Полная версия
Донбасс. Дорога домой
Иван Карасёв, Марк Некрасовский, Олисава Тугова, Александр Савченко, Наталья Литвиненко, Юрий Ковальчук, Ольга Горячева, Иванн Черняев, Александр Марков, Дмитрий Бобылев, Александр Гуляев, Михаил Афонин, Оксана Саликова, Юлия Рубинштейн, Сергей Васильев, Татьяна Сурова, Сергей Гурьев, Александр Сурнин, Сергей Сроковиков, Наталья Колмогорова, Нина Левина
Донбасс. Дорога домой
Авторы и составители этого сборника неслучайно обратились к теме войны, что идёт на Донбассе уже десять лет. Когда живешь в мирном городе, в уютной квартире, трудно осознать весь драматизм происходящего в зоне боевых действий. От ракет и беспилотников противника вновь и вновь погибают мирные жители в Донецке, Горловке, Белгороде и даже далеко от линии фронта. Банальный поход за водой, которой кое-где нет в кранах уже давно, может закончиться трагически. О них, об этих людях, страдающих от бесчеловечной политики киевского режима, о тех, кто их защищает, сражаясь на фронте, перенося неимоверные тяготы и лишения, ежечасно рискуя жизнью, рассказывается в сборнике «Мы наши».
Многие россияне присоединились к движению помощи Донбассу, к поддержке наших бойцов под старым проверенным лозунгом: «Все для фронта – все для победы!». Писатели России, используя всю силу своего таланта, обращаются к душам и сердцам сограждан. На страницах сборника они пишут о героизме простых людей, добровольцев, жаждущих лишь одного – ускорить победу, водрузить знамя Победы над логовом кровавого национализма, вернуть мир на эту землю.
Многие авторы сами являются свидетелями или участниками драматических событий, происходящих в Новороссии: это граждане двух донбасских республик, волонтёры, военкоры и воины российской армии.
А Юрий Ковальчук, два рассказа которого вошли в этот сборник, к сожалению, уже не доживёт до победы. Ополченец первого дня, он скончался от последствий пыток в застенках современного украинского гестапо, куда попал в результате поистине предательской глупости некоторых российских чиновников.
Юрий Ковальчук, не единственный из авторов сборника, кто участвовал в боевых действиях. Сражалась с нацистами на фронте и Олисава Тугова, чьими рассказами открывается книга. Очень трогательно живыми и яркими красками повествует она о геноциде в Киеве в рассказе «Бронзовая девочка», соединяя прошлое и настоящее – трагедию Бабьего Яра с происходящим на Донбассе в наши дни.
В каждом рассказе сборника заложена золотая крупица правды о современной войне. Эти крупицы составили её мозаичную картину: страдания людей – женщин, детей, стариков, героизм воинов – живых и павших на полях сражений. Авторы обращаются к сердцам людей, ко всем тем, кто еще не в полной мере понимает, что пожар войны полыхает на крыше нашего большого многонационального дома.
Нет сомнения, что Победа будет за нами. Но какой ценой и в какие сроки? Да, идет война, о которой мы вправе сказать – народная, священная война против современного нацизма. Во всяком случае, после прочтения сборника «Мы наши» никаких сомнений на этот счёт не должно оставаться.
Сергей Рац, член Союза писателей России, кандидат политических наук, историк спецслужб
Олисава Тугова. БРОНЗОВАЯ ДЕВОЧКА
Наша прихожая маленькая и тёмная. Когда закрыты все двери, она похожа на шкаф. И в этом шкафу сидим мы с сестрой. Сидим уже часов пять или шесть и будем сидеть, пока не придет эсэмэска от мамы, что прилёты закончились, или пока не придет с работы сама мама. Хорошо, что она поехала на велосипеде, а не на маршрутке. Если прислониться спиной к стене, то можно почувствовать, как под обоями подрагивает бетонная плита – сегодня укропы снова бьют по центру Донецка.
