bannerbanner
Записки невольника. Дневники из преисподней
Записки невольника. Дневники из преисподней

Полная версия

Записки невольника. Дневники из преисподней

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
7 из 8

Особенно тяжёлыми были воскресенья, которые надзиратели называли «санитарными днями». Весь день заключённых заставляли бегать с матрасами на голове вдоль забора, а на каждом углу стояли надзиратели с плетью, подгоняя тех, кто не успевал. Сигизмунд сказал, что даже неделя в таком месте способна уничтожить человека – физически и морально.

После того, что рассказал Сигизмунд, я на мгновение подумал: «Может, стоит самому увидеть это всё, чтобы понять до конца?» Но он сразу ответил, что лучше никогда не попадать туда. Он рассказал про лорда Байрона, который попросил запереть себя в венецианской тюрьме, чтобы испытать ужас заключения, и потом долго не мог прийти в себя.

Мы все сильно жалеем, что Сигизмунд теперь будет жить в другой комнате. Никто не хочет с ним меняться, а он опоздал на заселение всего на один день.

17 декабря 1942 года

Я считаю организацию диверсий слишком опасной. В условиях, когда над нами постоянно нависает угроза террора, при полном произволе, любое неосторожное действие может обернуться смертью – нас уничтожат, прежде чем мы успеем хоть что-то сделать. Саботажник должен быть осторожен и действовать так, чтобы его совесть была чиста перед самим собой. Для того чтобы нанести существенный вред и при этом подвергаться меньшему риску, нужно быть более профессиональным, разбираться в технологических процессах, знать слабые места.

Однажды я наблюдал, как мастер подвёл ригель с кернами к контрольному пункту и допустил небольшую ошибку при опускании – ригель соскользнул с тележки. В результате этого у большинства кернов лопнули шейки – тонкий участок перехода между стержнем и его знаком. Такие керны выбраковывают, они становятся непригодными для литья. После этого случая я стал использовать эту ошибку в качестве примера для небольшого саботажа. Когда представляется возможность, я повторяю эту «операцию». Чтобы не возникло подозрений, я придумал разные способы. Например, ставлю камень под одну из опор ригеля, а затем, когда ригель опускается, выбиваю камень, из-за чего часть шеек ломается.

Есть и другой способ. Ригели с кернами после окраски графитом и сушки помещают в старые сушильные камеры для охлаждения. Там нет освещения, и я пользуюсь этим. Прохожу до конца камеры, где темно, и проверяю, нет ли поблизости кого-нибудь. Вход хорошо просматривается благодаря освещению, поэтому, если никто не идёт, я беру керн одной рукой, а другой – знак, и слегка сворачиваю их. Это создаёт небольшую трещину на шейке. Если мастер при контроле заметит трещину, керн выбрасывают. Но если не заметит – во время заливки керн всплывает, и изделие оказывается бракованным.

О всём этом знает только один человек – Миша «Кардинал», мой наставник и вдохновитель. Он постоянно говорит о том, что нужно быть хитрым и осторожным. Лучше сделать меньше, но без риска, потому что, если попадёшься – это конец. Смотря назад, я понимаю, каким я стал: находчивым, осторожным, и не столько смелым, сколько хитрым. Иногда я задаюсь вопросом: не превратит ли нас Германия со временем в подлецов? Миша только смеётся в ответ и говорит: «Мы не подлецы по натуре, а по долгу чести. А ты, что, всерьёз думаешь, что у нас впереди будет „время после Германии“?»

18 декабря 1942 года

Сегодня, после ночной смены, едва успел задремать, как нас разбудил полицай, требуя немедленно одеться. Костю, Антона и меня отправили в карцеры. Что случилось? В полусонном сознании мелькали лишь одни мысли: «Неужели кто-то снова взломал „крепость“ с гиздопаром?» О кернах я и не думал – казалось, там всё сделано чисто. Когда меня ввели в полицейскую комнату, там были Янсон, три полицая и Герман.


– Mein lieber Freund, – сказал Янсон, с неестественной улыбкой на лице и звериным огоньком в глазах.

– Du bekommst Geld für die Arbeit? – перевёл Герман. «Ты за работу деньги получаешь?»

– Да, герр Янсон, – ответил я с невинным, простодушным видом, стараясь ничем не выдать себя.

– Bist du zufrieden? – продолжил Янсон, а Герман перевёл: «Ты доволен?»

