
Полная версия
Совдетство. Книга о светлом прошлом
– А куда же он делся?
– Украли.
– Кто?
– В том-то и вопрос!
– Тогда надо у всех проверить руки! – предложил я.
– Зачем?
– У кого пальцы исколоты, тот и украл!
– Смышленый мальчик! – Биологичка с удивлением поглядела на меня, но руки проверять ни у кого не стала.
Разного рода идеи и фантазии мне часто приходят в голову. Например, еще в детском саду я предположил, что существуют летающие черепахи. Как это? Очень даже просто: панцирь у них, раздваиваясь, приподнимается, как у божьей коровки, давая возможность развернуться большим перепончатым крыльям. И тогда неповоротливая на земле старуха Тортилла взмывает в воздух, носясь в вышине не хуже ласточки. Моя придумка понравилась, и вскоре, объявив песочницу гнездом, мальчики и девочки из моей группы носились туда-сюда по участку, удивляя взрослых замысловатыми зигзагами.
Перейдя во второй класс и впервые приехав в «Дружбу», я, конечно, сразу же рассказал новым друзьям про летающих черепах. Идею оценили, и по дорожкам лагеря замелькали стаи октябрят, которые, вытягивая шеи и всплескивая руками, мчались по этим дорожкам, на крутых виражах огибая, правда, не всегда удачно, деревья, мешавшие полету. Потом, с возрастом, эта детская игра забылась, но вот недавно шел я в клуб, чтобы поменять в библиотеке книги, и вдруг какой-то восьмиотрядник «с налета, с поворота» въехал мне головой в живот. Испугавшись, дурачок отпрянул и замер, покорно ожидая заслуженного подзатыльника или саечки.
– Глаза дома забыл? – строго спросил я.
– Нет.
– А в чем дело?
– Я летающая черепаха.
– Ты-ы? – оторопел я и, чуть не прослезившись, понял, что моя давняя фантазия живет, переходя по наследству из поколения в поколение.
Я окончу школу, состарюсь, возможно, даже умру, а здесь, в «Дружбе», или в неведомом прекрасном «Артеке» дети будут так же играть в летающих черепах, не подозревая, что когда-то придумал эту забаву простой советский мальчик по имени Юра Полуяков…
– Ежика видел? – восхищенным шепотом спросила отходчивая Нинка.
– Угу.
– Отпадный, правда?
– Ага.
Года через два Лемешев во всем мне признался: ночью ему стало жалко Жору, метавшегося по стеклянной тюрьме, и он, исколовшись, отпустил зверька погулять в лес, взяв с него честное пионерское, что тот к утреннему горну непременно вернется на место в живой уголок. Сердобольный Пашка был потрясен вероломством прожорливого обманщика, подло вильнувшего хвостом.
– У ежа нет хвоста, – возразил Козловский, он тоже тогда слушал исповедь Лемешева.
– Есть, но очень маленький, как у черепахи.
– Летающей?
– Ты помнишь?
– Конечно! Разве можно такое забыть!
…И тут донесся возмущенный клекот Эммы Львовны:
– Прекрати сейчас же! Живодер проклятый!
Отряд остановился, развернулся, рассыпался и с неодобрительным интересом наблюдал за тем, как тираннозавр, замыкавший строй, догнал ежа, тот от испуга свернулся клубком, и Аркашка теперь катил его перед собой, как мяч.
– Отпусти немедленно! – завопили девчонки.
– Пожалуйста!
Мучитель мыском послал колючий клубок в темную чащу. А Голуб громко скомандовал:
– В колонну по двое становись! Разговорчики в срою! Шагом марш!
Мы нехотя построились и снова двинулись по тропе.
– Какой же ваш Жаринов гад! – возмутилась Нинка.
– Это точно! Одно слово – Вонираж…
– Да уж.