Лампочка в треснувшем плафоне под потолком не горит, и от этого обои кажутся грязно-серыми. Если бы горела, то стали бы видны рисунки сестры. Она часто поднимается на цыпочки и рисует карандашами так высоко, как только может дотянуться. Она почему-то думает, чем выше рисунок, тем он важнее. Поэтому я встал на табуретку и нарисовал отца, маму и нас с ней – мы держимся за руки и никогда их не расцепим – хотя бы на рисунке. Потому что отец в ополчении. Я иногда ему звоню. Чаще всего мне отвечает электронная девушка- робот и говорит о том, что аппарат абонента выключен. Но иногда я слышу тяжелый и тихий голос отца. Он всегда спрашивает одно и то же: «Как сам? Как мама? Как сестра?» И не слушает моих ответов – ему, как и мне, важно просто услышать звук родного голоса: значит, живы.
Сестре пять, она родилась, когда уже шла война, и почти всю свою жизнь сидит со мной в шкафу-прихожей. Когда мне было пять, мы ездили в Киев. Там цвели каштаны, вдоль ярких домов ходили новые блестящие трамваи. Сейчас мне тринадцать, и я до сих пор почему-то помню эти трамваи,
рассказываю про них сестре, и она рисует их на пожелтевших обоях, сильно вдавливая карандаш так, что остаются глубокие борозды…
– Дима, налей водички, – просит сестра. Ей не поднять большую пятилитровую канистру, которая поблёскивает в углу гладкими боками. И я осторожно наливаю ей в чашку воды. И смотрю, как она пьет глоток за глотком… Без воды мы умрём. Иногда воду дают, она шипит в трубе, тогда я откручиваю кран на максимум, чтобы набралось в ванну как можно больше, но струйка тонкая, и много всё равно не насобирать.
Сестра поднимает руки, одной упирается в стену, во второй сжимает карандаш и тянется повыше – хочет рисовать, но темно и не разобрать – красным она рисует или чёрным.
– Вика, – зову её, – ты знаешь, в Киеве есть памятник. В парке. В Бабьем Яру. Мы там гуляли с мамой и с папой под плакучими ивами и тополями. Было такое солнце. Ярко-ярко, и много цветов на клумбах. И я бежал по аллее. Очень быстро бежал, радостно. Я так быстро давно не бегал. Разве что когда от магазина услышал, что где-то совсем рядом с нашим двором прилетело – вот тогда я тоже домой нёсся, потому что ты болела и со мной не пошла, одна сидела, и я испугался, что ты могла во двор выйти… А там в Киеве, вдруг – раз – и памятник… Там бронзовая девочка-кукла с поднятыми руками, вокруг неё сломанные игрушки. А она одна и совсем некому её защитить. Ни мамы. Ни папы. Потому что всех фашисты убили. Это давно было. Ещё на старой войне. Мирным сказали, что их отвезут из оккупированного города. Они поверили и пришли. Семьями. С детьми. А там овраг, и в нём ещё рвы раскопали. Громко играла музыка. Вальсы, польки – так, чтобы не слышно было криков и выстрелов. Людям велели оставить все вещи, лечь в ров лицом вниз шеренгами – и расстреливали. Много-много людей. А потом прямо на трупы укладывали новых. А для детей – особый ров, отдельный. Кто кричал, тех били прикладами по голове, затаптывали каблуками сапог…
Сестра не слушает, она замерла и стоит, как будто превратилась в бронзовую девочку, только медленно- медленно водит карандашом по стене. Она рисует мёртвую кошку. Когда в соседний дом прилетело на второй этаж, то разворотило балкон, а внизу, у скамеек, лежало большое, бесформенное тело человека. Сложно было понять, мужчина это или женщина. Тело увезли и не заметили, что прямо на клумбе, посреди махровых астр, ещё одно – кошачье. Маленький рыжий кошачий труп – из-под него вытекла небольшая лужица чёрной крови. И некому было убрать. Мы с пацанами зарыли эту кошку только вечером, прямо на этой клумбе. Видимо, сестра запомнила и теперь рисует.
