
Полная версия
Сверхдержава
И всё же я был не единственным, на чью голову сыпались несчастья. Безусловное первенство было моим, но отыскались также несколько серебряных и бронзовых призёров, регулярно хлебавших горя. Просто муштровать и избивать нас каждый раз дедушкам было уже скучно, поэтому они придумывали различные показные и развлекающие их наказания. Например, одного моего земелю, у которого в кармане нашли хлеб («Чё, нéхват долбит?!»), заставили при всей роте мазать этот хлеб гуталином и есть. Один башкир не выдержал унижений, вынул лезвие из одноразового станка и чикнул себе вены в умывальнике. Его отправили в МПП, но быстро вернули назад – оказалось, порезы были недостаточно глубокими. Пиздюлей он стал получать только больше. А ещё был Кузнецов, небольшого роста парень с печальным выцветшим лицом. Однажды, ранней весной, Кузнецова не досчитались не вечерней поверке.
– Ну что, пидоры, не сберегли парня?! – верещал Иваныч, пока мы всей ротой отжимались. – Что делать будем, а?!
Мы отжимались молча. Если кто-то не выдерживал и ставил на пол колено, один из сержантов подходил и лупил того по заднице деревянной плашкой для отбивки матрасов.
Отжимания не помогли найти Кузнецова, стало ясно, что он «съебал в СОЧи». Начались проверки. Офицеры, которые обычно заходили редко, стали каждый день по несколько человек появляться в роте. Теперь кто-нибудь из духов обязательно стоял на фишке – смотрел в окно на дорогу из штаба. Заметив, что в роту направляется офицер, он должен был кричать: «Фишка!» Услышав это, сержанты приостанавливали дедовщину. Некоторое время они нас не оскорбляли, не избивали, не вымогали деньги, не валялись на шконарях среди бела дня, а застёгивали себе верхние пуговки и готовились принимать офицеров. Мы немного выдыхали. Но как только офицеры уходили, ад продолжался. Винить Кузнецова в том, что он съебал в СОЧи, было сложно. Но сержанты делали всё, чтобы мы винили себя – за одного всегда отвечают все, чтобы другим было неповадно.
* * *Первый лесной пожар в тот год случился близ Улан-Удэ, ранним летом. Несколько рот, включая нашу, командировали ликвидировать его последствия. Через окна поезда мы любовались покатыми изгибами сопок, напоминавших женские груди и бёдра, только сизо-зелёных. Сойдя на дальней станции, около часа шагали в гору и наконец попали в сгоревший лес.
Часть его лежала голым пепелищем, другая осталась нетронутой, а между ними была полоса, которая пострадала частично. Мы должны были собрать и утилизировать недогоревшие деревья и кусты.
Нас распределили вдоль лесополосы, и мы принялись за дело. Мы собирали обгоревшие ветки и поленья. Где нужно было, добивали штыковыми лопатами. Грузили их на деревянные носилки, тащили к свалке у опушки. Сопровождавший наш взвод Кулак отошёл, и несколько человек закурили, в том числе я.
И тут мы увидели, что к нам шествует процессия: восемь духов из пятой роты волокут на плечах носилки, на которых восседает царь – румянощёкий веснушчатый сержант по фамилии Сагайдá. По-турецки скрестив обутые в сапоги ноги, Сагайда погоняет свою челядь штыковой лопатой. Ничего удивительного в этом нет – дедушки разгоняют скуку и петушатся друг перед другом как могут. Зато духам не бывает скучно никогда. С вершины своих носилок Сагайда видит меня и гаркает:
– Эй ты! Который думает, что не ты! Ëбнутый, что ли, куришь?! Сюда иди!
Курить нам не разрешали, но и не запрещали. Всё равно лес уже сгорел. К тому же командирам чужих подразделений мы не обязаны были подчиняться. Более того, если бы кто-то из наших дедушек увидел, как мы выполняем приказ сержанта другой роты, это привело бы его в бешенство. Однако наших дедушек вблизи не было, а интонация Сагайды говорила о том, что если я не подчинюсь, будет хуже, и я подошёл.
