Полная версия
Аисты
– Вы добры ко мне! И я постараюсь вас отблагодарить тем же. Вы чем-то даже на меня похожи, как и я, на двоих ногах, но очень жаль, что нет у вас крыльев, а то бы взлетели ко мне наверх, здесь так здорово, отсюда открывается чудесный вид на окрестности, такая красота: дальний лес, поля, озеро с лугами, где, уверен, немало найдется еды. А самое главное, я у вас в полной безопасности, могу вывести потомство, сохранить своих деток, потому что на меня в ваших краях не охотятся, как в Африке, где я провожу зиму, и где похожие на вас, но другие совершенно люди, меня ждут только для того, чтобы убить и съесть.
Восторгу Марты не было предела. Она стала от радости кружиться, прыгать, возносить к небу руки, складывать ладони в благодарении. Немного успокоившись, убежала в дом, крикнув оборачиваясь к Ивану, что сегодня у них праздник, она готовит мужу на обед его любимые картофельные клёцки со сметаной и жареным луком. Они остатки дня без конца выходили смотреть на птицу в ожидании, что прилетела его пара. Но аист был один и в этот день, и следующий, но не покидал свой «новый дом». Иван стал видеть аиста гуляющего в поисках корма на окраине поля и у заболоченного берега реки, аист постоянно носил «строительный материал», поднимая и расширяя гнездо. Подруга аиста появилась на третий день, она прилетела, видимо, ночью. Аисты теперь были вдвоём, настало их время любви. Они взлетали с гнезда, делая в воздухе несколько резких ударов крыльям, потом почти невидимыми движениями, как в танце, поднимались всё выше и выше широкими кругами-спиралями, забираясь так высоко, что почти растворялись в небе. Но через какое-то время вдруг появлялись совсем с другой стороны, уставшие и счастливые, что обрели друг друга, что вместе, ведь вдвоём в гнезде теплее. Выходя из дому, люди приветствовали птиц громко словами, птицы в ответ трещали клювами и были заняты своими птичьими хлопотами-заботами, продолжая строить гнездо, летели вслед за Иваном в поля, выискивая в поднятой пахотой земле мелкую живность, паслись на других пажитях. Его поражала забота аиста о своей подруге. Он наблюдал, как аист, достав из норки зазевавшуюся полёвку, подзывал её к себе, совсем как это делают петухи, приглашая кур на найденное зёрнышко, или, бывало, аист гордо нёс добычу в клюве и бросал к её ногам. В начале мая, когда солнце уже не просто грело, а нагревало гнездо в ясные дни, у птиц наступила самая важная в их жизни пора: аисты ждали пополнения в семействе. Теперь бесконечные полеты из гнезда и в гнездо совершал один аист, а его подруга высиживала яйца. Он заботливо носил ей самые невероятные кулинарные изыски – дождевых червей, лягушек, мышей и даже мелких ужей и рыбу, чтобы хватило сил согревать яйца и дать жизнь будущим птенцам. Наконец, и она начала улетать, они поочередно меняли другу друга, но никогда не оставляли гнездо, это значило, что у них вылупились птенцы. Викуловы дали птицам человеческие имена: аиста за его бодрый, сильный характер, назвали Гриша, его подругу, которая была поменьше, изящней, кто-то бы сказал «гламурной», ласково – Глаша.