Я вдруг вообразил, будто в Подмосковье появились небывалые ежи с ядовитыми, как у некоторых тропических рыб, шипами, которые способны проколоть даже плотную резину кед. Аркашка, поиграв в футбол несчастным животным, поранился и умер в корчах. Поделом! Известный живодер, он еще в первую смену поймал ужа, заползшего в лагерь с просеки, отрезал ему перочинным ножом голову, целый день пугал ею девчонок, чуть не падавших в обморок. Кроме того, злодей снял с пресмыкающегося, как чулок, чешуйчатую шкуру, собираясь сделать из нее себе ремень, но она быстро испортилась на жаре, в палате повис жуткий запах, это заметила во время обхода медсестра, раскричалась, подозревая, что кто-то приберег колбасу, привезенную родителями. И шкурку пришлось выбросить в лес на радость муравьям…
Наша колонна снова двинулась по широкой тропе. Луна опять спряталась, стало темно, и только два фонарных луча, сильный и слабенький, чуть-чуть рассеивали шевелящийся мрак.
– Тебе не страшно? – шепотом спросила Нинка.
– Вроде нет.
– А ты разве темноты не боишься?
– Не боюсь, – соврал я. – Только не надо в нее вглядываться.
– Почему?
– Если ты смотришь в темноту, то и она смотрит в тебя.
– Фантазер!
– Смотрите, смотрите! – крикнул Тигран.
Отряд дружно оглянулся: костер на Большой поляне снова встал в полнеба, тут явно не обошлось без бензина, который в канистре притащил Лысый Блондин.
– Ох, и дадут же они сегодня жару! – вздохнула Нинка.
– Могут… – ответил я, отыскивая в рядах Ирму.
– Ты на будущий год сюда приедешь?
– Конечно. Куда я денусь.
– А Комолова – нет. Ей отец в «Артек» обещал путевку достать.
– Мне-то что?
– Я думала, тебе интересно.
– Зря ты так думала.
Лида однажды пыталась отправить меня в «Артек», но ей объяснили, что для этого надо быть круглым отличником, вести большую общественную работу и заниматься спортом, да еще получить кучу характеристик и рекомендаций. А еще лучше иметь «волосатую руку», то есть знакомства и связи.
– Все у нас по блату! – мрачно пробурчал Тимофеич. – Куда идем?
– Куда надо! – огрызнулась Лида.
Она сначала пообещала провентилировать ситуацию в райкоме, но потом твердо сказала, что это попахивает кумовством, и отказалась от сомнительной затеи, поэтому «Артек» так и остался для меня красно-белой пачкой вафель. На ней нарисована гора, похожая на медведя, и остроконечные кипарисы, которых полно в Новом Афоне, куда я поеду в августе, если тете Вале все-таки дадут отпуск…
14. Праздник кончился
Мы вернулись в темный, тихий лагерь через «лесную калитку» – железную дверь в сплошном бетонном заборе. Это настоящая стена, такая высокая, будто ожидается нападение каких-нибудь печенегов. Но почему – ожидается? Был же набег, милицию с собаками вызывали…
А вот край территории, выходящий на просеки и ржаное поле, считается почему-то безопасным, он тоже обнесен бетонной изгородью, но она ниже и не сплошная, а с вертикальными прорезями – сквозь них можно легко просунуть руку и даже ногу, но голову невозможно, потому что если голова пролезет, всё пролезет. Но два года назад в седьмом отряде объявился мальчик с таким крошечным размером панамы, что он легко мог вставить в щель свою тыкву, слегка лишь царапая уши. Сначала вундеркинд делал это безвозмездно, упиваясь славой, потом стал требовать в награду конфеты, причем только шоколадные. В конце концов, у него загноились раненые мочки, подорожник не помогал – и он угодил в изолятор, откуда вышел замотанный бинтами, как Щорс. На этом представления закончились.
– Еще кто-то будет? – строго спросил Семафорыч, пропустив последнего пионера и задвигая с лязгом засов.