Как только я приблизился к носилкам, Сагайда без лишних слов размахнулся и ударил меня лопатой по голове. К счастью, не лезвием, а плашмя. Однако этого оказалось достаточно, чтобы из-под моей кепки заструилась кровь. Увидев это, Сагайда понял, что не рассчитал силу, испугался, велел духам спустить его на землю. Мне удалось остаться на ногах. Я затянулся «Перекуром» и посмотрел на Сагайду. Его уже не смущало, что я курю. Он подошёл, снял с меня кепку, отчего кровь пошла сильнее, посмотрел мне на голову и надел кепку назад, приговаривая:
– Бля, бля, бля, бля, бля!..
Он понимал, что если я его сдам, ему светит дисбат. А Сагайде служить оставалось всего два месяца. Его духи на носилках возят, сапоги ему чистят, водку добывают из-за забора. Совсем ему не хочется в дисбат.
Кто-то стащил с меня кепку, начал поливать мне голову водой из пластиковой бутылки, что-то прикладывать к ране. Кулак, узнав о произошедшем, наорал на Сагайду и чуть было не избил его, но в итоге смиловался.
Когда мы вернулись в часть, меня положили в МПП. Мне там понравилось. В МПП нужно было только есть, спать, терпеть уколы и смотреть телевизор. Кормили существенно лучше, чем в роте. Иногда, приводя новых больных, появлялись наши сержанты и озирали нас с нескрываемым отвращением: «Проёбщики! Суицидники!» Ни у кого из пациентов МПП не было сомнений: мы получим своё, как только выпишемся. Поэтому мы старались болеть как можно дольше.
Мне в этом отношении повезло – рана загноилась. В тех краях гноится почти любая рана, даже если ты просто укололся иголкой – этот феномен называется «забайкалка». А у меня был солидный шрам, длиной с мизинец. Шрамы на голове в армии называют «копилка» – мол, хоть монетку суй. Моя копилка заживала полтора месяца.
Когда я вернулся в роту, в первый же вечер в столовой ко мне подошёл Сагайда. Он пожал мне руку и тепло сказал:
– Красавчик, Маэстро! Не сдал меня!
Это был первый и, кажется, единственный раз, когда в армии страны России кто-то был мной доволен.
Кулак увидел, как Сагайда жмёт мне руку, еле заметно усмехнулся и ничего не сказал. Для него я по-прежнему оставался главным подозреваемым, если что-то шло не так. Я не мог ничего с этим поделать.
* * *Старший лейтенант Шатунов привёл в роту пару контрабасов – так называли контрактников. Они сказали, что ищут солдат для оркестра. Вызвались я и Татарин – выяснилось, что он немного умеет играть на трубе.
С того дня мы с Татарином каждый день уходили в оркестр полка. Как выяснилось, кроме нас там служило всего два человека – те самые контрабасы: Витя Шестаков и Лёша Коновалов. Это были не знавшие срочной армии местные ребята, эдакие Джей и Молчаливый Боб, вечно подкуренные, улыбчивые и вообще довольные жизнью. Они со мной и Татарином обращались как с равными и никогда даже слова грубого не говорили. Мы крепко поладили.
«Великая русская мечта, брат…» – услышал я как-то от Вити. Он что-то на расслабоне говорил Лёше – я пропустил мимо ушей контекст, но эти три слова – «Великая русская мечта» – вонзились в меня и хрустально зазвенели. Они как будто заполнили какую-то предназначенную специально для них пустоту, встали туда как влитые. С тех пор ни одного дня я больше не мог не думать о понятии, обозначаемом ими.