Марта была очень увлечена происходящим на её глазах с аистами, её интерес был настолько сильным, что она могла часами стоять и наблюдать, как в занимательном кино, что происходит в этом птичьем семействе, никак не могла дождаться, переживала, когда же появятся птенцы. Её кто-то из знающих соседей успокоил, что птенцы встают на ноги только через месяц, а в гнезде до вылета живут около двух месяцев. Она дождалась, когда птенцы поднялись, и это стало целым событием. Над краем корзины появились три маленькие головы, которые озирались, вертя похожими на морковку маленькими клювами, начали прыгать в гнезде, потом всё смелее и отчаяннее махать крылышками. Это выглядело забавно и увлекательно. Родители-аисты, было похоже, гордились своими малышами, устраивая обыкновенно рано утром, лишь забрезжит рассвет, – птицы не спят подолгу в отличие от людей, – такой концерт-трескотню на весь двор, птенцы в этом оркестре им вторили чуть спокойнее (анданте), что уже никому во дворе было не до сна; и Иван сердился, что его в такую рань заставляют оторваться от такой притягательной, особенно в утренние часы, подушки. В конце июля окрепшие аистята стали, как заправские парашютисты, летать из гнезда. Они подскакивали сначала вверх, затем, едва начав падать, резко, инстинктивно, расправляли крылья, делая два-три взмаха, и их словно подхватывал невидимый поток воздуха – они спокойно, вытянув вперед шеи и с направленными кзади ногами, как и их родители, красиво устремлялись вслед за ними, чтобы учиться птичьим премудростям для самостоятельной жизни.
Так продолжался еще месяц. Птенцы заметно повзрослели, превратившись почти в таких же, как старшие, больших птиц, и это была уже небольшая стая. В гнездо они возвращались вместе всё реже, пропадая на разных пажитях, чтобы набрать сил для предстоящего перелёта на зимовку. Но отец и мать аисты в гнездо прилетали по-прежнему всегда вдвоём. Они опускались в него, стоя всегда почему-то на одной ноге и бок о бок друг к другу, спрятав клюв меж длинных перьев шеи, и в таком положении оставались подолгу, держась с достоинством, величаво, поглядывая своими большими круглыми глазами за тем, что происходит во дворе. А когда кто-то из Викуловых выходил из дому, было встрепенутся, шумно помашут крыльями, и Викуловы больше не сомневались, что аисты их так приветствуют и объясняются на своём языке, который уже можно было понять и людям, говоря:
– Скоро настанет пора прощаться. Очень хлопотно собираться в дальнюю дорогу, а сколько не собирайся – всего не предусмотришь. Совсем не хочется улетать, ведь у вас было так прекрасно, мы были счастливы. Обязательно будем снова вместе в следующем году. Желаем и вам счастья, пусть сбудутся все ваши мечты!
Но и аисты, оказывается, не всё знают наперед, всей семьёй им улететь не удалось. Случилась беда. В тот погожий августовский день Иван ремонтировал комбайн, как вдруг к нему во двор на велосипеде влетел местный паренёк и сбивчиво, очень эмоционально стал что-то рассказывать, размахивая руками, показывая в сторону реки, упоминая аистов. Викулов его остановил и попросил сказать спокойно. Оказалось, что мальчишки рыбачили и стали очевидцами необычной сцены, которая случилась у них на виду. Несколько поодаль от них паслись аисты, – все село уже знало, что это аисты, живущие у Викуловых. Неожиданно послышался сильный шум, птицы заметались, появился протяжный то ли свист, то ли крик, похожий скорее на писк. Когда туда прибежали рыбаки, увидели, что один из аистов лежит в крови, другие, увидев приближающихся людей, отлетели в сторону. И мальчишка повёл Викулова к месту происшествия. Иван сразу узнал Глашу. У нее была кровоточащая рана плечевой кости правого крыла, им она не могла двигать, и перекушены перепонки и пальцы ноги. Птица полулежала на траве, завидев его, пыталась подскочить, чтобы взлететь, но у неё не получалось, она падала, как подкошенная. Иван попросил мальчишку съездить снова в село и привезти старую простыню или покрывало, сам осмотрелся вокруг. У него не было сомнения, что на аиста напала крупная выдра. Многим сельчанам (рыбаки постоянно находили остовы объеденных рыб, или характерный помет этого животного) было известно, что в этом месте реки было логовище выдры. Аисты, очевидно, слишком близко подошли к пологому берегу речки, где в это время выдра выгуливала своих детёнышей, опасаясь за них, и напала на Глашу. Метила выдра, очевидно прокусить шею, так как хорошо известен этот её главный приём на охоте, – прокусывая голову или шею жертвы, она тем самым стремилась как можно скорее обездвижить её. Птица, напуганная нападением зверя, и на людей смотрела как-то боком, вполоборота головы, вздрагивая время от времени всем телом, и прикрывая веком красный глаз; но потихоньку, от усталости ли большой, или безысходности и обреченности своего положения, стала успокаиваться и, наконец-то, доверилась человеку. Иван уложил ее на простыню и под восторженные взгляды мальчишек, которых просил не шуметь и не разговаривать, понёс Глашу домой.