Я смотрю на часы, фосфорные стрелки мерцают в сумраке. Мама уже должна приехать. Но её нет. Мне начинает казаться, что её тело лежит где-то у остановки, под искореженным профлистом, а рядом валяется велосипед с оторванным колесом. И мне становится сложно дышать. Так сложно, будто бы во всей прихожей вдруг закончился воздух. Но тут же шуршит в замке ключ.
– Я вам яблок привезла, – говорит мама.
Я вскакиваю, улыбаюсь и смотрю на рисунок под потолком. Нарисованная семья улыбается тоже. Сестра радостно смеется и перестает быть похожей на бронзовую девочку с киевского памятника.
Олисава Тугова. ДЕНЬ ПРОЖИТЫЙ
«На Пасху огонь был особенно плотный. Стрельба не прекращалась с обеих сторон…» Хорошая фраза для начала рассказа. Руководитель литературного объединения непременно сказал бы, что слишком пафосная. Надо бы записать. Правда, записать некуда. От яркого солнца на экране мобилы ничего не разглядеть, а тонкий походный блокнот в нагрудном кармане кителя совсем отсырел, да и карандашный огрызок я где-то потеряла.
– Вот и вот, – боец с позывным «Моцарт» тычет пальцем в посеченные стволы деревьев, срезанные ветки, подтверждая свою мысль про активный огонь на Пасху.
Мы совсем не похожи на героев моего руководителя литературного объединения. Герой его последнего романа решительно и красиво уезжает в ночном автобусе на Донбасс. А мы шаримся в окопах под Авдеевкой. На моих берцах застывшая, потрескавшаяся глина, штаны в серой земляной пыли. И башка люто чешется при одном воспоминании о горячей воде. Я лезу под каску и скребу всей пятернёй. До линии обороны укропов метров триста, и прилёты на тропе до блиндажа свистят регулярно – после минных разрывов на ярко-зелёной весенней траве остаются дымящиеся чёрные ямы.
– Воздух! – командует Моцарт, который топает впереди, и тут же технично складывается и перекатывается набок. Я так не умею, грузно падаю под хлопок разорвавшейся где-то слева мины, ударяюсь коленом, локтем и пару секунд смотрю на почти прозрачные от солнца стрелы травы, пронзающие небо.
Дальше по тропе до блиндажа мы сосредоточенно бежим.
– Польские миномёты у них появились, – уже на месте объясняет Моцарт, он складывает на земляном выступе крошечный шалаш из палок, разводит костерок, ставит рядом жестяную закопченную кружку, – у них выхлопа нет. Обычно секунды две, чтобы сориентироваться: «вжух» и где-то долбанет, а эти – без предупреждения, мощные прилёты, хлёсткие.
Я отпыхиваюсь на дне окопа – бегать в броне не самое приятное занятие. Окопы знатные, глубокие, бетонированные, их взяли совсем недавно, немного подправили под себя. На бревно насажена каска-обманка. Калмык гладит облезлого и тощего кота-шпротика. Кот от людского внимания тарахтит, как БТР. Интересно, окопные коты и к укропам также приходят, а те их гладят и подкармливают тушенкой? Если буду писать рассказ, то по литературным канонам Калмык в систему персонажей не вписывается. Сюжет не двигает, тему не раскрывает. Зато он приехал на передовую делать репортаж, потому что настоящий военкор, не то, что я – безвестная и безымянная. «Твоя проблема в том, что ты слишком любишь своих персонажей», – говорил руководитель литстудии. И поэтому я сейчас внимательно смотрю, как Калмык гладит кота, чтобы непременно об этом написать. Сколько раз этот военкор уже мотался через границу, чтобы привезти такую нужную для добровольцев снарягу…
– Эй, Буковка, тебе тридцать семь. Тебе давно пора дома сидеть и борщи варить, – говорит Моцарт.