Может быть, Витя и Лёша считали, что достигли Великой русской мечты. Контрактникам хорошо платили и выдавали им квартиры, они ходили в армию как на работу, не особенно там напрягались, а вечерами и ночами делали что хотели. Я видал тех, кому и меньшего было достаточно.
На лацканах кителей Вити и Лёши блестели петлички-арфы, которые привели нас с Татарином в неописуемый восторг. Как же мы радовались, когда они выхлопотали для нас двоих такие же, и мы надели арфы вместо гвардейских скрещённых мечей. Контрабасы выбили помещение под оркестр в одной из комнат заброшенного барака. Нам с Татарином предстояло сделать там ремонт: зашпатлевать и выкрасить стены. Мы уходили делать ремонт каждый день, а остальные солдаты теперь звали нас проёбщиками, ведь мы почти не пересекались с дедушками. Однако после ужина нам всё равно некуда было деваться: нас муштровали, прокачивали и избивали не меньше прочих – а то и больше, чтобы не слишком растащило в оркестре.
Когда мы закончили ремонт, контрабасы привезли откуда-то инструменты: большой и малый барабан, тубу и трубу. Мы стали прилежно учиться играть на духовых – Татарин оказался так себе трубадуром, а я и вовсе впервые держал тубу в губах.
Вскоре Шестаков с Коноваловым поручили нам с Татарином сыграть на барабанах на утреннем марше полка. Обычно это делали они сами, но им хотелось передать эту задачу нам, чтобы спать утром подольше. Дело казалось нехитрым. Татарину нужно было всего-то на большом барабане стучать:
Бам… бам… бам-бам-бам…
Бам… бам… бам-бам-бам…
А мне на малом в это время:
Тра-тарата… тра-тарата… тра-таратра-таратра-тарата…
Тра-тарата… тра-тарата… тра-таратра-таратра-тарата…
Однако мы делали это чуть ли не в первый раз, да ещё и в присутствии тысячи с лишним солдат и офицеров. Так что от волнения сумели знатно налажать с ритмом. А на построение как раз внезапно заявился командир полка – полковник Кузьменко. И что это был за человек.
Не знаю, как это работает, но полковники в большинстве своём огромны и имеют нечеловеческие формы. Кузьма был почти буквально кубическим. И Кузьма был до того серьёзным, что даже просто смотреть ему в лицо было небезопасно. Для него всерьёз было всё: построения, командирский УАЗ, водка, жена, небо, птицы, белки, ветер, песок – Кузьма смотрел на всё это как на функции, на что-то, что должно вести себя именно так, как описано в уставе, а если нет, то горе этому. Невозможно было представить, чтобы Кузьма смеялся или что когда-нибудь в течение жизни попадёт в такую ситуацию, когда засмеётся. Это был живой предмет. Тяжёлый громкий биологический танк, приводящий в ужас окружающую природу, тем подчиняя её своей воле.
Кузьма скомандовал остановить марш так резко, что солдаты едва не попадали друг на друга.
– ЭТО ЧТО БЛЯДЬ ЗА ХУЙНЯ ËБАНАЯ НАХУЙ?! – голос Кузьмы был отчётливо слышен на всём квадратнокилометровом плацу без микрофона. – КТО ЭТИХ ДОЛБОËБОВ СЮДА ПОСТАВИЛ БЛЯДЬ?!
Ты, читатель, может быть, думаешь, что Кузьма орал. Совсем нет, он говорил спокойно. Просто он всегда говорил так, как если бы шесть других орали.
Какой-то близлежащий шмурдявый капитан, сморщив лицо в изюмину, прострелил взглядом оркестровых контрабасов и указал им: сюда! Коновалов и Шестаков подбежали и вытянулись по струнке перед Кузьмой.
– ФАМИЛИИ БЛЯДЬ НАХУЙ СУКА!
– Коноваленко, Шестакович, – быстро ответил Коновалов.
– СЧИТАТЬ БЛЯДЬ!