И начались для перелётной, дикой птицы дни необычные в её жизни. Лететь в Африку по заключению Марты она, чтобы проделать тысячи километров, не могла. Марта наложила ей лангету на крыло и ногу, и посадила в закрытый вольер, в котором держали кур и цесарок. Домашняя птица поначалу к новой гостье, гораздо их крупнее, имевшей к тому же огромный клюв, относились с осторожностью и даже страхом, сторонясь и обходя стороной. Потом, всегда суетливый и многоголосый курятник, привык ко всегда молчавшей новенькой, которая подолгу стояла в углу на одной, здоровой ноге. Да и Глаша никак не находила общего языка с обитателями вольера. Кур, хотя они и были почти такие же, как она, белые (привезены из инкубатора), считала слишком наглыми и совершенно безмозглыми, а цесарок, очень красивых в их ярком оперении, наоборот, находила скучными и заносчивыми, и те, и другие были весь день заняты одним – бесконечными разборками между собой и вознёй в земле. Глаша и ела отдельно, не из общих кормушек с комбикормами и зерном, люди её кормили совсем другой едой, в её меню не было, правда, привычных мышей, червей или лягушек, но всегда рыбья мелочь, которую стали постоянно приносить местные рыбаки, корки хлеба, а ещё очень полюбившиеся Глаше сосиски. И специально для неё стояло ведро воды, тогда как куры и цесарки пили из низеньких жестяных корыт. Не привыкшая к неволе, Глаша с тоской смотрела сквозь металлическую сетку вольера на улицу, наблюдая как происходит смена времени года. Она не знала и не видела, как собрались в далёкий путь её сородичи, как их стая долго кружилась, прощаясь, над селом. Её такое же врождённое состояние необходимости перелета в края тёплые сталкивалось с действительностью, в которой оказалась, птицу это делало понурой; а когда стало становиться всё холоднее, серое небо посылало вперемешку с ледяными дождями и первые снежинки, птица стала и мерзнуть; перестал быть ярким даже ее морковный клюв, и потускнели и без того грустные глаза. Люди, подзабывшие, что аист не курица, которая может переносить и небольшие морозы, что аист может простыть и заболеть, вовремя спохватились, перевели Глашу и весь птичий двор раньше обычного на «зимнюю квартиру», в закрытый и теплый сарай. Но время делало своё дело, птица постепенно не только освоилась с чуждыми для нее домашними пернатыми, задавая им время от времени трёпку, если мешали хоть в чём-то, и совсем перестала сторониться человека; заживали и физические раны. Марта в один из дней, когда Глаша стала к ней подходить сама, брать из рук сосиску, сняла с птицы гипсовые повязки. И Глаша почувствовала долгожданную свободу в движении, размахнулась по-настоящему сильными крыльями, вдруг запрокинула голову и впервые устроила трескотню клювом, что от неожиданности по сараю в испуге заметались куры и цесарки. Марта нежно провела ладонью по шее Глаши, погладила ее еще раз, – птица не сопротивлялась, – тогда Марта осторожно стала перебирать пальцами маховые перья, счищая с них остатки сухого гипса. Птица и теперь не шевелилась, только изредка поворачивала голову, косясь красным глазом над согнувшейся над нею спасительницей. И в какой-то момент Марта не просто видела этот взгляд, ей казавшийся забавным, потому что птица, привыкшая к ней, проявляла уже и явное любопытство, но ей показалось, что Глаша, подёрнув веком, словно подмигнула, чтобы сказать:
– У тебя, Марта, тоже всё хорошо. Ты же должна помнить, как мы с моим другом аистом весной говорили тебе, что и у вас в семье всё наладится, и у вас будет свой аистёнок. Так вот, я уже начинаю видеть этого аистёнка…
