Полная версия
Морок
– Езжай домой, – оборвал ее Полуэктов. – Я приеду вечером, и мы поговорим.
– Но я же, я… это не так…
– Езжай домой. Мне некогда. Говорить будем вечером. Суханов!
Суханов безмолвно замаячил на пороге.
– Проводи ее.
Леля вышла, и Полуэктов забыл ее лицо. Оно бесследно ушло из его памяти, словно короткий сон, который, как ни старайся, наутро не можешь вспомнить. Полуэктов и не старался вспомнить. Он думал сейчас совсем об ином.
Юродивый, церковь, отец Иоанн – вот что занимало сейчас Полуэктова. Он принимал решения, отдавал приказания Суханову, и тот беззвучной молнией метался из кабинета в приемную и обратно. Крутились телефонные диски, вскрикивали телефонные звонки, и паутина распоряжений все шире и шире расходилась от муниципального совета по всему городу.
Уже через полчаса все знали, что разносчиками вируса являются Юродивый и лишенцы. Суханов докладывал, что на улицах собираются возбужденные толпы. Люди грозятся сами расправиться с Юродивым. Что ж, когда возбуждение достигнет предела, толпа всегда становится слепой. И нужно только умело вести ее. Новый приказ – и сотня санитаров срочно переоделась в робы твердозаданцев, примкнула к толпам и повела их к храму. Орущие волны все ближе подкатывали к церковной ограде.
На заводах между тем срочно готовили людей и технику, чтобы обнести лишенческий лагерь железным забором.
Ни одна мелочь не исчезала из вида Полуэктова, он угадывал на несколько часов вперед и знал, что угадывает верно. Отныне ему дана была такая способность. Руки его стали неимоверно, немыслимо длинными, он доставал ими до любой точки города, поворачивая события так, как ему требовалось. Сила его и власть почти не знали предела.
– Суханов, машину!
В машине Полуэктов повторял, как бы заучивая, слова, которые должны произнестись завтра: «Остановить толпы председатель муниципального совета не мог. Он в это время занимался несчастными больными. Люди сами оберегли себя, да и как можно их осуждать, ведь они хотят жить здоровыми и свободными». На город Полуэктов не смотрел. Сырость и слякоть снова раздражали его. Он закрыл глаза и открыл их, когда шофер затормозил у больницы.
Шестиэтажная белая коробка напоминала внутри развороченный муравейник. Кругом теснота, сновали санитары и врачи, палаты были забиты, в коридорах раскладушки стояли впритык, на них корчились, кричали, плакали больные, и каменные стены едва выдерживали людской гул, который упорно давил на них, желая найти брешь и вырваться. Но стены были крепкими, окна наглухо заделаны, а двери – на запорах, и возле дверей дежурили санитары. Ни один звук не проникал из больницы наружу.
Главный врач встретил Полуэктова у входа и сразу повел к себе в кабинет. Стал докладывать:
– К утру количество поступающих больных заметно уменьшилось. Почти девяносто процентов контингента неизлечимо. У многих сильные мучения, начались судороги. Резко возросли просьбы об эвтаназии.
Главный врач достал из сейфа шесть объемистых папок и положил их на стол перед Полуэктовым. Тот безо всякого интереса перевернул несколько листков, на которых типографским способом было отпечатано: «Я, гражданин (фамилия вписывалась от руки), согласно нашему демократическому закону и желая избавиться от мучений, прошу об эвтаназии». Мелькали фамилии. Иванов, Петров, Сидоров… Все просьбы подписывались собственноручно.
– Неизлечимых больных, – продолжал докладывать главный врач, – мы транспортируем в дурдом. В освободившиеся палаты принимаем новых инфицированных. Думаю, что в ближайшее время площади мы разгрузим и еще какое-то количество примем.
– Какое-то количество примем… – повторил Полуэктов. Покачал головой и добавил: – У меня несчастье. Жена заболела вирусом. Направьте к ней санитаров.
