Полная версия
Ярость
Тара промчалась через огромные, нарочито показные ворота Анрейта в реальный мир страданий и несправедливости, где подавляемые массы рыдали и боролись, взывая о помощи, и где она ощущала себя полезной и значимой, где вместе с другими пилигримами могла идти вперед навстречу будущему, полному трудностей и перемен.
Дом Бродхерстов находился в пригороде Пайнлендс, где обитал средний класс; это был современный дом в стиле ранчо, с плоской крышей и большими панорамными окнами, с простой мебелью массового производства и нейлоновыми коврами от стены до стены. На стулья налипла собачья шерсть, потрепанные интеллектуальные книги громоздились стопками в углах или валялись открытыми на обеденном столе, в коридорах под ноги попадались детские игрушки, на стенах криво висели дешевые репродукции картин Пикассо и Модильяни, а на самих стенах виднелись отпечатки грязных детских пальчиков. Здесь Тара чувствовала себя уютно и легко, к счастью избавленная от утонченного великолепия Вельтевредена.
Молли Бродхерст бросилась ей навстречу, как только Тара припарковала «паккард». Она была одета в удивительно яркий кафтан.
– Ты опоздала!
Она сердечно поцеловала Тару и потащила через беспорядок гостиной в музыкальную комнату в глубине дома.
Музыкальная комната была пристроена к задней части дома по запоздалым соображениям, никто и не подумал об эстетической стороне такого архитектурного добавления, а теперь помещение было заполнено гостями Молли, приглашенными для того, чтобы послушать Мозеса Гаму. Тара воспрянула духом, оглядевшись; здесь были только энергичные творческие люди, одухотворенные и умеющие выражать свои мысли, наполненные азартом жизни и обостренным чувством справедливости, гнева и бунтарства.
Это было собрание, какого Вельтевредену никогда не увидеть. Прежде всего здесь присутствовали чернокожие, студенты из университета для черных в Форт-Хэйре и нового университета Западного Кейптауна, учителя и юристы, и даже чернокожий врач, и все они являлись политическими активистами. Хотя им было отказано в праве голосовать или избираться в белый парламент, они начинали говорить со страстью, которую невозможно было не услышать. Присутствовали там и редактор черного журнала «Драм», и местный корреспондент газеты «Советан», названной в честь расширяющегося черного поселения.
Одно лишь это социальное смешение с черными делало Тару бесконечно отважной.
Белые в этой комнате оказались не менее необычными. Некоторые из них состояли в коммунистической партии Южной Африки еще до того, как эта организация была распущена несколько лет назад. Был тут человек по имени Харрис, с ним Тара уже встречалась в доме Молли. Он сражался в рядах еврейской подпольной организации «Иргун» на территории Палестины с британцами и арабами, высокий свирепый мужчина, который возбуждал в Таре восхитительный страх. Молли намекала, что он имеет немалый опыт партизанской войны и диверсионной работы и наверняка постоянно втайне разъезжает по стране или проникает через границу в соседние государства по каким-то таинственным делам.
С мужем Молли о чем-то с жаром беседовал другой юрист, из Йоханнесбурга, Брэм Фишер – он специализировался на защите черных клиентов, против которых были приняты мириады законов, предназначенных для того, чтобы заставить их молчать, обезоружить и ограничить в передвижениях. Молли говорила, что Брэм реорганизовал старую коммунистическую партию, превратив ее в подпольные ячейки, и Тара воображала, что, может быть, однажды и ее пригласят присоединиться к такой ячейке.
В той же группе состоял и Маркус Арчер, еще один бывший коммунист и индустриальный психолог Витватерсранда. Он отвечал за подготовку тысяч черных рабочих для золотодобывающей индустрии, и Молли говорила, что он помог организовать профсоюз чернокожих шахтеров. А еще Молли шепотом сообщила, что он был гомосексуалистом, но использовала для этого новый термин, которого Тара никогда прежде не слышала:
– Он гей, все это знают!
И поскольку это было абсолютно неприемлемо в приличном обществе, Тара сочла это восхитительным.
– О боже, Молли! – прошептала она. – Это так интересно! Это же настоящие люди, они заставляют меня наконец-то почувствовать себя по-настоящему живой!
