтера. Каждый выкидывал время от времени какую-нибудь фразочку. Они не терпели тишины.

– Ты смотри, как он надулся! – смеялся один.

– Лопнет щас! – поддакивал второй. Смеялись всей толпой. Смеялся Вальтер.

– Чо пялишься?! – сказал он и с силой ткнул меня в грудь. Я сделал шаг назад. Он ткнул меня раз-другой. А я пятился, смотрел на него и молчал.

– Вот ведь придурок! – прошипел Вальтер и врезал мне в челюсть.

Удар был не самым сильным, но его друзья пришли в полный восторг. Хотя я всего-навсего слегка отклонился в сторону. Кровь стучала в висках. Сердце быстро колотилось. Перед глазами у меня возник кучерявый здоровяк Гектор Сува. Мы стоим в школьном коридоре. Вокруг нас толпа. Его кулачище врезается в мой нос, вдавливая его в лицо. Я корчусь и падаю243, из носа льётся кровь. Гектор Сува исчезает вместе с толпой и школьным коридором. Передо мной теперь Вальтер Агореев – восемнадцатилетний нахальный придурок с бритой головой и в узких чёрных джинсах, который отчего-то решил, что ему дозволено всё.

Я сжал кулак и повторил удар Гектора. Получилось довольно неплохо. Вальтер повалился назад, его подхватили друзья. Тыльной стороны левой ладони он провёл под носом. И посмотрел на красный след, который на ней остался. Затем он бросил на меня свой взгляд. Смотрел так, будто я только что превратил воду в вино.

– Ну всё, – тихо сказал он. – Хана тебе, говнюк.

Их было трое или четверо244 (некоторые стояли в стороне, следили обстановкой вокруг). Они вмиг набросились на меня, повалили на землю, стали лупить ногами. Я закрывал голову (хотя и по ней всё равно попадали; и это было как взрыв) и вертелся, как рыба, выброшенная на берег. Те, кто стояли в стороне, время от времени наблюдали за этим зрелищем, которое явно доставляло им мало с чем сравнимое удовольствие. И они подбадривали тех, кто бил меня, насмехались надо мной. Когда всё закончилось, Вальтер наклонился ко мне и сказал:

– Понял теперь, сучонок, какой у нас тут расклад? Сиди тихо и не рыпайся больше.

И, отвесив мне издевательский подзатыльник, он ушёл.

А я продолжал лежать на холодном асфальте. Лицо горело от боли и стыда, боль отзывалась и в рёбрах, во всём теле. Душа245 изнывала от усталости и бессилия.

А улица была пуста. По небу плыли дома и машины, меня окружали облака и погасшие звёзды. Те, кому полагалось охранять покой и блюсти порядок, только что ушли куда-то прочь, хорошенько отделав меня. Я усмехнулся тогда этой мысли. И впервые осознал, что замысел деда – это полная чушь.

Тем временем невиданная сила тянула меня, заставляя подняться. Я сопротивлялся сперва. А потом до меня донёсся голос:

– Вставай же, ну! Нельзя вот так валяться.

Это была Тори.

Я поднялся. Всё вернулось на свои места. Облака плыли по небу. Дома и машины окружали меня.

– Идём, – сказала она. И я пошёл, ни о чём не думая, не задавая вопросов.

Так я очутился в её доме. Там звучала прекрасная тишина. Шум в голове прекратился, я не слышал биения собственного сердца.

Дом начинался с кухни и гостиной. Кухня справа, гостиная слева. Такое вот зонирование. Дом был совсем небольшим, справлялись, как могли, видимо. От входной двери тянулась дорожка светлого паркета, которая уходила дальше в коридор. Это было единственным (условным) разделением между кухней и гостиной. Гостиная казалась темнее, чем кухня. Там в углу располагался странного цвета диван с подушками. «Странность» цвета заключалась в том, что я не знал, как назвать такой цвет. Что-то среднее между тёмно-зелёным, серым и коричневым. Наверное, если смешать три этих цвета, как раз такой и получится? Я часто видел похожий оттенок в разных местах, но не знал, как его назвать. Раньше я никогда об этом не задумывался. Теперь меня это несколько раздражает, подобно зуду, от которого не можешь избавиться.

Там же, то есть в гостиной, располагалось кресло (у стены напротив окна, выходящего к фасаду), в углу рядом с ним стоял виниловый проигрыватель и небольшой шкаф с книгами и пластинками. Между диваном и шкафом стоял телевизор. Смотреть его в кухне было, вероятно, удобнее, нежели в гостиной,

Окна были завешены белыми жалюзи. В кухне стоял маленький стол, несколько зелёных тумб, раковина, плита, холодильник.

Тори провела меня по паркетной дорожке в ванную.

– Умойся, – сказала она.

Я умылся. Она протянула мне полотенце.

Я вытер лицо и руки, поблагодарил её, вернул полотенце, но Тори велела оставить его в ванной. Так я и сделал.

Затем мы переместились в гостиную. Вернее, это я переместился в гостиную, сев на диван, откинувшись на подушку (что было не очень удобно, поэтому я всё ёрзал), а Тори, развернув стул к гостиной, расположилась в кухне. Нас, как река, разделяла дорожка паркета. Молчание повисло в воздухе, как тучи над землёй. Я продолжал ёрзать на диване, попутно осматривая дом. Тори сидела неподвижно на стуле и смотрела на меня. Это была наша третья или четвёртая встреча.

– Да убери ты уже эту подушку! – не выдержала она. – И ляг поудобнее.

– Да, точно. Спасибо. – мне стало неловко. Я сделал, как она сказала. Подушка лежала теперь под правой рукой. Я прилёг, откинувшись на спинку дивана.

– Лучше? – спросила Тори.

– Лучше, – сказал я.

– Непростой денёк, да?

– Есть такое, ага.

– Чаю хочешь?

– Ну, можно, – пожал я плечами.

Она стала готовить чай, повернувшись ко мне спиной.

– А что, дома никого нет? – спросил я.

И Тори рассказала, что отец почти не бывает дома. А мама бросила их, когда ей было пять лет.

Отцом Тори был Алексей Лавлинский, разъезжающий на красном автомобиле, предпочитающий синий цвет в одежде. Он трудился на должности аналитика в местном центре социологических исследований. Свободное же время он посвящал «Качеству», являясь одним из приближённых моего деда наряду с Агореевым – отцом Вальтера, Николаем Трезубовым, Бруно Базинка и Брюсом Отрезаускасом. Но иногда случалось так, что он – Алексей Лавлинский – внезапно говорил своей дочери: «Сейчас вернусь», хватал ключи, выходил из дома, садился в машину и уезжал в неизвестном направлении. Он мог вернуться через час, через два, через пять часов. А мог вообще вернуться на следующий день. Когда Тори спрашивала, где он пропадал, ответ всегда был неизменен:

– Срочный вызов по работе.

В какой-то момент Виктория – это было её полное имя, которое ей жутко не нравилось – перестала спрашивать.

В тот день, когда банда Вальтера меня поколотила, и мы с Тори сидели у неё – я в гостиной, она в кухне – Алексей Лавлинский домой тоже не торопился.

На страницу:
11 из 19