– Позвольте… – Главный врач засуетился, снял с головы белый колпак и смял его в кулаке. – Ваша жена?
– Да. Моя жена тоже подвержена болезням. Пошлите санитаров.
– Но охрана?!
– Охранникам я напишу записку.
24
«Спаси, Господи, и помилуй старцы и юныя, нищие, и сироты и вдовицы, и сущие в болезнях и печалях, бедах же и скорбях, обстоянниих и плененных, темницах же и заточениях, изряднее же в гонениих. Тебе ради и веры православныя от язык безбожных, от отступник и еретиков сущие рабы Твоя, и помяни я, посети, укрепи, утеши, и вскоре силою твоею ослабу, свободу и избаву им подаждь…» – выводил отец Иоанн мягким, бархатным голосом, вкладывая в слова молитвы, как всегда это делал, душевную силу; они возносились вверх, оставляли после себя невидимый теплый след. Тепло молитвы обогревало храм и людей, приютившихся в нем. Делилось на всех поровну, не давая упасть духом и оставляя надежду на добрый исход. Отец Иоанн молился за всех жителей города, но особенно за тех, кто был сейчас в храме и жаждал спасения. Только словом мог он утешить несчастных к полудню.
К этому времени приели все съестное, кончился чай, в сторожке отключили воду и кран пусто шипел. Догорели до основания свечи, а запаса их не оказалось. Лица людей за ночь осунулись, тревожно поблескивали глаза, и голосов, кроме голоса отца Иоанна, почти не слышалось. Малые ребятишки, проникшись тревогой взрослых, даже не плакали. Тревога эта дышала в двери храма своей неизвестностью, и от того, что она неведома, становилось не по себе.
Чувствовал опасность и отец Иоанн. За долгую свою жизнь он научился угадывать ее заранее и редко когда обманывался. Наступивший день таил угрозу, и он готовился к ней, чтобы встретить ее с твердым сердцем. Одно ему было хорошо ведомо: что бы ни случилось, он не бросит несчастных людей, сбежавшихся в храм. Разделит с ними любую участь.
Больше всего мучила неизвестность. Что творится за стенами храма, никто не знал.
А там, уже на подходе, росли на глазах, сбивались все теснее и голосили все громче людские толпы. Они набухали, как чирьи, вдавливались в края улицы и растекались вдоль по ней, вскидывая многоголосый хор. Мелькали активисты и твердозаданцы, санитары, натянувшие на себя оранжевые робы; не было только лишенцев и прорабов. Все, кто стремился по улице к храму, были охвачены страхом, опасаясь заболеть вирусом, и желали за этот страх расплатиться прямо сейчас. Удержать толпу уже ничто не могло, она текла, как бешеная река, прорвавшая запруду.
Появились откуда-то железные крючья и деревянные шесты. «Чтобы не заразиться, руками за больных нельзя браться…» – прошелестела услужливая подсказка. Люди, которые ухватили шесты и крючья, оказались впереди всех. Они выставили свои орудия наперевес, будто ощетинились, и двинулись к храму. Многосотенный крик толкал их в спины, и они едва не срывались на бег. Скорей, скорей… Если бы кто-то замешкался в эти минуты или попытался остановиться, его бы просто смяли и растоптали – слитная, спрессованная толпа катилась густой и вязкой массой, остановить, задержать не было никакой возможности.
В храме еще звучала молитва отца Иоанна.
Юродивый, прикорнув у стены, опускался в легкую дрему. Его покачивало, баюкало, уносило полого вверх, и вдруг он, словно чьи-то добрые руки разжались и выронили, упал и очнулся. Вскинул глаза под своды храма, но сводов не увидел. Увидел совсем иное, будто перенесли его за короткое время полудремы в другое место.