Я, внутренне напрягаясь, ответил, как велел мне мой здравый смысл: «Скажи, что доволен».

– Говорит, что доволен, – произнёс Герман, бросив на меня быстрый взгляд.

– А вот герр Лендер тобой недоволен, – продолжил Янсон, и слова его, как нож, резали воздух. – Мало делаешь кернов.

Я пытался сохранять самообладание. Как много времени на подумать, когда слово произносится так медленно и растянуто, как в этот момент.

– Я недавно начал работать. Научусь – сделаю больше, – сказал я, с внутренней надеждой, что это убедит их.

– Один ваш человек делает в два раза больше тебя. Ты лентяй, – грохнул Янсон, приближаясь ко мне вплотную. Его лицо было таким близким, что я ощущал каждую каплю его слюны. Он смотрел на меня своим хищным взглядом, который казалось просверливает меня насквозь.

– Зачем ты ломаешь керны?! – рявкнул он неожиданно.

Этот вопрос застал меня врасплох. Я смотрел на Германа в поисках поддержки, но знал, что её не будет.

– Я не ломал никаких кернов, герр Янсон, – проговорил я с дрожью в голосе, не теряя своего простодушного вида.

– Лжёшь! – Янсон снова рявкнул, а затем кулак его резко метнулся в моё лицо. Я упал, оглушённый этим ударом, но вскочил быстрее, чем мог подумать, чтобы не быть избитым ногами.

– Руссише швайн, говори правду! Зачем ломаешь керны?!

– Я не ломал, герр Янсон, не ломал, – повторил я, тщетно надеясь, что это прекратит избиение.

Когда он ударил меня снова, я даже не понял, откуда прилетел удар. Всё потемнело перед глазами, а звуки стали приглушёнными.

– Пошёл вон! Если не признаешься – отправим в концлагерь.


Я оказался в темноте карцера и осознал, что никакого страха не испытываю. Это было странно. Я не вспоминал маму, не плакал – ведь меня никогда прежде так не били. Вместо этого я чувствовал лишь ещё большую ненависть и понимание, что они ничего не знают. Если бы знали, то убили бы сразу. Их тактика – просто взять «на пушку». Лицо горело, а пить хотелось невыносимо.

Слышал, как кричали на ребят и, наверное, тоже избивали. В карцере я молился за них, шептал: «Братушки, родненькие, простите меня, я ведь для народа стараюсь». Через некоторое время меня снова повели к Янсону. Он выглядел измождённым, как будто не он меня допрашивал, а я его.


– Почему ты не сказал правду? Ребята оказались умнее тебя и всё рассказали, – перевёл Герман с невозмутимым лицом.

– Герр Янсон, они просто испугались и наговорили вам неправды, – сказал я, понимая, что это ложь с их стороны.

Янсон вскочил с места, словно ужаленный.

– Я знаю, кто ломает керны! Один из них мне сказал, а ты молчишь!

Янсон снова подступил ко мне вплотную, и его слюна, смешанная с гневом, снова полетела мне в лицо.

– Кто?! Говори!

– Я не знаю, герр Янсон. Мы этого не делали. Я уверен в своих товарищах.

Он замахнулся плёткой и ударил меня. Я уворачивался, но плётка всё-таки задела меня по плечу.

– Кто?! – продолжал он с яростью.

– Я не знаю! Мы не ломали, – крикнул я, чувствуя, как боль заполняет моё тело, но не уступает той ненависти, которая кипела внутри.

Янсон, словно выдохшись, сел за стол, но его садистский тон не изменился.

– Говори, кто это, или мы тебя сейчас убьём.

– Я не знаю, герр Янсон, не знаю! Мы не виновны!

– Пошёл вон!


Меня вернули в карцер. И хотя я знал, что саботаж не раскрыт, внутри чувствовал тревогу. Да, я был осторожен, но чем больше людей замешано, тем больше вероятность предательства. Мы неопытны, а они жестоки. Нужно быть ещё хитрее.

Позже меня снова вызвали к Янсону. На этот раз он был спокоен, словно ничего не произошло. Там стоял Антон, а вскоре привели Костю.


– Я убедился, что вы честные люди и что керны вы не ломали, – произнёс Янсон с ненастоящей добротой. – Если увидите кого-то, кто ломает керны, даже если это немцы, скажете мне.