– Четвертый отряд на подходе, – ответила Эмма Львовна. – А тебя разве, Семен Афанасьевич, не позвали на праздник? – Она со значением кивнула в сторону Большой поляны.
– Нам никак. Мы на посту! – гордо ответил сторож. – Может, под утро поднесут рюмочку. Не откажемся. А вы-то чего от стола ушли?
– Детей надо укладывать.
– Укладывай – не укладывай – разве ж кто в последнюю ночь спит!
– Это верно, – вздохнула воспитательница. – Да и не хочется что-то.
– Это верно, – кивнул страж железной двери. – Первая колом, вторая соколом, третья ясным соколом.
– Золотые слова! – подтвердил Голуб, подгоняя пинком зазевавшегося Жиртреста.
Лагерь был темен и пуст. Малышня, побаловавшись своим костерком на Ближней поляне, давно уже угомонилась. Фонари вдоль дорожек не горели, но в лунном свете кое-что вокруг можно было рассмотреть. Вдали темнел силуэт трибуны и уходила в небо мачта. Казалось, к линейке пристала яхта с убранными парусами. Флага внизу не было, его сегодня спустили, отвязали и до открытия третьей смены унесли на хранение в пионерскую комнату, где заседает совет дружины. В течение 22 дней красное полотнище и ночью оставалось на тросике, дожидаясь утренней линейки, и только в сильный дождь флаг прятали в помещение.
От трибуны в разные стороны расползались серые асфальтовые дорожки. Огибая вспученные клумбы и светящиеся в полутьме березовые стволы, они терялись во мраке. Лица знаменитых пионеров на железных щитах, установленных вдоль аллеи героев, ночью стали неразличимы, светлела только Золотая Звезда на груди Лени Голикова. Гипсовая «читающая девочка» низко склонилась, пытаясь что-то разглядеть в своей белой книге с отбитым углом. Трубач, вскинув горн, напоминал мальчика, который пускает мыльные пузыри и только что выдул в небо золотой шар луны…
Получив десять минут на подготовку ко сну, отряд разбрелся – кто в умывалку, кто в «белый домик», кто сразу в палату: многие пацаны, пока брели к лагерю, успели сбегать в кустики.
– Время пошло! – предупредил Голуб, глянув на часы. – Опоздавшие будут наказаны по закону джунглей!
– Интересно, Анаконда знает, что он детей бьет? – тихо спросил я Лемешева.
– Она знает все, – уверенно ответил он.
– А если написать в «Пионерскую правду»?
– Можно, но не нужно.
– Почему?
– Накажут всех.
Мы с другом Лемешевым стояли, задрав короткие штанины и направив стрекочущие струйки в темные отверстия, вырезанные в дощатом полу. Потревоженное нами зловонное месиво внизу, казалось, ворочается и скворчит, будто живое.
– А ты знаешь, что будет, если бросить туда дрожжи? – задумчиво спросил Пашка.
– Знаю…
– Надо будет в будущем году попробовать.
По углам нужника белела хлорка, похожая на весенний ноздреватый снег. На полу валялось несколько не использованных по назначению лопушков мать-и-мачехи: ее нижняя бархатистая сторона словно специально создана для туалетной надобности, впрочем, можно обойтись и большими подорожниками, но их глянцевая поверхность всегда почему-то холодная, как лягушка. Это неприятно. Аркашка однажды жестоко подсунул Засухину большие листки крапивы, бедняга с воплем выскочил наружу и обежал пол-лагеря, пока перестало жечь.
– Как ты думаешь, там кто-нибудь водится? – Пашка кивнул на дыры, напоминавшие по форме груши.
– Микробы точно есть.
– А глисты?
– Нет, они паразиты и без человека жить не могут.
– Как ты без Комоловой?
– А ты без Боковой.
– Ладно, в расчете. Интересно, а девчонки могут, как мы, стоя?