Марта опешила от внезапно посетившего её состояния, словно колдовства. Она оставила птицу, зашла домой, присела, и только теперь вспомнила и подумала о том, что чувствует себя последнее время не вполне здоровой, постоянно присутствует ощущения дискомфорта, но в постоянных хлопотах-заботах и круговерти будней, никак до сих пор не удавалось себе уделить внимание. Холодок у неё пробежал по спине, когда подумала, как всё это несколько непривычно для неё, и не может ли быть связано с её женскими делами. Она серьёзно задумалась, но в этот день и следующие дни мужу ничего не сказала, потому что и раньше бывали у неё временные изменения по-женски, стала наблюдать себя, измерять базальную температуру, находя ее повышенной, хотя не имела при этом никаких симптомов подозревать себя в простуде, каком-либо воспалении. В конце недели, она заехала в аптеку купить специальные тесты. Первая же проба, а потом и последующие, давали положительный ответ на её самый трудный в последние годы вопрос. Она пошла к врачу. Её затеплившуюся надежду врач уверенно подтвердил. Если бы можно было в этот момент измерить весами счастье Марты, как и любой другой женщины в их многолетнем ожидании материнства, то его было так много, что Марта могла одарить им всё человечество. Когда она приехала домой, первое что сделала, вошла в сарай к Глаше и вывалила перед ней целую кучу её любимых сосисок, которых купила впрок по дороге. Сосиски ловко подбрасывала и глотала не только Глаша, но растащили из-под её носа-клюва другие набежавшие обитатели птичника. Марта всё смотрела на Глашу, не уходила, и у неё наворачивались слёзы, которые не могла сдержать и думала о том, что не может быть напрасна вера в хорошее, вера творит чудеса. И Марта, поглаживая ладонью спинку птицы, сказала вслух, к ней обращаясь: «Глаша – ты действительно птица-счастье!»
А дальше всё пошло своим чередом. Марта носила под сердцем своего «аистёнка», дожидаясь будущего лета, когда он появится на свет. Птица-счастья, ставшая совершенно ручной, настолько освоилась и привыкла в птичнике, что, казалось, она здесь жила всегда и будет навсегда. Но прошла зима, наступила снова весна, обитателей птичника опять выпустили в вольер, а Глаше было разрешено в порядке исключения свободно ходить по двору, что она с удовольствием и делала, засовывая свой длинный клюв часто куда не надо, но всё ей прощалось, и не было отбоя от любопытных сельчан, особенно детворы, которые приходили к Викуловым в усадьбу поглазеть, как в зоопарке, на Глашу, которая вроде как и и перестала быть диковинкой для всех, но вызывала искреннее удивление, – ведь прижилась же перелётная, дикая птица у человека. Глаша никого не боялась и не стеснялась, особенно выделяя мальчишек-рыбаков, приносивших ей пойманных на удочку мелкую плотву, густеру и пескарей. Птица все время передвигалась вперевалку или небольшими скачками, лишь редко взмахивая крыльями, словно опасалась за них и берегла. Но в один из дней Глаша привычными для аистов резкими подскоками вдруг разогналась, сделала несколько взмахов и полетела, сделав небольшой круг над двором, и опустилась, но не на землю, а в гнездо. рирода брала своё! Инстинкт птицы брал верх, это был ее, птичий, не человеческий дом. Она первой, до прилёта её сородичей, заняла его, чтобы продолжить свой род, как и Викуловы, в роду которых вскоре произошло долгожданное пополнение.