Он увидел «Свободу», проник взглядом через ее стену и оказался в комнате, где сидел человек в наглухо застегнутой рубашке с металлическими пуговицами и листал разложенные перед ним бумаги. Там, в бумагах, были свидетельства прошлых жизней Юродивого. Он сразу догадался об этом, да и не могло быть по-иному: едва лишь человек перевертывал новый лист, как у Юродивого тут же начинала болеть какая-нибудь старая рана. По очереди, одна за другой. В той последовательности, в какой он их получал. Боль от неслышного шуршания бумаги вспыхивала нестерпимо.
Человек за столом показался знакомым. Юродивый вгляделся пристальней и узнал. Этот, в пиджаке и рубашке, с мертвенно-бледным лицом, походил, как две капли, на другого – в кожаной куртке. На того, который стрелял в Юродивого. Близнецы? Братья? Отец и сын? Дед и внук? Юродивый не знал. Напрягался, тянулся взглядом, пытаясь постичь – да кто же он? Человек неожиданно оторвался от бумаг, поднял голову и позвал Юродивого: «Иди сюда, я жду… Придешь и узнаешь. Иди…»
Последнее слово «иди», произнесенное почти ласково, вернуло Юродивого в прошлое, в этот же город, на центральную площадь, на которой еще не было тогда ни «Свободы», ни мраморного постамента с чугунной плитой «Декларации…» На месте ресторана стоял памятник Вождю. На каменной руке скульптуры, указующей в будущее, висели две петли. Они опускались до самого асфальта. Толстые белые веревки, свитые из мягких ниток, пообремкались и загрязнились от долгой работы, но были еще надежны, слегка пружинили, когда в петли затягивали очередной груз и вздергивали на самую верхотуру, под сень каменной руки. Груз был живым. Упираясь пятками в серый гранит, люди болтались вниз головой по пять минут каждый.
Когда очередную пару вздергивали наверх, площадь, от края и до края затопленная народом, разом стихала, а затем начинала громко кричать и хлопать в ладоши, заглушая юного паренька, который стоял здесь же, на постаменте, и зачитывал приговор, прижимая к самым губам мегафон. Приговор для всех был один и тот же: «За сопротивление демократическим переменам, за маниакальное нежелание менять свои взгляды, такой-то, по волеизъявлению масс, приговаривается к гражданской казни». Зачитав приговор, паренек всегда что-нибудь добавлял от себя.
– Пусть у них прояснеет в глазах и в мозгах! – кричал он, вздымая мегафон вверх, как сигнальную трубу. – Мы не диктаторы и противников своих не уничтожаем физически. Мы за гражданскую казнь, но она у нас символическая!
Толпа на площади отвечала согласным гулом. Вокруг постамента суетились такие же юные пареньки и быстро, сноровисто, будто всю жизнь только этим и занимались, вершили казнь. Через каждые пять минут подвешенных опускали, освобождали из петель, и подводили новую пару приговоренных. Те покорно, стараясь не глядеть по сторонам, ложились на асфальт, лицом вниз, ждали, когда им затянут ноги петлей. Оказываясь в воздухе, они беспомощно размахивали руками, а некоторые от страха вскрикивали, и толпа, отзываясь на их крики, шумела громче, совсем заглушая голос паренька с мегафоном.
Через пять минут подвешенных опускали вниз, они поднимались с асфальта и беспомощно тыкались в густую толпу, стараясь затеряться и раствориться в ней. Но толпа их отторгала, смыкалась еще плотнее и не пускала в себя. Отныне горело на казненных невидимое клеймо, а они, еще не сознавая этого, считали себя прежними и хотели быть вместе со всеми. Но дорога теперь им указывалась совсем другая – в обход площади, по краешку, в глухой и тупиковый переулок.