Вот в чём дело! Они подозревают не только нас, но и своих. Значит, у них ничего на нас нет.

19 декабря 1942 года

Был у Павлика, нашего «Портоса». Он по-прежнему твердит своё: надо соблюдать строжайшую осторожность, но вовлекать других людей в наши дела. Конкретно – Костю и Антона. Но зачем? Они и так делают как надо: не дают больше кернов, чем я, несмотря на все угрозы мастера. А вчера мы сговорились каждый четвёртый-пятый керн ставить на ригель так, чтобы он чуть-чуть «упускался», образовывая трещины. А то, если не будет брака, то немцы подумают, что мордобой помогает.

Самым страшным врагом я считаю не кого-то из надсмотрщиков, а главного инженера завода – герра Лендера. Этот человек умён, хитёр и опасен. В нём всё – от осанки до взгляда – говорит о непрерывной работе мысли. Он выше среднего роста, спортивного телосложения, с худощавым волевым лицом и жадным, внимательным взглядом, который словно просвечивает каждого из нас. В руках у него всегда блокнот и карандаш, а в кармане – неизменная логарифмическая линейка. Постоянно что-то записывает, прикидывает, считает. Настоящий технарь. Кажется, нет ни одной детали на заводе, которую он не знает лучше, чем мы.

Он умеет делать всё сам, и это внушает уважение несмотря на то, что он наш враг. Я видел, как он снял плащ и, взяв у заливщика ковш, показал, как правильно заливать формы. Не ограничился одним примером – залил с полдюжины, потом аккуратно вытер руки платком, надел плащ и пошёл дальше по заводу, словно ничего не случилось. Но на всех в цехе это произвело впечатление. Лендер – опасный противник, и он не только руководит, но и сам участвует в процессе.

Недавно он много времени проводил в нашем цеху, решая, как увеличить производство. И он нашёл способ, не останавливая работу. Талантливый организатор, спору нет. А главное – он никогда не забудет того, что кто-то выполняет меньше нормы. Зацепился за Тимофея, который делает по сто кернов за смену, и теперь требует от всех того же. Меня он назвал саботажником и пригрозил отправить в концлагерь.

А тем временем за нашим забором, между ним и французским бараком, строят огромный ров. Никто не знает, для чего. Это квадратная яма, похожая на опрокинутую пирамиду, а на её дне толстая труба – видимо, для воды. Зачем она – никто не знает, но все смотрят на неё с тревогой. Может быть, это противопожарный бассейн?

Питание стало просто отвратительным. Уже два месяца кормят нас кислой, вонючей капустой. Дед Скобцов шутит, что ворон живёт двести лет, потому что питается падалью. Долго ждали, пока закончится эта мерзость, и вот наконец, вчера съели последнюю порцию. Сегодня на обед дали роскошный суп из брюквы. Настоящий пир для наших измученных желудков.

Карл продолжает помогать нам. Достал крем для рук, и наконец начали затягиваться трещины. Он даже говорил с обер-мастером Лоренцом, чтобы нам крем регулярно выдавали.

А вчера по главной улице, ведущей в центр города, как суслики стояли солдаты через каждые сорок-пятьдесят метров. Карл сказал, что, возможно, Гитлер приезжал во Францию. Хоть бы не вернулся!

20 декабря 1942 года

В огромном зале раздевалки для немцев стоят бесконечные ряды спаренных шкафов с маленькими висячими замками. Придя на завод, немец, отперев замок, распахивает дверцы двух отделений шкафа. В одно отделение вешает чистую одежду, а из другого берёт спецовку. После работы моется, снова одевается и, как пижон, в костюмчике, при галстуке, в пальто с портфелем выходит с завода.

Невозможно отличить обер-мастера от дворника. Нам переодеваться не во что. Но мы были счастливы уже тем, что хорошо помылись. В лагере есть душевая, но тёплая вода бывает только вечером и недолго.

Ради воскресенья, что ли, на обед впервые дали приличное второе, правда, мяса было мало. Немножко картошки, капусты и маленький кусочек мяса. Картошка у них не гнилая, не мёрзлая, но всё же какая-то резиновая, и нет у неё такого картофельного вкуса, как у нашей. Кусочек мяса разбудил до головокружения далекие воспоминания кухаркиного сына.

