
Полная версия
Записки невольника. Дневники из преисподней
Карл – человек интересный, и я был с ним откровенен. Мы даже спорили о Гитлере. Он пытался убедить меня, что Гитлер хороший человек, и что трудности, которые испытывают иностранные рабочие, связаны с тем, что его указания неправильно интерпретируют на местах. Я не мог промолчать. Сказал Карлу, что он заблуждается, что Гитлер – жестокий человек, по его приказам убивают, сжигают и вешают евреев, коммунистов, комиссаров, мужчин, женщин, стариков и детей. Молодёжь угоняют в Германию, а деревни сжигают дотла.
Карл на всё это только улыбался. Сказал, что после войны всё перемешается: часть немцев поедет в Россию, а часть русских – в Германию. Я возражал, что этому не бывать, потому что победит Сталин. Он смеялся и говорил, что Гитлер убьёт Сталина, а война закончится на Урале, где немцы встретятся с японцами.
Я доверял Карлу, считал его порядочным человеком. Миша «Кардинал» постоянно упрекал меня за это доверие, говоря, что Карлу верить нельзя, что он нас подкупил бутербродами и, по сути, мы его совсем не знаем. «Он такой же враг, как и все немцы,» – говорил Миша. – «Его доброта может обернуться враждебностью в любой момент». Я спорил с ним. Для меня Карл был добрым, порядочным человеком. Я не верил, что он действительно думает так, как говорит о Гитлере. Я был уверен, что Карл не способен на предательство. Ведь я давно высказывал своё враждебное отношение к нацистам, и, если бы он был провокатором, меня бы давно уже забрали в гестапо.
Но сегодня меня поразило нечто, чего я никак не ожидал. Карл пришёл на завод в новом тёмно-сером костюме, и в петлице его пиджака красовался круглый значок нацистской партии. Я потерял дар речи и не смог ответить на его приветствие. А он, улыбаясь, молча прошёл мимо меня.
Это открытие разрушило всё то доверие, что я питал к нему. Я стоял, поражённый, и в голове вихрем проносились вопросы. Как он мог? Что это значит? И был ли он тем человеком, которым казался все эти месяцы?
8 октября 1942 года
На следующий день после этого шокирующего эпизода Карл подошёл ко мне в цеху. Его лицо светилось дружелюбием, но теперь я чувствовал в этом что-то показное. Он хлопнул меня по плечу и, с лёгкой усмешкой, сказал: «Вчера я тебя здорово напугал, да? Ты даже не поздоровался!» Я с трудом сглотнул ком в горле и, стараясь держаться спокойно, ответил: «Да, напугал. Но тебе я верю, а вот твоему значку – нет».
Голод и усталость, казалось, уже высасывают из меня последние силы, но, когда удаётся заставить себя писать, это приносит странное удовлетворение. Словно маленькая победа над собой и обстоятельствами. Ведение дневника стало для меня способом не только сохранить воспоминания, но и укреплять свою волю, бороться с отчаянием.
Карл действительно кажется человеком добрым, милосердным. Он постоянно проявляет к нам участие и помогает, так, как не делают другие немцы. Иногда мне кажется, что его доброта прикрыта членством в нацистской партии, словно этот значок на его пиджаке служит ему своеобразным щитом: мол, его не заподозрят в симпатиях к русским, ведь он «настоящий» национал-социалист.
Как-то мы заговорили с ним о его партийности. Я сказал: «Ну какой ты нацист, если так относишься к нам?» Карл ответил: «Доктор Брюкман, директор, и герр Лендер, главный инженер – вот настоящие мерзавцы, тупые солдаты. А я echt (настоящий) национал-социалист». Он уверял меня, что я напрасно плохо думаю о Гитлере и его партии. «Гитлер стал канцлером и ликвидировал многомиллионную безработицу в Германии. Люди перестали страдать, он придумал, как занять всех работой – дороги, стройки по всей Германии».
Я возразил: «Эти заслуги ничтожны по сравнению с тем морем крови, которое он пролил. Миллионы загубленных жизней, гибель немцев – всё это неизбежно впереди».
Я всё же уверен, что Карл вступил в партию скорее по расчёту, нежели по убеждению. В отличие от других немцев, он не испытывает такого страха перед режимом. Многие настолько запуганы, что не только не разговаривают с нами, но и боятся даже здороваться на людях, постоянно оглядываются.