Стояла жара. Толпа взмокла, пропиталась потом, качался над ней тяжелый запах. Юродивый едва пробился через распаренную людскую массу, выбрался к самому постаменту и увидел, что там, за постаментом, тянется длиннющая очередь мужчин и женщин, ожидающих гражданской казни. Их охраняли все те же вездесущие пареньки. Он подошел еще ближе и увидел в самом начале очереди седую старуху. Вгляделся и беззвучно ахнул – он узнал ее. Мгновенно предстала в памяти девчушка в красной косынке. Девчушка весело бежала по церковной ограде и тащила к жарко пылающему костру икону. Запнувшись, упала в мокрый снег, но тут же резво вскочила и, подбежав к самому огню, зашвырнула икону в середину костра. И запела, перебирая ногами от молодой, еще не растраченной силы, которая ходила в ней ходуном. А может, это не она? Может, ошибся? Нет, она. Юродивый запомнил ее тогда, почему-то выделив в сумятице лиц, мелькавших в церковной ограде в тот день, когда с храма свернули крест.
Сейчас седая, сгорбленная старуха стояла в ожидании казни.
А рядом с ней, держась за руку, подпрыгивала на одной ножке девочка, наверное, уже праправнучка, и спрашивала:
– Зачем дядю подвесили? Ему же больно! Ба, зачем дядю подвесили?
Старуха не отвечала. Наклонялась и ощупывала свободной рукой подол юбки, обмотанный веревочкой, проверяла – надежно ли?
«Они, все, как слепые лошади, ходят по одному и тому же кругу. Время от времени им меняют хомуты, а они думают, что начинают новую жизнь и напрочь забывают о старой. А самое главное – начинают верить, что такой порядок заведен от века…»
Юродивый с треском оторвал подошвы от мягкого, расплавленного асфальта и пошел прямо на паренька с мегафоном. Поднял руку над головой и закричал, пытаясь перекрыть гул толпы:
– Стойте! Вы же вешаете самих себя! Этому конца не будет! Завтра вас самих начнут казнить!
В передних рядах толпы смолк шум. Пареньки, затягивающие петли на ногах очередной пары, замешкались и приостановили свою работу. Все смотрели на странного человека, босого, бородатого, появившегося здесь неизвестно откуда. Юродивый же, пользуясь заминкой, взобрался на постамент, перевел дух, готовясь говорить дальше, но за его спиной скользнул шепот: «Провокация… Не допускать…» Подскочил паренек с мегафоном и позвал:
– Иди, иди сюда… – Сам спрыгнул с другой стороны постамента и оттуда, снизу, призывно махнул рукой: – Ну, иди же!
Юродивый, сам не зная почему, не успев подумать, подчинился. Спрыгнул. Пошел следом за пареньком. А тот неожиданно крутнулся, снова заскочил на постамент и оставил Юродивого одного на свободном пятачке. Рядом, на краю площади, стояли машины. Одна из них загудела и рванула без разгону на высокой скорости. Юродивый только и успел увидеть – огромный белый капот, который заслонил половину неба. Бампером Юродивому переломило ногу, он рухнул, и тут накрыла его аспидная чернота колес…
Юродивый отпрянул, ударился затылком о стену. Простреленное сердце бухало в ребра, по лбу катился пот, дыхание срывалось, как у загнанного. Кто-то ласково тронул за плечо. Юродивый повернулся. Перед ним стоял, подслеповато щурясь, отец Иоанн.
– Что с тобой? – спросил он.
– Привиделось. – Юродивый перекрестился, пытаясь избавиться от наваждения, но человек, листающий бумаги, так и стоял перед глазами.
– Тяжелая минута для нас настала, – говорил отец Иоанн, наклоняясь к самому уху Юродивого. – Пришел человек и сказал, что к храму идут обманутые. Несчастные, они надеются уберечь себя, погубив других. Грех, если в храме прольется кровь. Надо спасать людей, уводи их отсюда всех.
– Куда? – тихо спросил Юродивый. – Путь один – только в город.