После обеда дали по пачке польских сигарет «Вретева». Из чего же они сделаны? Из чего угодно, только не из табака. С куревом у нас скудно, как и с пищей. Иногда удаётся раздобыть у немцев. Карл и в этом меня не обижает. Иногда балует изумительными сигаретами «Юно». Сигареты у них разные: лёгкие – ароматные из светлых табаков, средней крепости; нормальные, хорошие – из обыкновенных табаков; и ужасно крепкие – из чёрных табаков, такие, что не каждый может затянуться. А затянувшись, кажется, что верхняя половина тела отделилась от нижней. Сигареты есть тонкие и толстые, длинные и короткие, но хорошие – обязательной эллипсоидной формы. Папирос у них нет.

В три часа нас выпустили из лагеря. Павлик, Володя, Жора и я сначала пошли в лес. Говорили о станке для автоматического изготовления кернов, который установлен у нас в стержневом отделении. Ожидают, что его производительность будет в 5—6 раз выше, чем у человека. Пока, слава Богу, ничего со станком не получается. Варьируют разные земельные составы.

Володя сообщил, что Эрих сдержал слово и принёс вчера небольшой радиоприёмник, который удалось раздобыть. Говорит, что дома пробовал включать, но он не работает. Сумею ли я вдохнуть в него жизнь? Володя спрятал его на чердаке мастерской. Нужно ещё раздобыть провод, чтобы на чердак дать напряжение. Я смогу заниматься приёмником, работая в первую смену, и только в то непродолжительное время, когда немцы закончат работу и уйдут из мастерской, а наше рабочее время ещё не началось.

Из общей массы женщин обращали на себя внимание девчата из Кобеляк, что на Полтавщине. Они и по виду крепче, и одеваются опрятнее, хотя здесь это понятие очень условно. Зина и Надя работают на кранах, Маша в нашем цеху красит графитной краской кокили, в которых отливают снаряды. Вера и Муся в механическом цеху на токарных станках-автоматах обтачивают корпуса снарядов.

Самая заметная среди всех – Вера Андрейко. Природа щедро одарила её мягкими чертами лица, неповторимой женственностью и удивительно приятным голосом. Однако жизнь и те суровые условия, в которых она росла, сделали её иной: грубой, иногда даже резкой, властной и настойчивой, порой доходящей до откровенной вульгарности. Но это только внешняя оболочка. С нами Вера умеет быть совсем другой – нежной, учтивой, обаятельной, словно прячет под броней грубости свою истинную, мягкую натуру.

Мне кажется, что она нравится Володе. Когда разговор заходит о ней, он словно меняется: становится тише, молчаливее и погружён в свои мысли. Казалось бы, Вера кокетничает с ним, как и с другими, но чаще всего проявляет внимание к Павлику. Павлик, со своей стороны, дружелюбен ко всем, в том числе и к Вере, хотя в его поведении нет ничего особенного – он всегда внимателен и открыт. Но вот в душу Веры не так легко проникнуть. Её женская хитрость и гордость стоят на пути, словно высокий забор, за которым она скрывает свои истинные чувства. Она не стремится опровергать слухи о своём интересе к Володе, но и не отвергает внимания Павлика, если такое вдруг проявляется. Выбирает, что ли?

Володя пока со мной об этом ничего не говорил. Что касается женщин, он невероятно скромен. Даже если бы у него возникло серьёзное чувство, я уверен, он не только мне не признался бы, но и себе не позволил бы это признать.

Любоход

После ужина нам разрешили до девяти вечера собираться вместе с девчатами в столовой. Эти вечера сразу преобразили наш лагерный быт. Стало легче, веселей, словно луч света прорезал эту бесконечную темноту тягот и страданий. Сначала наши сборища называли просто «посиделками», но кто-то придумал другое название, и оно, как банный лист, прилипло к нам, став неотъемлемой частью нашего лагерного жаргона: « (б) л (юд) оход» или далее – любоход (я слегка изменил слово для благозвучия). Хотя это слово довольно грубое, но полюбилось оно всем и мы подразумевали под ним не только просто совместное вечернее времяпровождение, но посиделки с лёгким эротическим флёром, который эти собрания со временем приобрели. И вот уже не только мы, но и девчата с лёгкостью стали использовать его.