Сегодня, по совету Карла, мы закончили работу пораньше. Благодаря его смелости и отсутствию надсмотрщиков, нам удалось помыться в немецкой бане – туда нам категорически запрещено заходить. Моечное помещение находится на втором этаже, а на первом этаже – буфет для немцев, куда нас тоже не пускают. Но иногда удаётся незаметно проскользнуть и туда, и потратить небольшие деньги, которые мы зарабатываем на каторжной работе.
Вчера произошло невероятное: наши ребята умудрились украсть два мешка гиздопара и спрятали их на складе моделей. Немцы пришли в ярость. Они хватали людей наугад, избивали с привычной жестокостью, но ничего не смогли выяснить. Нам пришлось пойти на такой риск, потому что добывать муку малыми порциями стало слишком опасно. Но нам повезло – удалось провернуть это безнаказанно!
Однако впереди маячит новая угроза. Немцы начали возводить новую кирпичную кладовую в дальнем конце цеха. Это вызывает тревогу – что, если они действительно смогут нас лишить доступа к муке? Пол уже залили бетоном – очевидно, они опасаются подкопа. Ирония в том, что ещё недавно они навесили огромный замок на старую кладовую, но сзади, под крышей, стенки не было вообще – можно было хоть на телеге заезжать!
Заметно, что немецких самолётов в небе мы почти не видим. Вероятно, все их силы брошены на Восточный фронт. Зато английские бомбардировщики прилетают часто, и, надо отдать должное, система оповещения о налётах у немцев работает чётко. Но есть странность: англичане регулярно бомбят жилые кварталы в Саарбрюккене, но почти не трогают заводы. На наш завод упала лишь одна небольшая бомба, килограммов на двадцать, и несколько зажигательных, большинство из которых не сработало. Нащ завод довольно большой и не заметить его сверху просто невозможно. Цель такого поведения англичан нам не понятна.
Теперь, когда звучит тревога, нас пересчитывают перед тем, как загонять в убежище. Оставаться в бараке уже невозможно. Женщин отправляют отдельно, в подвал под административным зданием. Рядом находится завод «Bromberg Werke», где делают электродвигатели. Его бомбы тоже обходят стороной, как и многие другие заводы. Сигизмунд рассказал, что такая же картина наблюдается и на других заводах, куда его забрасывает работа.
10 октября 1942 года
Перечитывая свои последние записи, я был поражён, сколько в них ошибок и неточностей. Но главная проблема – это не просто ошибки, а незавершённость описания, неспособность передать всю сложность и тяготы нашего быта. Сначала я оправдывал это голодом и усталостью, но потом честно признал – у меня не хватает способностей к письму. Сигизмунд, услышав мои жалобы, возмутился: «Ты что, нас писателями считаешь? Это же для себя, для саморазвития». И ведь он прав – я пишу, чтобы держаться на плаву, чтобы хоть как-то сохранять ясность ума.
Каждое утро в пять часов включают свет. Дежурный полицай с грохотом распахивает дверь и начинает вопить: «Aufstehen!», размахивая своей палкой, разгоняя сонных, беззащитных заключённых. Пока все пытаются умыться, дежурные приносят кофе-эрзац в тяжёлых металлических канах и дневную норму хлеба – один батон на четверых.
Начинается настоящая церемония дележа хлеба. В каждой четвёрке уже есть свои «специалисты», которые искусно делят батон. Один отворачивается, чтобы не видеть, как режут, а разрезавший спрашивает: «Кому?» – и так трижды, пока каждый не получит свою четвертинку. Последняя четвертинка идёт тому, кто делил батон. В бараке поднимается гул, напоминающий шум восточного базара: «О-о-му-му-у-у». Это ритуал, в котором даже жесточайшие условия не могут разрушить чувство справедливости.
Большинство съедает свою пайку сразу – они о ней мечтали со вчерашнего ужина. Некоторые пытаются оставить кусочек на обед, но обычно этот кусочек исчезает ещё по дороге на работу. А работа начинается под постоянным напором: «Schneller! Schneller!» – кричат надсмотрщики, иногда подгоняя палками, иной раз просто ударяя для порядка.
На проходной нас встречает главный охранник Юнг – огромный мужчина с рыжими руками, похожими на лапы. Его фигура в белом костюме и чёрных крагах кажется олицетворением карикатурного фашиста с плакатов: массивное, одутловатое лицо, свиные глазки. Каждое утро он стоит, как хозяин мира, наблюдая за тем, как мы, согнутые и осунувшиеся, проходим мимо.