– Вряд ли. Анатомия у нас разная…
– Да уж, – кивнул Пашка. – Против анатомии не попрешь. У тебя растет?
– Что?
– То самое. – Лемешев выразительно опустил глаза.
– Есть немного. В последнее время. На пару сантиметров.
– У меня тоже. Слушай, Шляпа, а у тебя часто встает? Я, знаешь, в последнее время даже треники стараюсь на физкультуру не надевать.
– Бывает, – скупо ответил я, не открыв другу свою тайну.
По причине, науке не известной, у меня почему-то твердеет при виде курящих женщин, даже старух. Просто бедствие какое-то! Хоть к врачу беги… А как объяснить? Когда глотать больно, все понятно. А тут, что скажешь? Неудобно как-то… Я просмотрел все журналы «Здоровье», какие нашел дома, но ни малейших упоминаний о подобном недуге там не нашел, зато прочитал несколько статей о вреде онанизма. Смешное слово, если учесть, что нашего учителя математики зовут Ананий Моисеевич.
– А ты знаешь, что его трогать нельзя? – поинтересовался я.
– Еще бы! Все уши с детства прожужжали.
– А ты знаешь, что от упорного онанизма можно с ума сойти?
– Еще бы! Сначала сухотка спинного мозга, а потом слабоумие, – подтвердил осведомленный Лемешев, читавший, видимо, те же самые журналы. – А от неупорного, как думаешь, что бывает?
– От неупорного волосы на ладонях растут, – повторил я недавно услышанную шутку-подставу.
– Брось, – нахмурился мой друг и вскользь глянул на свои руки.
– Наколка – друг чекиста! – засмеялся я.
– А все же какая-то дрянь там живет! – смущенный Пашка заглянул в отверстие. – Слышал, в Барыбине в лагере «Полет» чистили яму и нашли головастиков величиной с сома? Зубы – как у щуки, а ноги и клешни – как у рака.
– Крыльев нет? – уточнил я.
– Нет, но зубы ядовитые, как у гадюки. Приехали люди в черных очках и белых перчатках, тварей положили в бронированные ящики, а с пионеров и вожатых взяли подписку о неразглашении.
– И с младших отрядов?
– Что они, дураки, что ли? Родителей вызвали.
– Ты-то откуда знаешь?
– От Козловского.
– А он – откуда?
– Теперь не спросишь…
Нашего третьего друга Козловского позавчера забрал отец якобы по семейным обстоятельствам. На самом деле Вовка не выдержал бойкота, который ему объявил отряд, и запросился домой, опасаясь «темной». Мы бы, конечно, за него заступились, но он сам виноват. Из-за него, труса, Анаконда велела усыпить Альму – любимицу всего лагеря. Семафорыч, чуть не плача, повел ее на хоздвор, а она упиралась, скулила, словно чувствовала нависшую над ней опасность. Животные очень прозорливы. Говорят, в Ташкенте перед землетрясением все кошки и собаки кинулись на улицу, и те горожане, которые выбежали за ними, остались в живых. Остальных завалило. Трупы грузовиками возили. Так рассказывают. Альму же никто с тех пор не видел, только Нинка Краснова сообщила, что за забором, рядом с насыпью, появился свежий холмик. Девчонки бегали туда, чтобы положить цветочки. Эх, Альма, Альма…
Перед отъездом Козловский затравленно озирался. Он переживал не только из-за того, что придется держать ответ перед матерью, толкавшей я в молодости ядро. Нет, тут что-то другое. Наверное, наш несчастный товарищ предчувствовал, что больше не вернется в «Дружбу», ведь здесь никогда не забудут о его подлости, стоившей жизни ни в чем не повинной собаке. Жаль, целых пять лет мы были неразлучной троицей – Лемешев, Козловский, Шаляпин.