– Да, путь один, но пройти его можно по-разному. За сторожкой есть старые ворота. Через них и выведешь людей в переулок. Подождите там, пока толпа не войдет в ограду. А как войдет, пусть они все присоединяются к толпе, в ней пусть и прячутся. Может, кто уцелеет. А здесь их перебьют до единого. Толпа озверела, ее не остановить.
– А ты, батюшка?
– Я останусь. Пусть они на мне сорвут свое зло.
– Но это же смерть! Надо всем уходить!
– Мне нельзя. Нет мне из храма дороги. И не понуждай меня делать то, чего я не желаю. Уводи людей.
Юродивый больше не прекословил. Он понял, что пришло тяжкое испытание, и увернуться от него никому не удастся. Суд грянул, и надо держать ответ.
Отец Иоанн вышел на середину храма и объявил людям, чтобы они уходили.
– Я буду за вас молиться. Да сохранит вас Бог.
Поднялась суматоха. Одни бросились к дверям, другие попадали на колени, третьи хватали отца Иоанна за полы рясы, кричали: «Не оставь!»
– Стойте! – Юродивый поднялся во весь рост. – Вы же люди! Будьте как люди! Вернитесь! Выйдем все вместе. Если суждено спастись, спасемся все!
Люди остановились. Шум стих. И в напряженной тишине началось неясное движение. Некоторые вдруг начали раздеваться. Юродивый сначала испугался – что с ними? – но тут же и успокоился. Одеждой делились с лишенцами, чтобы уберечь их. Делились последним, у кого была возможность. Сами оставались полураздетыми. Здесь, в храме, градаций не существовало. Отец Иоанн, глядя, как делят по-братски куртки и плащи, платки и шапки, заплакал. Нет, не зря он служил в храме и свой долг выполнил. Если в такой час люди не кинулись каждый себя поодиночке спасать, значит, он что-то сумел вложить в их души.
Храм постепенно пустел. Там и сям валялась военная одежда лишенцев. Юродивый, всех выпроводив, подошел к отцу Иоанну. Поцеловал у него руку и склонил голову.
– Благослови, батюшка. Я его видел. И знаю, где он.
– Кто?
– Кто все это придумал. Я его отыщу. Благослови, батюшка.
Отец Иоанн твердой рукой перекрестил его и проводил до дверей.
От пустоты и безмолвия под высокими сводами стало гулко. Нерушимо и свято, как было сотню и две сотни лет назад. Отец Иоанн опустился на колени и стал молиться.
А толпа между тем уже подкатила к храму. Возле ворот случилась заминка. Передние, с крючьями и шестами, разом протиснуться не могли, сзади на них напирали, и живая пробка закупорила вход. Тогда самые нетерпеливые полезли через каменную ограду, и она сразу скрылась под кишащими телами. Гул стоял такой слитный, что стая голубей сорвалась с колокольни и бесшумно скользнула в сторону, быстро взмахивая крыльями. Но никто этого не заметил, потому что никто не поднимал глаза вверх.
В считаные минуты толпа затопила ограду до самых краев, вплотную придвинулась к паперти и замерла перед ней, не в силах переступить невидимую черту. Заревели еще громче, подстегивая самих себя неистовым криком; задние надавили на передних, и передние, чтобы не упасть и не быть задавленными, заскочили на ступеньки, а, заскочив, не остановились, потому что миновали невидимую черту. Ломанулись в двери, сшибли их с петель и бросили с грохотом под ноги.