На заводе начинается обычная работа. Вначале нет сил ни на что, кроме как двигать руки и ноги, будто мы механические куклы. Патриотизм и ненависть к врагу остаются внутри, они не могут выйти наружу. Ведь вся наша работа – это помощь врагу, но единственный судья наших действий – наша совесть.
Сегодня было одно неожиданное событие. Нам выдали газеты: русскую «Новое слово» и украинскую «Українець», а также журналы: русский «На досуге» и украинский «На дозвіллі». Содержание – сплошная антисоветская пропаганда, перемешанная с антисемитизмом и неуемным стремлением посеять вражду между, как они называют, «кацапами» и «хохлами». Павлик читал вслух и тут же беспощадно комментировал: «Вот ведь галиматья!» А Миша, сжав кулаки, прошептал, что все эти «газетки» надо бы уничтожить, но при суке Германе это невозможно.
Мы слишком сплочены в наших страданиях, чтобы между нами могли посеять рознь. На родине за слово «жид» давали три года, а здесь, в условиях полной безнаказанности, я его не слышу. Нас не разделяют никакие национальные границы. Мы чувствуем себя людьми, оторванными от родины лишь на минутку, и это чувство поддерживает нас в дни самого тяжёлого голода и страха.
Миша особенно ненавидит Германа после того, как тот выдал Колю и ребят. Павлик рассказывал, что Герман якобы клялся, что Коля сам всё рассказал Янсону, но Миша, сверкнув глазами, ответил: «Можно быть наивным, но нельзя быть дураком».
15 октября 1942 года
Снова появились газеты. Их содержание – это чистая антисоветская пропаганда, настолько неуклюжая, что даже не знаешь, плакать или смеяться. Павел читал их и беспощадно, очень смешно комментировал. Пожалуй, никто бы так не смог. Он умудряется превратить эту убогую ложь в нечто комическое, хотя бы на несколько минут отвлекая нас от тяжёлой действительности.
Вчера к нам в барак пожаловал сам Янсон. Вошёл так, будто просто решил узнать, как мы живём. Опасаясь подвоха, мы осторожно начали жаловаться на питание – конечно, не слишком резко, чтобы не нарваться на наказание. Янсон покивал и пообещал, что сделает всё возможное, чтобы улучшить наш рацион. Но мы-то знаем, что это всё ложь. Слова его – пустой звук, как и всегда.
Может, он думает, что мы уже успели съесть два украденных мешка гиздопара и теперь замышляем очередную вылазку? Только вот украсть сейчас практически невозможно. Пока новую кладовую не достроили, полицаи дежурят в сарае круглосуточно.
Голод и страх сделали нас профессиональными ворами и актёрами. Мы научились красть и притворяться невинными «овечками», хотя внутри кипим от ярости и отчаяния. Ах, мамочка, если бы ты увидела меня сейчас, ты бы не узнала своего сына. Я стал совершенно другим. Ещё недавно был беспомощным, растерянным, но голод и нужда научили меня выживать, прикидываться и избегать побоев.
Иногда мне кажется, что мне просто везёт, или что-то оберегает меня. А может, я действительно стал хорош в этой игре, где главное – не выдать себя, не подать виду.
18 октября 1942 года
Воровство гиздопара и картошки стали для нас единственной возможностью выжить. Голод и отчаяние вынуждают идти на этот риск, несмотря на возможные последствия. Одни действуют хитрее, другим меньше везёт. Вчера поймали двух человек – немцы давно жаловались на пропажи картофеля, и полицаи устроили засаду. Бедолаг жестоко избили и посадили в карцер. А сегодня угодили туда ещё двое – Саша Милютин и Жора Богдан. Их били дважды: ночью и утром.
Саша позже рассказывал, как всё произошло. Они с Жорой решили выкрасть картошку под покровом ночи. Когда надсмотрщики ушли перекусить, они незаметно вышли из цеха. В полной тьме, без единого слова, накопали мешок картошки и двинулись к забору. Вдруг из кустов выскочил кто-то, фонарик вспыхнул в самый неподходящий момент. Саша, не раздумывая, ударил светившего в лицо – тот упал, и фонарик выпал из рук. Ребята быстро перебросили мешок через забор и сами перелезли следом. Но Жора в последний момент почувствовал резкий удар по пальцам.