15. Неразлучная троица
Наша дружба началась давно, еще до того, как нас прозвали Лемешевым, Козловским и Шаляпиным. Приехав на новенького в лагерь, мы были настолько малы, что могли, проснувшись ночью в темной палате, зарыдать, призывая на помощь далекую маму, как позорные дошколята. Прильнув к щелям деревянного тогда еще забора, мы плакали, когда родители, оставив нам гостинцы, медленно шли к платформе «Востряково» по пыльной тропинке между зелеными хлебами. Предки оглядывались, махали руками, и это вызывало у нас новый прилив соленых слез, на что наблюдавший за нами сторож, через несколько лет получивший прозвище Семафорыч, философски замечал:
– Ничего, ничего, побольше поплачешь – поменьше пописаешь!
Мудрое Советское государство сделало все возможное, чтобы ребенок, впервые очутившись в пионерском лагере, чувствовал себя почти так же, как на детсадовской даче. «Младший» корпус, раскрашенный точно кукольный домик, располагался прямо возле столовой, видимо, из опасения, что мелюзга может не дойти до места питания или заблудиться на обратном пути. Территория вокруг палаты, огороженная низким зеленым штакетником с калиткой, тоже выглядела совершенно по-детсадовски: песочница, низкие лавочки и столы, врытые в землю, грибок, качели-коромысла, а на веранде – куклы, кубики с картинками, грузовички с отломанными кузовами, обручи, остатки простенького конструктора, яркие книжки-раскладушки…
Даже ребята из пятого отряда, проходя мимо, посмеивались, что мы боимся выйти за забор в мир взрослых детей. Пасли нас две воспитательницы, так как пионервожатый малолеткам не полагался. Да что там! Мы даже в белые домики еще не ходили, не дай бог провалимся в отверстие – к зубастым головастикам. Для этой надобности в закутке веранды, за ширмой стояло несколько эмалированных горшков, которые время от времени уносила и опорожняла ворчливая нянечка, мол, сколько же от такой мелюзги отходов! Сидя на горшках, мы знакомились, разглядывали друг друга и рассказывали страшные истории, например, про черную простынь, которая летает по ночам и душит непослушных детей. Иногда приходила медсестра в белом халате, опускалась на корточки, приподнимала крышки горшков и заглядывала в них с пытливой скорбью, и автора подозрительных какашек уводили в изолятор.
Так получилось, что в тот первый июнь наши кровати оказались рядом: справа от меня лежал Павлик с «Макаронки», а слева – Вовик с «Клейтука». Жуя зачерствевший бабушкин кекс, оставшийся от гостинцев, привезенных с собой, я, как учили дома, поделился с соседями, а в благодарность получил от одного ребрышко воблы, от другого шоколадную дольку. Когда строгая воспитательница отругала меня за бодрствование во время мертвого часа, Павлик объяснил, что я был разоблачен, так как слишком сильно зажмурил глаза, а это сразу выдает симулянта. Вова же показал мне, как надо дышать, если хочешь, чтобы все думали, будто ты спишь. Для надежности следует считать про себя: раз-два-три – вдох, раз-два-три – выдох. Тогда даже медсестра ничего не заподозрит. Услышав наш разговор, кто-то из ребят посоветовал еще облизывать губы, будто бы видишь во сне что-то вкусное, но мы, ощутив себя отдельным товариществом, отшили непрошеного доброхота, влезающего в чужие секреты. Отвечая на заботу, я открыл новым друзьям тайну летающих черепах, в них мы и превратились на всю оставшуюся смену, в конце которой осмелились вылететь за зеленый штакетник, даже заглянуть в таинственный «белый домик».