– А вот и он. – Молли улыбнулась словам Тары и потащила ее сквозь толпу.
Мозес Гама прислонился к дальней стене, окруженный поклонниками, возвышаясь над ними на целую голову, и Молли подтолкнула Тару в передний ряд.
Тара вдруг оказалась лицом к лицу с Мозесом Гамой и тут же подумала, что даже в этом блестящем обществе он выделяется, как черная пантера в стае шелудивых уличных кошек. Хотя его голова казалась высеченной из глыбы черного оникса, а прекрасное египетское лицо оставалось бесстрастным, все равно в нем ощущалась сила, наполнявшая, казалось, всю комнату. Стоять рядом с ним было примерно так же, как стоять на высоких склонах темного Везувия, понимая, что в любое мгновение он может взорваться катастрофическим извержением.
Мозес Гама повернул голову и посмотрел на Тару. Он не улыбнулся, но что-то неясное мелькнуло в глубине его темных глаз.
– Миссис Кортни, я попросил Молли пригласить вас.
– Пожалуйста, не зовите меня так. Меня зовут Тара.
– Мы должны поговорить позже, Тара. Вы останетесь?
Тара не могла ответить, ее слишком захватило то, что ее выделили из толпы, но она кивнула.
– Если вы готовы, Мозес, мы можем начать, – предложила Молли и увела его от группы поклонников на небольшое возвышение, где стояло пианино.
– Друзья! Друзья! Прошу внимания!
Молли хлопнула в ладоши, и оживленные разговоры тут же затихли. Все повернулись к эстраде.
– Мозес Гама – один из самых одаренных и почитаемых лидеров нового поколения молодых чернокожих африканцев. Он член Африканского национального конгресса еще с довоенного времени и один из главных инициаторов создания профсоюза африканских шахтеров. Хотя черные профсоюзы официально не признаны нынешним правительством, все же тайный профсоюз шахтеров – одно из наиболее представительных и могучих объединений всех чернокожих, в нем более ста тысяч членов, платящих взносы. В пятидесятом году Мозес Гама был избран секретарем Африканского национального конгресса, и он неустанно, самоотверженно и весьма эффективно трудился над тем, чтобы крик сердец наших чернокожих гражан был услышан, даже несмотря на то что им отказано в праве решать собственную судьбу. На какое-то время Мозес Гама был назначен членом правительственного Совета представителей коренных народов – это была печально известная попытка усмирить политические устремления чернокожих, – но именно он подал в отставку с ныне известными словами: «Я разговаривал по игрушечному телефону, а на другом конце меня никто не слушал».
Присутствующие взорвались смехом и аплодисментами, а Молли повернулась к Мозесу Гаме:
– Я знаю, вы не скажете нам ничего, что могло бы нас успокоить и умиротворить, но, Мозес Гама, в этой комнате много сердец, которые бьются в одном ритме с вашим, и мы готовы проливать кровь вместе с вами.
Тара аплодировала, пока у нее не онемели ладони, а потом подалась вперед, чтобы жадно слушать, когда Мозес Гама подошел к краю возвышения.
Он был одет в аккуратный синий костюм с темно-синим галстуком и белую рубашку. Как ни странно, он был наиболее официально одетым человеком в этой комнате, в то время как облачение остальных состояло их мешковатых шерстяных свитеров и старых твидовых спортивных курток с кожаными заплатками на локтях и пятнами на лацканах. Его костюм строгого покроя элегантно сидел на атлетических плечах, но выглядело все это так, словно Гама был одет в королевский плащ из шкуры леопарда, а на его коротко остриженной голове красовался убор из голубых перьев цапли. Голос у Гамы был низкий, волнующий.
– Друзья мои, есть лишь один идеал, за который я держусь всем сердцем и который буду защищать даже ценой собственной жизни, и он таков: каждый африканец имеет изначальное, прирожденное и неотъемлемое право на Африку, которая является его континентом и его единственной родиной, – начал Мозес Гама.
Тара зачарованно слушала, когда он подробно рассказывал о том, как черным отказывали в их правах триста лет подряд и как за последние несколько лет, с тех пор как к власти пришло правительство националистов, это лишение прав стало законодательно закрепленным в огромном своде законов, постановлений и деклараций, а это и являет собой на практике политику апартеида.