Когда ночью в цех влетели Пиня и Гюнт, они сразу начали осматривать наши руки. Даже с Карлом разговаривать не стали. Прибежали запыхавшиеся, с лицами, искаженными яростью, обыскали нас и так же стремительно убежали. Карл ничего не понимал, как и мы. По разбитым пальцам они вычислили Жору Богдана и забрали его в карцер. Его били до тех пор, пока он не выдал Сашу. Я не знаю, как бы я повёл себя на его месте. Смог бы я выдержать такое? Меня ведь ещё так сильно не били. А ведь укоры совести могут оказаться страшнее физической боли.
Саша Милютин – по-настоящему смелый и решительный парень. Сейчас он лежит на животе, его избили так, что едва дышит. Когда мы возвращались с ночной смены, Юнг, этот жестокий зверь, демонстративно плёл себе плеть из электрического шнура и с усмешкой говорил, что «лично побьёт русскую свинью, осмелившуюся поднять руку на немца». Сашу привязали в карцере к скамье, положили мокрую тряпку на спину, чтобы не лопалась кожа, и Юнг бил его, пока не выбился из сил. Герман потом рассказывал, что они ждали, когда Саша начнёт кричать, но он молчал. Они думали, что он потеряет сознание, но он выдержал.
Сложно представить, какие боли он сейчас испытывает, но при этом спокойно разговаривает с нами. Поистине мужественный человек.
28 октября 1942 года
На прошлой неделе гиздопар перевезли в новую кладовую. Теперь это целая крепость: толстые кирпичные стены, бетонная крыша с массивным люком, открывающимся изнутри, и тяжёлые металлические двери с внутренним замком. Ключ всегда у мастера Беспалого. Интересно, что Беспалый не такой суровый, как большинство немцев. Он даже проявляет доброту к нам, русским, работающим у него. Иногда может позволить взять немного гиздопара.
Для работы он лично смешивает гиздопар с песком в пропорции: 10 вёдер гиздопара на 3 ведра песка. Сначала эта смесь считалась несъедобной, ведь песок казался неотделимым, и все попытки избавиться от него провалились.
Но со временем, из-за голода, мы начали есть гиздопар прямо с песком. Мы научились пережёвывать его так, чтобы песок не хрустел на зубах, не сводя челюсти. Страх перед аппендицитом, который сначала нас пугал, со временем исчез. Гиздопар в лагерь мы не носим, едим его на месте, замешивая на солёном кофе-эрзац, пока смесь не становится густой. Если удаётся, съедаем до килограмма в день.
Сегодня в лагерь привезли двадцать женщин и шестерых мужчин. Теперь нас стало 252 человека: 140 парней и 112 девушек.
Дневник я прячу в тайнике за досками панели – на всякий случай. Сигизмунд усмехается, называя это «мальчишеством», мол, игра в сыщиков. «Если захотят – найдут», – говорит он. Но я не стал упоминать, что идею спрятать записи подсказал Миша, наш «Кардинал». Для меня он – непререкаемый авторитет, и его советы всегда на вес золота. Я под его влиянием (и не только я) становлюсь смелее, умнее, хитрее, а главное – всё более самостоятельным. Я учусь быть предусмотрительным и держать язык за зубами.
Тем временем в немецких газетах пишут о больших сражениях под Сталинградом. Эти новости волнуют нас больше всего. С каждым днём мы надеемся на скорую развязку и конец всей этой бойни.
К середине 1942 года возникла непосредственная угроза Сталинграду (ныне Волгограду) и Северному Кавказу. 23 июля 1942 года немецкие войска начали решительное наступление. Началась Сталинградская битва, характеризовавшаяся небывалым напряжением и мужеством с обеих сторон. Всего в Сталинградской битве участвовало около 1 700 000 человек с советской стороны, а немецкие войска вместе с союзниками насчитывали около 1 500 000 человек. Сражение разделилось на два этапа: оборонительный (лето – осень 1942 года), когда советские войска героически удерживали город, и наступательный (зима 1942 – 1943 годов), когда Красная Армия перешла в контрнаступление и окружила 6-ю немецкую армию под командованием фельдмаршала Фридриха Паулюса.
18 ноября 1942 года
Чудо! Настоящее чудо! Утром нам дали целый батон хлеба на троих. Это казалось почти невероятным – целый батон! Мы даже не сразу поверили своему счастью. Такой «праздник» для нас – словно маленькая победа в этой бесконечной борьбе за выживание. Как будто жизнь на миг перестала быть настолько суровой.