– Борщи – это тема, – соглашаюсь я.
«Буковка» – мой несуразный, слишком длинный позывной, в эфире он сливается в Букашку, Буку, Кафку…
– Когда укропы в плен сдавались, их борщом кормили, пирожками, аж зло берет. Нас не кормят, – продолжает свою мысль Моцарт. Он весь какой-то породистый, точеный, ладный, как офицер из советских фильмов. И тут же разъясняет:
– Да я всё понимаю, зачем это, – чтобы они в плен пошустрее сдавались. Но всё равно зло берёт.
Подошедший Старый поправляет ремень автомата, прикуривает у костерка согнутую дугой сигарету, вздыхает:
– Ночью за двухсотыми на поле пойдем, месяц уж лежат.
Не по-людски это.
– Наши? – интересуется Калмык.
– И наши, и не наши, – отвечает Старый. У него на макушке свернутая по краям валиком шапка-плевок. Как у Змея из сериала «Спецназ».
– Кто за нас воюет, тот и наш, – поясняет Моцарт.
– Да мы и укропов выносим. В мешки складываем и выносим. Была договоренность, чтобы телами обмениваться, но с их стороны не срослось что-то, – сетует Старый, – приходится закапывать…
– Тоже люди. Жалко, – проносится грустным эхом.
– Там не только укропы. Итальянцы точняк есть и поляки.
– А мне свои руки жалко, – ворчит Моцарт. – Убиваешь их, убиваешь, ещё и закапывать.
– А у нас в Сирии так и было: ты убил, ты и закапываешь, – улыбка Старого похожа на гримасу, – там же жара, не закопаешь, к вечеру будет беда.
– Заминировано там? – спрашивает Калмык.
– Уже нет, наши сапёры сработали, – Моцарт отхлёбывает из чашки и прикрывает глаза. – Простреливается хорошо.
– Там ближе двух метров не подползти. Дух такой. Давно лежат, – развивает тему Старый.
Моцарт дергает плечом. Я чую, как подступает тошнота, хотя вокруг по-прежнему пахнет только землей, дымом и травой.
– Фиг знает, как их вынести, – размышляет Старый.
– Крючком зацепить за броник? – предлагает Моцарт и тут же сам себе мотает головой, тупанул.
– Ну и дотянешь только то, что в бронике застрянет, а остальное как по полю собирать? – хмыкает Старый.
– Да… что делать – поблюём, но своих забрать – это вопрос чести.
Они спокойно едят консерву, а я смотрю в глубокое, живое, кобальтового цвета небо. На днях на КПП рыдала женщина, мать одного из тех, кто лежит сейчас в том поле, она вцепилась тонкими крючковатыми пальцами в плечи Старого, и её легкие, пушистые седые волосы топорщились, как перья – она была похожа на птицу Сирин и кричала тоже по-птичьи:
– Почему ты живой, а он нет? Сдохни тоже! Сдохни!
– Она мать, – так подытожил потом Старый.
Я верчу между пальцами найденный в кармане алый обломок скорлупы крашеного пасхального яйца, щелчком отбрасываю его в фисташковую траву и думаю, что если я закончу так рассказ, то это будет, конечно, символично, но слишком нарочито. Мой сын тоже через пару лет пойдет в армию. И это страшно, но правильно. Это тоже вопрос чести. А моя жизнь вообще бессмысленна. У меня не получится даже написать нормальный рассказ об этом дне. Зато я могу его прожить.
Олисава Тугова. ПЯТЬ ЛЕПЕСТКОВ
– Пять лепестков! – девушка-сержант в тёмно-зелёной «горке» прикоснулась к цветку, обхватила всю гроздь рукой в тактической перчатке, притянула к носу. Донецкая сирень напиталась дождём, с неё срывались крупные, холодные капли.