Контрабасы начали в один голос считать:
Раз… раз… раз-два-три…
Раз… раз… раз-два-три…
– ИГРАТЬ НАХУЙ! – приказал Кузьма, уже нам с Татарином.
Я был едва жив от ужаса. Только когда Татарин сунул мне колотушкой под ребро, я пришёл в себя. Мы стали играть под счёт контрабасов:
Бам-тарата… бам-тарата… бам-тарабам-тарабам-тарата…
Бам-тарата… бам-тарата… бам-тарабам-тарабам-тарата…
– ПОЛК! УПОР ЛËЖА ПРИНЯТЬ НАХУЙ СУКА БЛЯДЬ!
Весь полк: духи, слоны, черпаки, деды, контрабасы, младшее и старшее офицерьё, мои земляки, тувинцы, хакасы, дагестанцы, вся тысяча с лишним человек, не колеблясь ни мгновения, почти синхронно легла под Кузьму. Стояли только Кузьма, считающие контрабасы и мы с Татарином:
Рбамз-тарата… рбамз-тарата… рбамз-тарадвам-таратрим-тарата…
Рбамз-тарата… рбамз-тарата… рбамз-тарадвам-таратрим-тарата…
– ОТЖИМАТЬСЯ БЛЯДЬ СУКА НАХУЙ!
Полк начал отжиматься. Я не верил, что это действительно происходит, и чувствовал, что вот-вот вылечу из тела.
Рбамз-тарата… рбамз-тараБЛЯДЬ… рбамз-тараСУКАБЛЯДЬ-трам-тараБЛЯДЬ…
Рбамз-СУКАта… рбамз-тараБЛЯДЬ… рбамСУКАËБАНЫЙПИДОРБЛЯДЬта…
Полк отжимался. Кузьма сотрясал землю матом. Контрабасы, побелев, считали. Мы с Татарином изо всех сил тщились не сбиться с ритма. Краем глаза я заметил, что из края глаза Татарина сочится кровь.
РБЛЯДЬСУКАта… НАХУЙБЛЯДЬта… ПИДОРЫСУКАБЛЯДЬНАХУЙрата
СУКАБЛЯДЬта… рбамз-НАХУЙта… рбамз-НАХУЙСУКАБЛЯПИДОРЫБЛЯДЬ…
Все отжимались, и отжимались, и отжимались. Я увидел, как на щёку матерящего полк Кузьмы села пчела и ужалила его, но он этого даже не почувствовал.
В ту ночь нас с Татарином избили сильно, как никогда. С оркестром было покончено.
Хуже всего было, когда били табуретами по головам. Это случалось, если дедушки были чем-то сильно недовольны. И это случалось всё чаще. Они строили нас в шеренгу, и кто-нибудь из них шёл мимо нас, держа перевёрнутый табурет – массивный, с ножками из металла и сидением из толстой древесины. Дедушка останавливался перед тем или иным солдатом, поднимал табурет и с размаху опускал ему на голову. От этих ударов трещала шея и подгибались ноги, а во рту чудился привкус крови. Если кто-то пытался остановить удар руками, ему кричали: «Руки оборви!» и били по рукам. Если кто-то пытался смягчить удар, присев в момент касания табурета, его били по ногам. Или прорубали фанеру. От ударов табуретом и в фанеру не остаётся синяков – значит у офицеров не будет вопросов при проверке или в бане.
Дедушки продолжали говорить нам:
– Вам с нами ещё повезло. Если бы вы служили с нашими дедушками, вы бы охуели.
До нас только начинало доходить, что их дедушки говорили им то же самое. Потому что слышали это от своих дедушек.
После барабанного кошмара нас с Татарином избивали часто и со всей самоотдачей. Пока однажды в роту не привели Кузнецова – того самого, который съебал в СОЧи. С тех пор контрольный пакет боли принадлежал ему безраздельно.