Мы садимся за столы: с одной стороны мужчины, с другой – женщины. За каждым столом постепенно складывается своя компания. Новенькие иногда присоединяются, а порой группы перемешиваются. Однако уже с третьего или четвёртого вечера стали появляться пары, которые сели подальше от остальных. О них тут же заговорили, дали каждой паре свой статус. Теперь, когда говорят: «Муся Колькина» или «Коля Мусин», всем ясно, кто с кем.

У немцев скоро Рождество, и в столовой поставили ёлку, которую украшает наша медсестра, пока мы на работе. Праздничная суета уже чувствуется – даже в нашем лагере. В журнале «На досуге» напечатали молитву, но нам, воспитанным в безбожной среде, она кажется чем-то чуждым. Вернуться к вере человеку, выросшему в атеизме, сложно, для этого нужны либо время, либо большое горе.

На вчерашнем «любоходе» Сигизмунд и Шляхов подготовили для нас сюрприз. Сигизмунд где-то раздобыл мандолину – вероятно, нашёл на расчистке развалин, как и многие другие вещи, что приносил. Вместе со Шляховым они сочинили частушки, и даже нам ничего не сказали, чтобы сделать выступление неожиданным.

Когда в столовой собралась основная масса людей, они попросили внимания и отступили к стене. Сигизмунд начал аккомпанировать на мандолине, а затем они с Шляховым попеременно исполняли частушки. Вот некоторые из них:


На горе есть сад зелёный,

Что за фрукты! – прямо мёд.

А глядишь: любитель фруктов

Ухватился за живот.


По тревоге что случилось?

Ничего не разберёшь.

Нас охрана побросала,

Ну а он даёт бомбёж.


Но всё прошло благополучно,

В нас он бомбой не попал.

А ребята из кладовой

Разбомбили гиздопар.


И это лишь малая часть того, что они пели. Мы, закоченевшие от боли и голода, вдруг ощутили нечто похожее на веселье, на радость. Лишения, побои, холод, голод – всё это на мгновение отступило. Мы забыли, как смеяться, но частушки разбудили в нас тёплый огонёк, и «любоход» ожил, наполнившись смехом.

Но веселье длилось недолго: нас разогнали раньше времени. Вернувшись в барак, Миша сказал, что смех в таких условиях – это свидетельство силы нашего духа. Эти слова застряли в голове, но уснуть было трудно. Я снова думал о маме. Что с ней? Как она там одна, в оккупированном Харькове? Получила ли мою открытку или терзается обо мне, думая, где её единственный сын? Когда вспоминаю о маме, всегда ощущаю её запах – запах молока, который остался у меня с детства. Откуда он? Из ясельной кухни или, может, с тех времён, когда я был младенцем? Вернёмся ли мы когда-нибудь друг к другу, мамочка?

После отбоя в темноте кто-то запел старую песню тихим, обречённым голосом: «Напрасно старушка ждёт сына домой…». Пел он так грустно, что сердце разрывалось. И лишь когда кто-то не выдерживал и с раздражением кричал: «Да замолчи ты, и так на душе тошно!», наступала тишина.

25 декабря 1942 года

Сегодня у нас выходной день. Бывают же на свете чудеса! У немцев начало Рождества. Это же как надо почитать Христа, чтобы во время войны в этот день работу считать недопустимой. Ну, а нас одних на завод не погнали. Вот и отдохнём.

На днях привезли подержанную одежду. Не выпускать же нас в город в лохмотьях или спецовках. Узнали мы об этом от Леньки и Соловья. Они залезли в кладовую и стащили два костюма, переоделись и тогда нам рассказали.

Кто-то выдал их и кара пришла быстро: через пару дней их повели выгружать кокс, один вагон на двоих. Не били, наверное, из-за Рождества. Одевая спецовку, Соловей сказал, что Герман своей смертью не умрёт. Герман, как и многие другие в бараке, их услышал. Не сомневаюсь в том, что он их и выдал. Ребят избили, а костюмы отобрали.

Но порой мне кажется, что в отношении Германа мнение предвзятое. Да, он груб, эгоистичен, ведёт себя вызывающе и надменно, жалости не испытывает ни к кому. Уж какое там милосердие – никогда не выручит, находясь постоянно между немцами и нами, ни разу не выступил в нашу защиту, не вставал даже скрытно на нашу сторону.

Участвуя в допросах, никогда не подсказывал, не помогал вывернуться. Янсону демонстрирует защиту его интересов и своё раболепие, чистит на нём туфли и завязывает шнурки. Для того чтобы выдать ребят, нужно иметь подлую душу, но я пока в его подлости не убеждён. Нужны доказательства. Интуитивно я на стороне ребят.