– На, загадай желание и съешь, – отдала на раскрытой ладони пятилепестковую звездочку мальчишке-сержанту. Они курили одну сигарету на двоих у корпуса военного госпиталя в Петровском районе, ждали, когда выйдет дежурный и даст отмашку, чтобы можно было затаскивать внутрь разложенную на ступеньках гуманитарку: бутыли физраствора, бинты, салфетки, воду, сгущенку и что-то ещё, утрамбованное в картонные коробки.
Мальчишка следил, как девушка дышит дымом, как улыбается обветренными губами, как у неё появляется и исчезает ямочка на щеке. Взгляд то и дело привычно убегал вверх, в молочное небо, высматривал беспилотники и возвращался назад, к светлым девичьим локонам, выбившимся из причёски.
Прилетело куда-то совсем рядом, разнеслось протяжно и гулко. Оба вздрогнули, но не двинулись ближе ко входу, только посмотрели на навес крыльца, в дырах которого давно сквозили облака. Под навесом парень в чёрной футболке с белой буквой Z говорил громко и махал тонкой рукой, из второго рукава высовывалась толстая культяпка, обмотанная бинтами. Караульный слушал, скрестив руки под висящим на шее автоматом.
– И что, нам на завтрак стакан чая дали, на обед компот дадут, на ужин чай – и всё. А воды нет, на свои её в магазе покупаем, а ты цены видел? Вообще ничё нет. Меня с передка привезли, одежду разрезали нафиг… Очнулся: ни мобилы, ни связи, ни денег. Ни одного номера наизусть не помню. Командир обещал родным сообщить, где я, да я уж второй месяц тут, а он всё не сообщил, верно…
– Эй, диктуй адрес, я напишу твоим, сегодня возвращаюсь на «Большую землю», – девушка достала из кармана блокнот, карандаш и повернулась, чтобы подойти поближе к раненому. У неё был шеврон с Чипом и Дейлом: «Слабоумие и отвага».
Потом они носили бутыли, упаковки, коробки. Мальчишка старался выбрать потяжелее. Девушка хватала, что придется. И пили в ординаторской чай с мятными пряниками, обнимали ладонями горячие кружки. Два маленьких сержанта. Они казались дежурному врачу братом и сестрой: тени под глазами, тонкие черты лица, у неё – медовые волосы, у него – медные.
Возвращались к машине весело, вдруг почувствовалось, что праздник – День Победы.
– Давно ты ездишь? Часто? – он смотрел и уже не мог отвлечься, даже для того, чтобы взглянуть в небо.
– С самого начала езжу. Когда могу, тогда и еду. Я так-то на оборонке служу, не всегда бывает время, – она улыбалась ямочками на щеках, – а ты откуда такой взялся?
– Да попросили тебе помочь разгрузиться. Я в располагу возвращаюсь. В отпуске был. В Забайкалье, – он ёжился от дождливой прохлады.
– Ого! Как же тебя сюда занесло?
– У меня два брата погибли. И я не мог не пойти… – во дворах зашлась лаем собачья стая и визгливо заматерилась женщина. Бездомные и свихнувшиеся от обстрелов собаки часто нападали на людей.
– А родители?
– Да… Тяжело им, понятно. Я приехал к ним, а на родной улице со мной некоторые соседи даже здороваться не хотят, говорят «оккупант проклятый».
– Мне тоже такое говорили, – она прищурилась и стала похожа на лисицу, – а я отвечаю, типа, да, я оккупант, бойтесь меня, суки, ходите теперь и оглядывайтесь. И боятся ведь. Пусть боятся.
– А у меня всё подразделение погибло, только два трехсотых, да я остались, – мальчишка не ожидал, что так легко произнесется то, что не мог сказать даже родным, – и я такой злой был, мне всё равно было, хоть теперь к вагнерам, хоть куда, только бы мочить укропов побыстрее и туда, где погромче…
– Давай шевронами поменяемся, – всё-таки она была немножко пониже ростом.