А вечером приехала какая-то проверяющая комиссия. Люди в строгих костюмах походили по лагерю, оглядели всё с таким видом, будто пытались разобраться в нашей жизни.
В какой-то момент один из них даже спросил, как нас кормят. Вопрос повис в воздухе – никто не хотел быть слишком смелым, но и промолчать было трудно. Мы осторожно ответили, что кормят плохо, хотя, возможно, проверяющим не так важно было узнать правду, как просто завершить свою формальность.
19 ноября 1942 года
Сегодня снова дали батон, но уже на четверых. Мы слишком рано обрадовались. В хлебе – опилки, как нам объяснили, для «сохранения свежести». Но разве нам от этого легче? Всё равно голод ощущается так же остро. К тому же, кофе-эрзац, который нам подают, кажется, тоже сделан из тех же самых опилок – едва ли его можно назвать настоящим напитком.
На обед, как и полагается, подали суп из гнилой брюквы, к которому я так и не смог привыкнуть. Вкус и запах этого варева вызывают у меня отвращение, и я по-прежнему не могу заставить себя его есть. А на ужин – чёрная, вонючая картошка в мундирах, по четыре-пять маленьких картофелин на человека. Такое впечатление, что это уже предел «щедрости» лагерного рациона.
Хлеб, конечно, остаётся самым ценным продуктом. Каждое утро его деление – целый ритуал. Как только батон разрезают, по всему бараку раздаётся знакомый возглас: «Кому?» И все ждут своей очереди, потому что от этого маленького куска зависит многое.
21 ноября 1942 года
В нашем цеху отливают снаряды, и работа эта требует точности и усилий. Для этого требуется изготовление на станке специальных стержней, называемых кернами, используемые для формирования отливки снаряда. Немцы требуют от нас производить по 100 стержней за смену. Они сами изготавливают около 120, но мы, измученные, еле делаем по сорок. Наша выработка стала полем ожесточённой борьбы – нам угрожают лишением хлеба, карцером и концлагерем за невыполнение нормы. Я, Антон и Костя договорились держаться вместе, как одна стена. Но есть один предатель – Тимофей, который выполняет норму и делает по 60 кернов. Вероятно, именно из-за этого он ушёл в другую смену.
Когда я почувствовал, что наша стойкость может дать трещину, я сказал Антону и Косте, что каждый волен поступать так, как хочет, но надо помнить: каждый снаряд, который мы делаем, убивает наших людей.
Я попросил Павлика поговорить с Тимофеем. Они были привезены одной партией, и Павлик имел на него влияние. Но, к сожалению, разговор ничего не дал. Тимофей, кажется, не может понять или не хочет понять наш взгляд. Ему важна только собственная выгода. Костя, его земляк, рассказал, что отец Тимофея был старостой в их селе и что сам Тимофей приехал сюда добровольно, чтобы заработать. И он не скрывает этого.
Пока нам не платили, Тимофей работал, как и все. Но как только Янсон объявил, что зарплата будет зависеть от выработки, Тимофей сразу же проявил свою продажную натуру. Однако, к счастью, таких, как он, в нашем лагере больше нет. Только он один пошёл на это, а мы держимся вместе и сопротивляемся, насколько хватает сил.
22 ноября 1942 года
Сегодня на обед вместо привычной баланды из гнилой брюквы дали пшеничный суп. Это удивило всех, и похоже, что всю брюкву мы уже доели. После того как гиздопар убрали в новую кладовую, обыски стали реже. Сегодня Карл ухитрился выпросить у Беспалого полтора стакана гиздопара, сказав, что ему нужно для поклейки обоев дома. Я без особой тревоги понёс его в лагерь – мы с Володей собирались после ужина испечь лепёшки. Но на входе меня неожиданно остановил полицай, ощупал, и обнаружив пакет, повёл меня в полицейскую комнату.
Он велел мне развернуть пакет, но я отказался. Тогда он ударил меня ногой в бок, и я бросился наутёк. Полицай успел дотянуться и ударил меня сзади по правому уху. Меня на миг пошатнуло, но я тут же вскочил и побежал в барак. Полицай не погнался – так уж здесь повелось: если удалось убежать, то удача на твоей стороне. Ребята заметили кровь, текущую из уха, и кто-то предположил, что лопнула барабанная перепонка. Мы с Володей пошли к рукомойнику. Он набрал воды в ладонь, и я опустил туда ухо. Закрыл рот, зажал нос и сделал выдох. Сквозь воду побежали пузырьки – перепонка действительно была повреждена. Жора, как всегда всё знающий, сказал, что это не страшно и что максимум через месяц всё заживёт.