После обеда был в городе. В ресторане к нам подсел русский эмигрант, который уехал из России в 18-м году. Одинокий, дряхлый старик заговорил: «Всё здесь чужое. Душа не принимает. Имел в Саарбрюккене своё дело, материально был обеспечен, но с первого дня мучился и страдал из-за тоски по родной земле, по России, по своей Родине.

Чувство одиночества на чужбине – самое страшное в жизни. Если останетесь живы, то спешите вернуться домой, как бы вас там не встречали. Я только и чувствовал себя человеком, пока жил в России. Запомните слова Ивана Тургенева: «Россия без каждого из нас обойтись может, но никто из нас без неё не может обойтись.»» Прощаясь, расплакался. На него жалко было смотреть. Мне показалось, как бесцельно, бессмысленно здесь прошла его жизнь. Всю обратную дорогу в лагерь молчал и думал о нём.

А после ужина Сигизмунд и Шляхов порадовали нас новыми частушками:


Нас в столовой накормили

Скудными обедами.

Пока ели – сыты были,

Встали все голодными.


У барака ворот много,

Все ворота новые.

Только плохо: на воротах

Висят замки пудовые.


В выходной наши ребята

В город собираются

И на целую неделю

Салатами наедаются.


Быков парень удалой,

Парень прямо сокол.

Когда в городе мы были,

Он шесть порций слопал.


Нам костюмы привезли,

Часть уже раздали.

Остальные Соловей

С Ленькою украли.


Грицко номер сто восьмой

Грязью зарастает.

Мыло, соду получили

И на хлеб меняет.


Здесь, друзья, вам не Россия,

Воровству здесь места нет.

Нам германская наука —

Спутник будущих побед.


Какие молодцы Сигизмунд и Шляхов. Веселье и смех поднимают наш дух, сплачивают нас. На вопрос, как им удалось так быстро подготовить новое выступление, Сигизмунд сказал, что стимулом было то, что их творчество воспламенилось дружной, одобрительной оценкой прошлого выступления.

Ах, как мы истосковались по весёлым человеческим словам. Тяжёлая жизнь создаёт атмосферу обречённости. Мы упрямо верим в выживание и, как несмышлёныши, ждём чуда – скорого окончания кровавой бойни, потому что на большее сил, кажется, не хватит. Знаем и верим, что богатырь отрубит голову дракону, но будет это уже после нас. Поют Сигизмунд и Шляхов – кругом улыбки, но стоит им замолчать, как лица становятся обречёнными.

Питание не восполняет расхода энергии, и люди наши постепенно сходят с дороги жизни. За прошедшие девять месяцев 28 человек из нашего лагеря переехали, как говорят в госпитале, в «могилёвскую губернию». Но жизнь продолжается, и мы даже иногда смеёмся. Жора говорит, что смех после частушек вызвал в памяти слова Ильи Ильфа из его записной книжки: «Жизнерадостные паралитики.»

26 декабря 1942 года

С тех пор как нам стали платить деньги, в лагере процветает карточная игра. Интересно, что деньги-то нам девать некуда – без продуктовых карточек ничего не купишь, но азарт подогревает всех. Какое это проявление молодости! Казалось бы, едва дотягиваем ноги до нар, валимся от усталости, но стоит полежать часок, умыться – и вот уже начинается игра. Немцы, конечно, игру запрещают, карты конфискуют, а пойманных игроков отправляют в карцер. Поэтому на окне всегда сидит «наблюдатель,» платный дежурный, который за свою службу получает процент от банка.

Домбровского ленинградцы зовут «Павел,» а харьковчане – «Павло». Я, впрочем, зову его по-дружески «Павликом», подчеркивая этим уважение к его природной хитрости и изворотливости. Именно Павлик предложил дерзкий план, связанный с карточной игрой. В лагере появился новый полицай – молодой, добродушный. Кричит на нас только в присутствии Янсона и остальных полицаев, а когда остаётся один, ведёт себя совсем по-другому. Однажды он застал нас за игрой, и мы сразу перепугались, ожидая карцера. Но полицай только улыбнулся, жестом показал, что нам нечего бояться, и спокойно ушёл. Это натолкнуло Павлика на мысль вовлечь его в игру.

На страницу:
7 из 8