– Давай, – согласился мальчишка и принялся отрывать свой, снайперский. Шеврон прилепился намертво. Тогда он снял всю куртку и накинул на девушку, получилось, будто бы обнял, – забирай сразу все. На память. И чтобы не замерзла.
– Правда что-то похолодало, – она шмыгнула носом и не торопилась вылезать из объятий. Пришлёпнула ему на кепку «Слабоумие и отвагу».
Они стояли у машины и смотрели друг на друга. Забыли про войну, прилёты, «оккупантов», госпиталь, про «птичек» и про стаю собак.
У мальчишки вспотели руки и быстро-быстро забилось сердце:
– Можно я тебя поцелую?
Она хихикнула и наклонила голову набок. От нее пахло табаком, железом и почему-то сиренью. Они чуть прикоснулись сухими губами. На поцелуй она отвечала осторожно, напряженно и неумело, и это было хорошо, потому что он тоже, оказывается, не умел. На них из окон смотрели раненые.
– Ты же уезжаешь прямо сейчас?
– Да. И тебе тоже ведь надо в располагу.
– Подбросишь до остановки в центре?
– А давай по городу покатаемся. Праздник же, – она достала с заднего сиденья красное знамя и вручила мальчишке, садись, высуни в окно и держи.
Машина завелась не сразу, но гнала бодро. Полотнище пламенело и трепыхалось, пластиковое древко гнулось и выворачивалось из рук. Встречные машины сигналили. Мальчишка подумал, что если по ним наведутся и прилетит по капоту, то вспыхнет моментально и они не успеют выскочить и сгорят, но всё же никто в Донецке не пристёгивается, надеются – а вдруг. А он даже хотел, чтобы вот сейчас прилетело – и тогда они умерли бы вместе. Потому что ничего другого вместе сделать у них не получится.
Когда он вышел на остановке, то долго смотрел вслед её машине. А потом включил гимн России и высоко поднял руку с телефоном. На него неодобрительно и даже злобно поглядывали люди. Но мальчишка-сержант не отпустил руку, пока гимн не доиграл до конца.
Александр Савченко. ЧП МЕСТНОГО ЗНАЧЕНИЯ
Терлеев выбивался из этой компании. Не только по возрасту. Ему после ранения разрешили навестить семью в Ставропольском крае. Срок отдыха закончился. В военкомате подсказали, как лучше добраться до своей части, поэтому прибыл в Ростов, чтобы отчалить с очередной партией мобилизованных. Как рассчитывал – не получилось.
Практически весь народ укатил два дня назад на поезде. Теперь приходится трястись в автобусе среди случайной компании. «Всякой твари по паре», – определил с усмешкой Терлеев. Из-за какого-то хмыря, оказавшегося «пятисотым», долго проваландались возле лазарета. Другой болел больше недели, наконец, приволок справку, что стал здоровым. Ещё один вернулся с похорон отца, вроде уважительная причина. У двоих никак не могли найти нужные документы для отправки. Даже попался гаврик, которого задержала местная полиция, поддал после встречи с молодой женой и вляпался в совершенно случайную драку. Трое суток питался баландой в камере, кое-как после вмешательства военкома парня выпустили на все четыре стороны. Он и здесь, в автобусе выглядел орлом. Украшал солдата крупный нос, залатанный лейкопластырем.
С места выехали поздно. Возле окна оказался парень лет двадцати пяти. Как сел, так сразу закрыл глаза – задремал. Впереди сидел старлей Ткаченок с намечающимся просветом в середине макушки головы – он сопровождал последнюю группу пополнения до места назначения.
Когда садились, Терлеев, проходя мимо офицера, спросил:
– В Каменск-Шахтинском остановимся? Старшой с гонором отмахнулся:
– Это не рейсовый автобус. Где надо, там и остановимся… Терлеев понял, что человеку уже обрыдло сопровождать таких хлопцев до линии фронта. А сейчас мало ли что у него за душой. Может, ребёнок заболел, может, от роду ревнивый.