ПОПРОШАЙКА
(рассказ)
1.
1990 год. Караганда. В пелене падающего снега подземный переход кажется огромной черной пастью сказочного чудища, по зубам-ступенькам которого бесконечно текут пешеходы. В переходе тесно и сыро. Электрические светильники в застоявшемся воздухе горят тускло, и от этого лица людей – цвета болотной тины.
Рассветает по-зимнему поздно. Непогода передается настроению прохожих, и они, как пингвины, идут друг за другом, понурив головы, и, кажется, не видят ничего, кроме башмаков, идущих впереди. Не замечают они и старую попрошайку, которая уныло смотрит на стоящую перед нею пластмассовую кружку.
Уже полчаса она тихо мерзнет под шарканье подошв и беззвучное круженье снежинок, но даже из любопытства никто не приостановится, не посмотрит в ее сторону. А посудина так и остаётся с пустым дном.
Старуха одета в искусственную, со свалявшимся и затертым мехом шубу, поверх которой крест-накрест повязана изъеденная молью шерстяная шаль. В разбитые полусапожки заправлены мужские брюки. Обувь ей тесна, у нее мерзнут ноги, и она часто сучит ими, пытаясь согреться. От долгого и однообразного сидения ее клонит в сон. Старуха смежает веки, медленно роняет на грудь голову и всхрапывает… Неожиданно в ее сторону делает шаг девочка-подросток, и в кружке запрыгала и легла вверх решкой первая монета. Старуха сначала благодарно крестится, потом переводит взгляд на монету. "Решка! Плохое начало", – думает она лениво.
Словно угадав ее мысли, к кружке снова долго никто не подходит. Старухе кажется, что у нее уже промерзли не только ноги, но и мозги. Они не хотят думать. А и думать ей не о чем. "Только бы до вечера набрать на "красненькую", – донимает единственная мысль.
При воспоминании о вине ее лицо светлеет, а потом на нем появляется улыбка, похожая на гримасу. Вино ей поможет дожить и этот день, как многие другие, снимет противное нытье в суставах, и скулы перестанут болеть. Боль терзает уже четвертые сутки, как зубная, хотя зубов у нее почти нет, если не считать два догнивающих верхних резца. Но до нужной суммы еще далеко… Кружка чаще "молчит", лишь изредка позвякивает металлом. Она снова опускает голову и сильнее втягивает ее в плечи, спасаясь от мороза.
За многие годы бродяжничества и пьянства ее память так одряхлела, что старуха уже и не помнит толком, кто она и откуда. Обрывки воспоминаний подсказывают, что она Линда, что когда-то была скромной сельской девушкой с большой светлой косой, а отца звали Йонас. Картины того времени окрашены в зеленый цвет. Перед глазами всплывают и душистые липы, и возвышающийся над ними купол костела, а за ним, под горой, мягкие волны Нямунаса. Потом память окрашивается в цвет выгоревшей под солнцем степи, где она оказалась против своей воли, где много и долго работала, но зачем, для чего и для кого – не знала. Понимала только, что несправедливо, незаслуженно оторвана от родных мест. Когда окончилась война, освободили, но домой не пустили. Снова работать, пусть и для себя, – не захотела. Решила, что имеет право на отдых. Но он затянулся. Нашлись люди, с которыми казалось хорошо. За пышные, янтарные волосы и большие, слегка навыкат, глаза ее прозвали Русалкой. Это прозвище так и осталось с нею до старости. А потом были суды за бродяжничество, мелькали вокзалы, случайные встречи, спецприемники, окрасившие остальную память в черный цвет… И лишь изредка, словно просветы при переворачивании ее черных страниц, – светлая зелень лип, костел и хор мальчиков… Последнее время их голоса иногда звучат в ушах, проникая в очерствевшее сердце, и оно начинает учащенно биться, когда из далекого детства, вместе с плывущим над Нямунасом колокольным звоном, доносится торжественное: "Cristus natus est nobis, adoremus Domino" ("Христос родился ради нас, восславим Господа". Лат.) Рождественской литургии… Она засыпает под нее, забываясь крепким сном праведной грешницы. И видится ей синий бархат ночного неба над спящим городом, а по бархату сверкающими нитями нашито множество серебряных звезд. Вдруг одна из них отрывается и падает, падает и кричит: "Помогите! Я Линда, я же Линда!.. "
Просыпается старуха от резкого металлического звука. Она протирает глаза и не верит им. Среди медяков и редких белых монеток лежит железный рубль. Поднимает голову и видит перед собой хмельное лицо.