Кузнецова нашли в деревне за пятьдесят километров от части, на чердаке у приютившего его деда. Он уже раздобыл где-то гражданскую одежду, деньги и телефон (скорее всего, родные передали) и передвигался автостопом. Однако не зря солдат увозят служить подальше от дома. Кузнец не проделал и четверти пути.
* * *В роте была машинка для стрижки. Время от времени мы стригли ей друг друга – волосы не должны были отрастать длиннее, чем на полсантиметра, чтобы враги страны России не могли нас за них ухватить при атаке. Дедушкам, если они были на хорошем счету у офицеров, негласно разрешалось отпускать чуб.
Я стоял дневальным, все сержанты и рядовые были в рабочке. Пришёл Казах – дедушка из десантного батальона, квартировавшего в соседнем бараке. Казах этот был небольшой, худой, наглый и хитрый как сатана. Наши деды с другими были на равных, однако никто из них другим не доверял. Особенно Казаху.
– Маэстро, дай машинку постричься, – сказал Казах.
– Не дам, – ответил я. – Мне тогда достанется.
– Да нормально, я с твоими поговорю, не достанется.
– Ну так поговори, тогда и придёшь.
– Да мне сейчас надо постричься, ёбанама. Ты чё такой-то, а? Дай машинку!
Минут двадцать он меня одолевал, и в конце концов я решил, что проще дать ему машинку: пострижётся и вернёт, никто и не заметит.
Казах ушёл с машинкой. Прошёл час. Другой. Рота вернулась из рабочки. Стало ясно, что Казах не придёт. Когда второй дневальный вернулся с ужина и сменил меня, я пошёл не в столовую, а в батальон Казаха. Двери были заперты. Я постучал.
– Чего надо? – спросил их дневальный через дверь, разглядев в глазок, что пришёл рядовой.
– Я к Казаху.
– За машинкой, да?
– Бинго.
– Он сейчас занят.
– Ну и пусть, машинку отдайте.
– Ей стригут.
– Кого?
– Батальон.
– Какой, в жопу, батальон?! Я её Казаху дал постричься.
– А у других что, по-твоему, волосы не растут?
– Так дело не пойдёт! Возвращайте!
– Не велено.
В роту я вернулся с ясным предощущением фаталити. Надежда была лишь на то, что машинку отдадут завтра, когда всех перестригут. Татарин быстро убил её:
– Маэстро, где машинка? Мне нужно Пана стричь.
Пан был один из самых непредсказуемых и опасных дедушек. Водитель комдивовского УАЗика, дерзкий улыбчивый парень, который любил быть на расслабоне и устраивал истерические припадки с избиениями, стоило кому-то хоть немного этому расслабону помешать.
Я пошёл к Пану, честно изложил ситуацию. После длительного унижения и избиений дедушки отправили меня всю ночь тереть óчки: «Скажи спасибо, что мы тебя в них не окунули, мразь, если утром не будут сиять, языком, сука, вылижешь». Тут мне действительно повезло. Кузнецова, кто съебал в Сочи, например, окунули в очко в первую же ночь после возвращения. Беднягу взяли толпой, сунули головой в ржавое, обоссаное, измазанное говном очко и спустили воду. Искупавшихся в очке называли «бобры», это была низшая каста армии страны России.
Под утро, когда я закончил с óчками и собирался поспать оставшиеся до подъёма тридцать минут, на выходе из умывальника я вдруг столкнулся с Терминатором. Так называли старшего сержанта десантного батальона, потому что он вёл себя, как искусственно выращенная универсальная машина смерти. Высокий, плечистый, кошмарно спокойный, с мускулистым лицом. Расположенные над квадратным подбородком массивные губы Терминатора никогда не улыбались, их уголки всегда были чуть опущены, транслируя жестокость и отвращение. Глаза Терминатора стальным безразличием глядели прямо тебе в душу, сканировали её, анализировали, быстро находили оптимальный способ выкачать из неё веру и любовь и оставить только прогрессирующий вакуум ужаса.