Сидит и думает, с кем дома баба его…
Неожиданно тот, что сидел у окошка, открыл веки и, повернувшись вполоборота, осветил Терлеева ясным взором:
– А я Глазырин. То есть Володя. Давайте познакомимся.
Может быть, придётся еще вместе служить…
Терлеев не особо собирался вступать в дорожный разговор. Кроме того, в курганской «Авроре» не просто укачивало, а тянуло в настоящий сон. Какие могут быть тут разговоры… Но ответил, как можно приветливо, даже дружелюбно:
– Конечно. Мало ль чего…, – и протянул широкую пятерню соседу, – Терлеев. Валентин.
Разговорились. Словами обменивались сначала вяло, вроде как ни о чем, но вскоре образовался диалог.
– Я тебя по говору уловил, ты парень сибирский… —
заметил Терлеев.
– Это как?
– У вас там настоящий русский язык. Поверь, как старому любителю филологии. К тому же много покатал по стране.
Помолчал. Потом продолжил:
– Вообще-то, хорошо, что так на Руси повелось. Люди живут за тыщи километров друг от друга. А случайно встретились, разговорились и полная яснота… Ты думаешь, что все китайцы понимают друг дружку? Сильно ошибаешься. Выручают иероглифы… Правда, не всех, а только того, кто в них знает толк.
По-прежнему впереди клонил голову старлей Ткаченок. Наверно, ничто в этот момент не напрягало его мозги. Человек понимал, что у него сволочная работа сопровождать очередную партию мобилизованных до места постоянной службы. А это, может быть, до самой линии фронта. Поэтому и на этот раз Луганск будет только промежуточным пунктом, а мотать дорогу надо будет ещё много часов… И дорога там: один километр за десять здешних…
– Вы, Валентин, тоже первый раз? – поинтересовался Глазырин.
Терлеев коснулся пальцами уголков губ:
– Володя, с этой секунды никаких «вы». Я тебе не министр обороны, и ты не в моем подчинении.
– Понял, товарищ генерал!
– Вот это другое дело!
Старлей Ткаченок, посапывая и не оборачиваясь, подал голос:
– Не надоело буробить? Дайте хоть минутку прикорнуть… Слова старшого понизили градус разговора. Терлеев тихо:
– То, что из Сибири, уловил. А, конкретней, с каких мест?
Глазырин еще тише:
– Из Кузни. Слышал? Кузнецкий бассейн, в смысле угольный. Окончил библиотекарский техникум. Работал в главном заведении Новокузнецка. Библиотека имени самого Николая Васильевича Гоголя. Дошёл почти до главного библиотекаря отдела. Вроде при деле был, а большой радости не имел.
– Как так?
– Двумя словами не выскажешь, а травить целую речь нет смысла. Ты сам знаешь, кто и что читает теперь. У нас в отделе на полмиллиона жителей города, знаешь, сколько читательских формуляров? Отвечу: с гулькин нос. Остальное добываем собственными костылями. Знания и прочую информацию разносим в формате, нетрадиционном для былых времен. Ходим по учебным заведениям, в дома престарелых, к металлургам, шахтёрам. Сеем вечное и доброе на местах… А книги – хоть и источник знаний, но больше это «энзэ» на случай, если крякнет мировая компьютерная паутина.
– Как оказался на тропе войны?
– Как только услышал о мобилизации – сходу в военкомат: «кто последний?» А мне мужик из окошечка, будто из амбразуры «покажи повестку!». Я ему: «больше ничего другого показывать не надо?» Разобиделся чудак, от глубины своих чувств стал меня игнорировать, я его тоже, естественно, в ответ. Хорошо, мимо проходил какой-то майор, влез в наши дрязги. Когда понял, что я не шучу, к тому же оттянул в армии положенный срок, дал распоряжение разобраться со мной…