В лагере набралось 17 больных, и их повели к врачу, который живёт недалеко от лагеря. Слышал, что доктор – старый, сердитый, и на больных ему наплевать. Теперь только он может освободить от работы, но это не мешает надзирателям продолжать мучить больных в лагере.
Мы получили новые газеты. Особенно приятно было читать о неудачах немцев в Северной Африке. На Кавказе и под Сталинградом тоже происходят серьёзные события. Немцы пытаются выставить свои поражения как стратегические манёвры, а в газетах всё больше хвастаются успехами подводных лодок. Наверное, опять врут – мы уже не раз ловили их на лжи.
Ночью нас трижды гнали в убежище. Это жутко изматывает, лишая сна, но всё же приятно видеть, какими частыми становятся и дневные тревоги. Позавчера во время такой тревоги мы с Володей успели сварить котелок картошки на модельном складе. Над нами, под неимоверный гул самолётов и жалкие выстрелы зениток, шли бесконечные вереницы бомбардировщиков. Зенитки испещряли небо белыми облаками разрывов, но самолёты шли так высоко, что казались недосягаемыми.
Мы с Володей едва могли слышать друг друга. Самолёты шли прямоугольными группам, по 25 в каждом. В тот раз над нами пролетело 15 таких групп. И это даёт надежду – война, кажется, наконец-то пошла в правильном направлении.
24 ноября 1942 года
Мысли о маме не дают покоя, особенно перед сном, когда я остаюсь наедине с собой. Постоянно переживаю за её судьбу в оккупированном Харькове. Эти тревоги буквально разрывают душу. Я видел столько ужаса за те пять месяцев, что провёл в оккупированном Харькове – казни, расстрелы, виселицы. Повешенные, замёрзшие на морозе, раздетые, с табличками «Я партизан» или «Я вор», болтались на ветру.
Это устрашение, демонстрация силы, чтобы держать город в страхе. Расстрелянные лежали прямо на улицах, лицом вниз, вмерзшие в лёд, с пулевыми отверстиями в затылках, пока их тела не забирали. Проходить мимо было невыносимо, но это было повсюду, почти на каждой улице. Это не просто преступления – это целая система запугивания и уничтожения.
Я часто вспоминаю, как по городу проезжали крытые машины. Внезапно они останавливались, из них выскакивали автоматчики и начинали хватать прохожих. Людей строили в шеренги, и офицер, важный, молодой интеллигент, в чёрных перчатках, ходил вдоль строя и стеком указывал на тех, кто станет следующей жертвой. «Eins, zwei, drei…» – считал он, потом, кивнув автоматчику, приказывал: «Raus!» – и не успевшие понять, что происходит, несчастные оказывались под стеной. «Feuer!» – командовал он, и через мгновение их жизни обрывались. Некоторые счастливчики, на которых не пал выбор, остаются стоять, окаменевшие.
Кто-то из немцев кричит: «Это наказание за убитого немецкого солдата!» Потом они быстро садятся в машины и уезжают. Все это происходило на моих глазах, и я каждый раз замирал от страха, что кого-то из моих близких тоже поставят к стене. Однажды из очереди выдернули нашего соседа, и лишь по счастливой случайности он остался жив.
Но тот случай, когда эсэсовец остановил меня на улице Пушкинской, заставил меня особенно почувствовать всю свою уязвимость. Я тогда просто шёл по улице, когда ко мне подскочил эсэсовец с пистолетом, приказал идти вперед и, усмехаясь, пытался меня успокоить: «Nicht бежаль, nicht убиваль!» – как будто от этого мне могло стать легче.
Он привёл меня во двор и заставил лопатой кидать уголь в подвал, поставив рядом со мной вооружённого солдата. На дворе было холодно, а я, бросая уголь, промок до нитки. Автоматчик стоял рядом и целился в меня каждый раз, когда я замедлялся, давал понять, что убьёт, если перестану. Я был истощён, уже не чувствовал рук, бросал уголь как механическая кукла, почти без мысли, просто чтобы выжить. Только когда меня сменили другой жертвой, я смог уйти, и то на полусогнутых, едва дыша.