Отец Иоанн, стоящий на коленях, обернулся на стук и гром, невольно перекрестился, увидя перед собой разъятые в крике рты и вытаращенные глаза. Их было так много и все они в злобе своей были так похожи, что сливались в одно огромное лицо, и на нем – звериный оскал. Отец Иоанн поднялся, выпрямился, но сказать ничего не успел. Длинным крюком его ударили по плечу и сбили на пол. Этим же крюком зацепили за рясу и, разрывая, поволокли к выходу. Ослепленный неожиданной болью, отец Иоанн попытался встать на ноги, но в горло воткнули острый конец деревянного шеста, и он захлебнулся кровью. «Бедные, как же их ослепили! Несчастные…» Отца Иоанна вытащили на паперть, следом за ним протянулась извилистая кровяная дорожка. Люди же, увидя кровь, озверели вкрай. Забыв про вирус, забыв, что можно заразиться, они сомкнулись над поверженным телом. Из-под ног доносился тупой хряск. Отец Иоанн уже не шевелился, а его топтали и топтали, будто желали вколотить в каменные ступени паперти. Сверкнула запоздалая мысль: «Неужели они моей смерти не ужаснутся? Ведь она не облегчит им жизнь!» И окончательно теряя сознание, уходя из этого мира, он смиренно попросил: «Господи, прими меня…»
Насытившись, толпа откачнулась от убитого и снова замерла в нерешительности – куда дальше?
Тут же взвился визгливый крик:
– Лишенцев бить!
Разламываясь на куски, толпа стала растекаться по городу. Прокатывалась, словно клубы черного огня, по улицам и переулкам, выжигала ненавистных ей в эту минуту. Лишенцы, уцелевшие от вчерашнего наезда и успевшие сбежать из лагеря сегодня утром, скрыться не успевали. Их настигали повсюду, и они только по-заячьи вскрикивали, замертво сваливаясь под шестами и крючьями.
Санитары собирали изуродованные трупы в фургоны и отвозили их в морг.
Люди, вышедшие из храма, спаслись. Юродивый заставил их переждать в переулке, а после растолкал, и они незаметно присоединились к толпе, а там уж потихоньку и разошлись. Последней уходила женщина с ребенком, и Юродивый взглядывал то и дело на лобик младенца. Все чудилось ему – вот случится какая-то напасть, и лобик зальется красным. Но малыш, не зная, что происходит вокруг, счастливый в своем неведении, крепко спал. Плямкал пухлыми губами и во сне улыбался. Женщина, крепко прижимая его к груди, обернулась к Юродивому.
– Вы знаете… – Она замешкалась и вдруг решительно выговорила: – Дайте я вас поцелую.
И прикоснулась к его щеке теплыми губами.
– Мы теперь будем другими, – уходя, сказала женщина. – Даром ничего не пропало – вы это знайте.
Юродивый сам довел женщину до края переулка и увидел, как она благополучно скользнула в толпу.
«Ну вот, теперь я сам пойду. Даром ничего не пропадает – это правда. Придет время, и мои семена прорастут». Вернулся к потайным воротам и вышел через них к церковной сторожке. В ограде не было уже ни единого человека. Мокрый снег перемесили сотнями ног, перемешали его с землей, изжулькали, и стал он похож на грязную кашу, которая залила все пространство от каменной ограды до нижней ступеньки паперти. Валялся сломанный деревянный шест, какие-то тряпки, черные перчатки и черный лаковый туфель, видно, с ноги активиста. На паперти растеклось неровное кровяное пятно и в нем, намокнув и потемнев еще сильнее, – оторванный рукав рясы. Самого отца Иоанна санитары уже увезли.
Юродивый поднялся на паперть, обогнул кровяное пятно и вошел в храм. Пол здесь был изгваздан до невозможности, многие иконы остались без окладов – содрали под шумок, а в царские врата кто-то всадил, в обе половинки, по толстому железному крюку и тут же справил нужду. Юродивый прижался спиной к стене, опустился на корточки и зажмурился, чтобы ничего не видеть. «Все это уже было. Как получилось, что сызнова пошли по старому кругу?» И сам же себе ответил: «Потому и случилось, что смогли обмануть и отречься заставили от любви и памяти».