– Чё, бабка, думаешь, все жмоты? – толстяк, покачиваясь ванькой-встанькой, задрал полу шубы и стал копаться в кармане. Вытащил рублевую бумажку и тоже бросил в кружку: – Сегодня, бабка, праздник, Рождество. Гуляй!
"Рождество! Хор мальчиков, как это я забыла, – думает она. – Ах, добрый толстяк! Все толстяки добрые, особенно пьяные. Тогда они совсем глупы и порой даже не могут отличить старуху от молодой. В прошлом году один пьяный толстяк предложил ей за целых десять рублей…» Ее забавляет это воспоминание, она смеется провалившимся ртом, но захлебывается, и смех переходит в гнусавый, с хрипотцой, кашель.
2.
После темного перехода белый снег резко ослепляет, и старуха какое-то время стоит, прикрыв ладонью глаза. Потом достает платочек с завязанными в него рублями и горстью мелочи, еще раз все пересчитывает, удовлетворенно качает головой и идет дальше.
Снегопад закончился. По небу плывут грязно-серые клочья туч, между которыми иногда проглядывает низкое зимнее солнце. Густым, пышным снегом завалило весь город. И кажется, что на крыши домов, машин, на кроны деревьев нахлобучены громадные белые шапки.
На крыльце винного магазина колышется черная, взъерошенная толпа. Старуха, не обращая внимания на ее гвалт, привычным движением ноги открывает дверь подсобки. Приняв из рук знакомого грузчика бутылку, она заботливо укладывает ее на дно холщовой сумки.
Вечереет. Небо почти очистилось, из его бездонной сини на земле льется мороз. Линда спешит к Старому рынку. Там, в заброшенной, но сухой пристройке, которая постоянно подогревается вытяжной вентиляцией павильона "Национальные блюда", нашла себе пристанище.
Скользко. Люди уже утоптали снег, и он покрылся коркой льда. Второпях старуха оступилась и упала навзничь, сильно ударившись правым боком о камень бордюра. Вздыхая и охая от резкой боли, она поднимается и подтягивает к себе отлетевшую сумку. Под сумкой на снегу красное пятно. Старуха испуганно хватается за бок. Но, кажется, он в порядке. Тогда она начинает рыться в сумке…
Ее крик оглашает улицу. Прохожие от неожиданности оборачиваются и видят посредине тротуара на коленях бродяжку, прижимающую к груди разбитую бутылку и голосящую, словно хоронит родное дитя. С бутылкой разбилась и ее надежда на несколько часов забвения, которое приносит вино. Теперь ночью в грязном, заброшенном углу встретят ее бессонница и мучительное ожидание нового дня. Бормоча посиневшими губами невнятное, мелкими шажками, обессиленная, она бредет к себе.
Дверь поддается с трудом. Ее встречает чернильная тишина. Она уже собирается улечься на сваленное в угол тряпье, как вдруг ловит чей-то затаенный взгляд. Старуха испуганно отскакивает в сторону, сильно ударяется головой о низкую притолоку, падает, в голове шумит, чужие глаза к ней приближаются.
– Русалочка, ты что ль? Приплыла, не захлебнулась еще?