А прозвища у нас появились на следующий год. Увидевшись на Павелецком вокзале, мы пришли в восторг, замечая друг в друге внешние перемены: у Вовы потемнели волосы и брови, рыжий Лемешев заметно подрос и окреп, а я предъявил товарищам свежий шрам на пальце от неосторожного обращения с хлебным ножом. Мы перешли в третий класс, да и седьмой отряд, скажу вам, это уже серьезно! Мы убегали на край Поля, носились там за майскими жуками, сбивая их на лету курточками или картузами. Увертливые в воздухе, эти насекомые, словно выточенные из благородного дерева, в ладонях неповоротливы, царапают кожу цепкими лапками и взволнованно топорщат щеточки усов, тоскуя по простору. Нет уж, приятель, – попался так попался! Пожалуйте в коробочку!
В довоенном букваре, найденном на чердаке нашего общежития, я прочел, что майские жуки – отъявленные сельскохозяйственные вредители, заслуживающие массового уничтожения, поэтому, обобрав насекомых с растений, следует поместить их в ведро и залить кипятком, а потом скормить домашней птице. На картинке улыбчивая девочка с бадейкой созывает на сытный обед радостных гусей. Но в наше время майский жук повывелся, он летает теперь в одиночку – попробуй угонись – забегаешься, поэтому ценная добыча помещалась в спичечный коробок, который клался под подушку, чтобы насекомое своими поскребываниями радовало слух. Наружу узник выходил для того, чтобы вызывать визг восторга у девчонок, боящихся всякой живности. Еще можно привязать к лапке пленника нитку и выпустить его будто бы на волю, он, наивный, почуяв свободу, поднимет жесткие надкрылки, выпростает слюдяные перепонки, заворочается, затрещит, взмоет вверх, натянет нить и упадет в траву…
Сам майский жук почти безвреден. Жрет все без разбора не он, а личинка. Если, подкопав, приподнять в лесу дерн, можно увидеть жирных белых червей, вроде опарыша, но с лапками, острыми темными челюстями и синей утолщенной попкой. За прожорливость их называют хрущами, хрумкают все, что попадается под землей, прежде всего корни, без которых растения погибают. На вид они такие, что их даже в руки брать неприятно, а девчонки, увидев этих тварей, вообще могут грохнуться в обморок. Однажды мы, насыпав в стеклянную банку свежей земли, бросили туда травяные корешки для питания и посадили личинку, собираясь понаблюдать, как она сначала окуклится, а потом превратится в полноценного майского жука. Но белый червяк с пятнышками по бокам объявил голодовку, поворочался-поворочался и через неделю, почернев, сдох.
А наши прозвища появились совершенно случайно. Как-то раз, провозгласив тихий час, воспитательница, уходя из палаты, не до конца выключила радио, прикрепленное к стене над дверью. Громкоговоритель напоминал черную шляпу, которую кто-то повесил на гвоздь и забыл.
– Глазки сомкнули, ротик заткнули! – сказала Марфа Антоновна и вышла.
На некоторое время в палате воцарилась чуткая тишина. Любой малолетний идиот знает: покинув помещение, взрослые минуту-две стоят за порогом и коварно ждут, нет ли подозрительного шума. И вот тогда-то мы услышали тихое пение, доносившееся из шляпы, было оно чуть громче писка голодного комара. Скрипнули за дверью половицы – Марфа Антоновна ушла в соседний корпус пить чай и жаловаться на нас, неслухов.
– Лемешев поет! – благоговея, произнес Павлик с «Макаронки». – Лучший голос Советского Союза!
– Не заливай! Лучше Шаляпина никого нет! – возразил я.
Мне ли было не знать: Жоржик часто ставил на радиоле большую черную пластинку с красной круглой наклейкой посредине. С одной стороны была песня про блоху, а с другой – «Люди гибнут за металл…». Башашкин, слушая, жмурился от счастья, шевелил, точно дирижируя, руками, а потом, когда голос затихал, но иголка еще продолжала с шипением елозить по крутящимся бороздкам, Батурин говорил: «Гений! Гигант! Наливай, Петрович!»
– А я тебе говорю: это – Лемешев, – воскликнул Пашка. – Шаляпин басом поет.