Тут он снова увидел человека, перебирающего бумаги, и у него заболели все старые раны. Человек же, глядя на него, снова позвал: «Иди, я жду…» Юродивый понял: этот, в пиджаке и рубашке, застегнутой на металлические пуговицы, доканчивал, доводил до ума все то, что начинал когда-то человек в кожаной куртке. И этот, новый, был сильней и хитрей прежнего, потому что постигнул такое, что до него постигнуть не удалось никому. И еще: постигнув, он готовил что-то совсем неведомое, непостижимое обычным разумом.
«Иди, я жду… Придешь и узнаешь».
Юродивый поднялся, вышел из храма и тяжелой рысью, шлепая босыми ногами по мокрому асфальту, побежал в центр города.
Он не боялся, что его настигнут и убьют. Верил, что не могут убить, пока он не исполнит своего долга. А оно заключалось в том, что он должен был узнать – какое еще наваждение готовится для людей? Узнать и предостеречь их.
Он миновал парк, площадь, выбрался к чугунной плите «Декларации» и, отмахнувшись от нее крестом, вошел под стеклянный навес «Свободы». На чистых мраморных ступеньках оставались после него мокрые следы. Санитары, дежурившие в зале, кинулись к Юродивому, но он властным жестом отмел их в сторону. Вбежал под своды гулкого коридора, выскочил в пустой зал, оглянулся растерянно и – дальше, дальше… «Остановить, остановить, пока весь город не сошел с ума. Я остановлю его. Моих сил должно хватить, он не может устоять передо мной. Остановить…» Путался в лабиринтах, утыкался в глухие стены, возвращался назад и снова упрямо бросался в поиск. Никакая угроза не заставила бы его сейчас вернуться назад. Чуял – где-то здесь, близко.
25
«Вспышка» догорала.
Озарив город и смахнув жаром намеченное, она теперь подчищала остатки. В воздухе несло невидимый пепел. Он оседал на крыши, проникал в каждую квартиру, в каждую лишенческую ячейку, осыпал головы уцелевших людей, и хотя был невесом, и для глаз неразличим, тяжело давил, заставляя горбиться, и окрашивал серую жизнь в черное. Его запах, запах затухающего, но полностью еще не догоревшего пожара, ощущал даже Бергов, сидевший в своем кабинете в «Свободе». Уже зная о том, что случилось в церкви, и радуясь этому, он никакой тяжести не испытывал и никакой черноты вокруг не замечал. Думал о том, что к завтрашнему дню «Вспышка» должна быть завершена полностью. Не сомневался, что завершится она благополучно. Полуэктов, молодец, работал, как настоящий мастер.
«Закончится „Вспышка“, – думал Бергов, – и сразу же, без раскачки, внедряем трудовую повинность для лишенцев и вводим новое деление – трудармейцы. Переоборудовать корпуса, ввести карантин и – широкую дорогу удачному эксперименту. Полуэктову в ближайшие дни показать результаты, пусть полюбуется. Теперь он способен на многое… Все-таки теория моя не знает осечек. Власть принадлежит только тем, кто умеет отрекаться, мало того – отрывать от себя ненужное, даже если оно приросло, с кровью, оставляя для себя только одно божество – саму власть. Все остальное должно приноситься божеству в жертву. Ничего, присущего обычному человеку, властитель – если он истинный властитель – не имеет. Лишь в этом случае дается возможность всегда оставаться целым и побеждать. При любой погоде».
Думая так, Бергов имел в виду и еще одну особенность: для истинной власти требуется принести в жертву и едва ли не самое главное – отказаться от внешней славы. Той самой, когда хвалят тебя, превозносят на всех перекрестках, запихивают на пьедестал и выбивают на этом пьедестале твое имя. Этот отказ стоил Бергову великих трудов, но он преодолел соблазн и остался в тени. А на пьедестал пусть запихивают Полуэктова, пусть его же потом и сбрасывают, а он, Бергов, будет обладать истинной властью и нового кандидата на пьедестал всегда подыщет. Именно этим – опять же властью! – отречение и окупалось.