Это был худший человек в части, возможно, даже на Земле. Его и некоторые офицеры боялись до уссачки. Может, разве Тоша-разведчик, с кем ты, читатель, познакомишься вскоре, мог дать Терминатору отпор, но они друг с другом на моей памяти не связывались, вероятно, понимая, что эта дивизия слишком мала для них двоих.
Когда Терминатор чего-нибудь хотел, тот, кто попадался ему на глаза, должен был ему это дать. Если не давал, Терминатор оказывал на него тяжёлое психологическое давление. Если этого было мало, то и физическое. И так до тех пор, пока человек не ломался, начиная верить, что действительно почему-то должен Терминатору нечто, что тот хочет получить: деньги, вещи, поступки.
Так делали многие дедушки. Того, кто допускал косяк, «подтягивали» – использовали против него чувство вины, чтобы заставить сделать что угодно. Терминатор в этом деле был грандмастером: его влияние распространялось не только на солдат десантного батальона (они при нём даже сердцем пошевелить боялись), но и на все другие подразделения. Наши дедушки с Терминатором пытались сохранять взаимоуважение, но делали это с большой осторожностью – им было ясно, что стоит лишь раз проявить слабость, как Терминатор найдёт возможность использовать её против них.
Короче, моя встреча с Терминатором в умывальнике не предвещала ничего хорошего. К тому же он был пьян.
– Хуле тут делаешь, Моцарт? – спросил Терминатор.
У него, вероятно, были сбиты какие-то настройки: вместо «Маэстро» он всегда говорил «Моцарт».
– Дневальным стою.
– Тебя в очко уже окунули?
– С чего бы?
– Чтобы из тебя нормального пацана сделать.
Я попытался обойти Терминатора, он преградил путь.
– Это ты дал Казаху машинку?
– Я.
– Залечил уже своим, какой плохой Казах?
– Как было, так и рассказал.
– Краснота ты ебаная, Моцарт.
– Почему краснота? Я же не офицерам рассказал.
– Да мне похуй, веришь-нет?
– Дай пройти. У меня была тяжёлая ночь.
– Ну сейчас тебе полегчает.
Терминатор пихает меня в плечо, я отшатываюсь. Он размахивается и бьёт меня ладонью по уху. Я хватаюсь за трезвонящую ушную раковину.
– Ты же музыкант, да, Моцарт? Тонкий слух? – слышу я в другом ухе.
Терминатор бьёт меня по другому уху, теперь остаётся только звон. Я вижу, как Терминатор что-то говорит, приближается ко мне и бьёт с размаху обеими ладонями мне по ушам. Ещё раз.
Ещё.
Ещё.
Ещё.
Ещё.
Ещё.
Ещё.
Ещё.
Ещё.
Ещё.
Ещё.
Ещё.
Ещё.
Я лежал на полу умывальника, держась за уши. Я не слышал, как Терминатор ушёл. Я не слышал ничего.
Увидев, что Терминатора нет, я поднялся и глянул в зеркало. Я был совсем не похож на того, кем был до армии. Я был забит, до смерти запуган, почти не существовал. Постучав ногтем по металлу раковины, я не услышал стука. Что-то сказав, едва различил собственный голос – далёкий, глухой. Я зажал себе нос, закрыл рот и попытался выдохнуть, чтобы расправить вывернутые наизнанку барабанные перепонки. Не помогло. Я достал и зажёг сигарету. Вдохнул дым, зажал нос, закрыл рот и попытался выдохнуть. Мои худшие опасения подтвердились: из моих ушей пошли струйки дыма.
Глядя сквозь зеркало, я докурил. Вышел из умывальника. Татарин спал на тумбочке, прочие – на своих шконарях. Явь гудела басом, других звуков больше не существовало. Я прошёл по расположению, не слыша шагов. Мне хотелось убить Терминатора, всех остальных и себя. Но я боялся даже неосторожно ступить, чтобы не разбудить дедушек.