Молодая сильная рука за ворот шубы легко отрывает ее от пола, и старуха видит перед собой безобразную Зинку-толстую, которая за пять рублей обслуживает на рынке торговцев с юга.
Молодуха, раскрывая широко рот с толстым, как у обезьян, надгубьем, дышит ей в лицо луком и кислым пивом.
– Когда сдохнешь, старая?
Старуха пытается вывернуться, но хватка на «загривке» крепкая. Тогда она жалобно просит:
– Зиночка, я ночую здесь уже месяц. Пусти меня, Зиночка. Это мое место.
– Чё ты сказала? Твое место?! – захохотала та, сотрясая вместе с собой Русалочку. Потом сложила левой рукой кукиш и ткнула его старухе. – Вот тебе! Ты чё, купила его? Я покажу твое место…
Она волоком подтащила старуху к дверям, распахнула их и пнула старую бродяжку.
Русалочка повалилась на грязный, затоптанный снег. Стала шарить вокруг себя рукой. Но сумки не было. Она встала и подошла к дверям.
– Зина, отдай сумку.
Дверь не отворялась. За нею только хихиканье Зинки-толстой и жиденький мужской басок.
Старуха прислонилась к стене и тихо заплакала.
"Не зря во сне падала звезда, не зря, – думает она. – Видимо, отжила свое".
А ночь надвигается по-зимнему рано. Старуха напряженно всматривается в темноту своими рыбьими глазами. Темнота сегодня ее непривычно пугает. Она часто крестится и, как многие, когда им плохо, шепчет сухими, обветренными губами имя Христа. Мороз все усиливается. Она плотнее кутается в свои одежки, затягивает крепче концы шали и идет искать приют.
3.
Город окутан темно-синей ночью. На улицах горят редкие фонари, и из-за сильного мороза над ними висят светлые столбы, которые уходят высоко вверх и, кажется, касаются громадины апельсиновой луны, словно приклеенной к черному горизонту.
Все известные Русалочке места для ночлега заняты. Покружив по городу, она устало падает на заснеженную скамейку, стоящую на безлюдной автобусной остановке. Стужа одолевает ее. Она поджимает под себя ноги, соединяет рукава, съеживается и становится похожей на нахохлившегося от холода воробья. Но так долго сидеть невозможно. В правом боку, которым ударилась, что-то словно лопается. Старуха охает, валится на скамейку боком и зажмуривается с мыслью, что умирает. Но проходит несколько минут. Внезапно поднявшийся ветер бросает ей в лицо пригоршню снега. Она открывает глаза и напротив видит все тот же заваленный снегом городской сквер и молочный свет фонаря, освещающего остановку. А боль в боку то утихает, то вновь усиливается.
В ее окоченевшем сознании теплится единственное: "Куда идти?" Вдруг она вспоминает, что можно проехать в приемник-распределитель для бродяг и самой сдаться милиции. "Что с того, что на время потеряю свободу, – вяло думает она. – Зато сейчас там тепло и дадут горячего". Мысль о теплом помещении волнует ее. Старуха через силу поднимается и садится в автобус. Выходит она на городской окраине. На нее сразу же голодным зверем набрасывается ледяной, колючий ветер. Кажется, что он проникает сквозь каждую ниточку одежды, отнимая последнее тепло у старого хилого тела. Идти ей почти два километра, и все на ветер, степью. Она прикрывает ладонью лицо, но, не видя дороги, спотыкается и падает. Встает и, нагнувшись вперед, медленно бредет, проваливаясь в снежные наносы. Временами силы совсем оставляют ее. Она отворачивается от ветра, чтобы перевести дыхание. Видит перед собой мерцающие вдали огни города. Они манят к себе. Но там она никому не нужна. И бродяжка снова идет к теплу и горячей похлебке, до которых уже недалеко, которые должны быть там, за чернеющей в снегу карагачевой рощицей.