– Ты-то откуда знаешь? – рассердился я, поняв, что друг прав: из радиоприемника доносился не густой бархатный рокот, а сладкий голосок, временами похожий на женский.
– У меня мама в консерваторию поступала!
– Поступила?
– Нет. Руку переиграла.
– Кому проиграла?
– Пе-ре-и-гра-ла! Глухой, что ли?
– Ерунду вы мелете! – перебил нас Вова с «Клейтука». – Это же Козловский! Самый лучший на свете певец!
– Кто тебе это сказал, плевок природы? – взмутился Павлик.
– Моя бабушка. Она всегда после концерта с цветами Ивана Сергеевича караулит!
– Вот именно: караулит… Твоя бабушка ни черта не понимает в вокале! – рассердился сын матери, так и не поступившей в консерваторию. – Лучший в мире тенор – Сергей Лемешев. У моей мамы два его автографа – на программке и на салфетке. Ты смотрел «Музыкальную историю»?
– Это там, где мужик с балкона в зрительный зал падает?
– Да.
– Смотрел. Чепуха на постном масле.
– Что-о-о?
– Что слышал! Шаляпин – главный певец! Он гигант! «Блоха, ха-ха-ха-ха…» – я попытался сгустить свой голосок до полноценного оперного баса.
– Вот именно – ха-ха!
– Лучше всех поет Павел Лисициан! – попытался помирить нас Тигран Папикян.
– Молчи уж! – возмутился Пашка. – Лисициан – баритон!
– Он армянин! – обиделся Папик и отстал.
– Спорим, что Шаляпин – гений! – настаивал я.
– Кто спорит, тот гроша не стоит! – встрял Вова.
– Полуяк, кто тебе сказал эту чушь про Шаляпина? – не унимался Пашка.
– Дядя Юра.
– А он у вас кто?
– Военный барабанщик! – с гордостью заявил я.
– Барабанщики в вокале не разбираются, – отрезал макаронник.
– В чем-чем не разбираются?
– В том самом, темнота колхозная! В вокале. Лучший певец в мире – Лемешев!
– Козловский! – снова не согласился Вова.
– Сам ты козел! – буркнул я. – Шаляпин!
– А ты – шляпа!
– Козел, козел!
– Что-о? Вот тебе! – И подушка полетела в цель.
– Ах, так! Морда, морда, я кулак, иду на сближение!
Население палаты активно включилось в наш спор, разделившись на «лемешистов», «козлистов» и «шаляпинцев», хотя многие даже не знали прежде этих имен и спросонья вообще не могли понять, о чем крик. Они, недоумевая, следили за нашей поначалу полушутливой, но постепенно ожесточавшейся потасовкой. Глухие удары подушек по головам сопровождались страстными воплями:
– Лемешев!
– Шаляпин!
– Козловский!
– Что тут за бедлам! Прекратить немедленно! – на пороге стояла красная от негодования Марфа Антоновна.
Она сжимала в руке длинную, похожую на брусок, пачку рафинада, из-за которого, видно, и вернулась. По ее расчетам, мы должны были дрыхнуть без задних ног и видеть во сне полдник с маковыми плюшками. А тут такое безобразие: в палате летают пух и перья, по кроватям прыгают, дубася друг друга казенными подушками, три мальчишки и орут:
– Лемешев!
– Шаляпин!
– Козловский!
Заметив разъяренную воспитательницу, все замерли и притворились спящими. Но если другим, чтобы прикинуться послушными, достаточно было подтянуть одеяла к подбородкам и закрыть глаза, то мы, перестав прыгать по кроватям, так и застыли в нелепых боевых позах, замахнувшись подушками, схваченными за вытянувшиеся углы. В наступившей тишине снова послышались звуки радио: мужской голос со сдержанным гневом отчитывал «определенные круги Запада» за «эскалацию войны во Вьетнаме» и «гонку вооружений».