Я вернулся и растолкал Татарина, кивнул ему, мол, иди спать. Татарин ушёл, и я сменил его на тумбочке. Самому мне спать больше не хотелось. Я думал о том, что назвал «Божественная пуля». Это достаточно небольшой, чтобы астрономы его не заметили, метеорит. Он летит к Земле и сгорает в атмосфере почти целиком, но от него остаётся небольшой камень – размером с пулю. И эта пуля с чудовищной скоростью пробивает голову всего одного человека.
Утром пришёл дух от Казаха – вернул машинку для стрижки.
* * *К моему удивлению, слух ко мне постепенно вернулся. Это заняло около суток. Я всё ещё мог пропускать воздух через уши, но возможность слышать поначалу низкие, потом средние, а потом и высокие частоты постепенно восстановилась. Когда я понял, что это происходит, я почувствовал счастье, которого не испытывал в армии ни разу. Объяснить это я мог лишь чудом. Однако настоящие чудеса были впереди.
Наши дедушки курили шмаль – её добывали водители УАЗиков, часто бывавшие в городе. Для курения использовали дужки от шконаря. Дужку снимали, накрывали один из её концов фольгой, чуть её углубив, приматывали канцелярской резинкой, иголкой делали в фольге дырки, клали на неё травку и поджигали, а через другой конец дужки тянули воздух. Иногда делали водный бульбулятор. Однажды мы с Татарином стояли дневальными по роте, а дедушки курили в бытовке через стиральную машину активаторного типа. Из бытовки с улыбкой вышел и оглядел нас двоих Тоша-разведчик.
Тоша-разведчик был наш одногодка по сроку призыва, однако по статусу принадлежал к дедушкам, а многих из них в нём даже превосходил, они уважали и боялись его. Тоша-разведчик служил отдельно от нас, он спал и работал за компьютером в собственном кабинете, примыкавшем к расположению нашей роты. Будучи единственным солдатом маленькой сверхсекретной части, он подчинялся непосредственно офицерам – в частности одному, своему дяде майору. Но уважали и боялись его не поэтому, а потому что это был самый жуткий человек из живущих. Он тенью скользил всюду: плавно, с улыбкой Алекса из «Заводного апельсина» в самый неподходящий момент выплывал из-за угла со своим милым, немного женственным лицом, с пухлыми красными губами, вкрадчивым голосом и вызывающей озноб улыбкой. Эта красота скрывала невообразимую жестокость.
Вместе с дедушками Тоша-разведчик смеялся, когда те избивали и унижали нас, охотно присоединялся к этим избиениям сам, раздавал нам приказы, расставив ноги, как старослужащий, и никто не смел его ослушаться. Поначалу я не понимал, как это вышло. Всё стало ясно, когда однажды посреди ночи в роту явился какой-то наглый бурят в чёрном спортивном костюме. От него сразу повеяло большим злом. Многие уже спали, только несколько дедушек хлебали пиво у себя на шконках, а дневальные сновали туда-сюда, удовлетворяя их нужды – я был одним из них.
– Нихуя… – проронил кто-то из дедушек, глянув на вошедшего. – Это же Чорный Бурят!
Чорный Бурят – это легендарный дед, один из последних, кто служил два года, и ему оставалось дослужить всего ничего, вот он и ходил ночью по ротам, одетый в чёрный спортивный костюм. Время текло для Чорного Бурята невыносимо медленно, и ему необходимо было себя развлечь, поэтому он просто шёл среди ночи в любую роту и устраивал там разнос всем дедушкам. Вымогал у них деньги, затевал с ними потасовки, издевался над ними. И вот этот инвертированный Брюс Ли пришёл к нам в роту и встал посреди расположения.
– Чо-кого? – громко спросил Чорный Бурят пустоту.
Пустота собралась в наших дедушек, они медленно обступили его полукругом, держась, впрочем, на почтительном расстоянии.