– Мы все слышали о том, что сама концепция апартеида настолько абсурдна, настолько очевидно безумна, что просто не может работать. Но предупреждаю вас, друзья мои, что люди, придумавшие эту ненормальную схему, настолько фанатичны, настолько закоснелы, насколько убеждены в своем божественном праве, что заставят ее работать. Они уже создали огромную армию мелких гражданских прислужников, чтобы проводить в жизнь их безумие, и за ними стоят все ресурсы страны, богатой золотом и минералами. Предупреждаю вас, они не станут колебаться и растратят это богатство на создание своего идеологического монстра Франкенштейна. Для них нет слишком высокой цены, исчисляемой материальными богатствами или человеческими страданиями, они пойдут на все.
Мозес Гама замолчал и посмотрел на собравшихся, и Таре показалось, что он лично ощущает всю боль своего народа, что он наполнен такой болью, какую не вынести обычному смертному человеку.
– Если им не противостоять, друзья мои, они превратят эту прекрасную землю в мир опустошения и мерзости, мир, лишенный сострадания и справедливости, обанкротившийся материально и духовно.
Мозес Гама развел руками:
– Эти люди называют тех из нас, кто противостоит им, предателями. Что ж, друзья мои, я называю любого, кто не противостоит им, предателем – предателем Африки!
После этого он умолк, обвиняюще глядя на них, а они на мгновение онемели, прежде чем разразились приветственными возгласами. Только Тара хранила молчание в общем шуме, глядя на него снизу вверх; она лишилась голоса и дрожала, как от приступа малярии.
Голова Мозеса опустилась так, что подбородок коснулся груди, и все подумали, что выступление закончено. Но он снова поднял свою великолепную голову и раскинул руки:
– Противостоять им? Как мы можем противостоять им? Я отвечаю вам: мы боремся с ними всей нашей силой, всей нашей решимостью и от всего сердца. Если для них нет слишком высокой цены, то и для нас таковой нет. Говорю вам, друзья мои, нет ничего, – он сделал паузу ради большей выразительности, – нет ничего, чего бы я не сделал ради продолжения борьбы. Я готов и умереть, и убивать ради нее.
Все затихли перед лицом такой смертельной решительности. Для тех из них, кто практиковался в элегантной социалистической диалектике, изнеженных интеллектуалов, подобное заявление звучало угрожающе и тревожно, в нем слышался хруст ломающихся костей и вонь свежепролитой крови.
– Мы готовы начать, друзья мои, и наши планы уже созрели. Мы начнем через несколько месяцев: проведем по всей стране кампанию неповиновения этим чудовищным законам апартеида. Мы сожжем пропуска, которые нам приказано носить согласно парламентскому акту, ненавистные домпас, что сродни тем звездам, которые евреи были вынуждены носить, уничтожим документ, который вешает на нас ярлык низшей расы. Мы бросим все это в костер, и его дым будет жалить и оскорблять обоняние цивилизованного мира. Мы будем сидеть в ресторанах и кинотеатрах «только для белых», мы будем ездить в вагонах «только для белых» и купаться на пляжах «только для белых». Мы будем кричать фашистской полиции: «Давай! Арестуй меня!» И мы тысячами переполним тюрьмы белых людей и остановим работу судов бесконечным множеством дел, пока наконец весь гигантский аппарат апартеида не сломается от напряжения.
Тара задержалась после собрания, как и просил ее Гама; и когда Молли проводила последних гостей, она подошла и взяла Тару за руку:
– Рискнешь попробовать мои спагетти болоньезе, милая Тара? Как ты знаешь, я худшая повариха во всей Африке, но ты ведь у нас храбрая девочка.
На поздний ужин были приглашены всего несколько человек, и они уже сидели во внутреннем дворике. Вокруг них тихонько гудели комары, а ветер то и дело приносил сернистый смрад сточных вод с другого берега Черной реки. Но это, похоже, ничуть не портило им аппетит, и они поглощали прославленные спагетти Молли, запивая их дешевым красным вином. Тара нашла это весьма приятным после замысловатых блюд, что подавались в Вельтевредене и всегда сопровождались почти религиозной церемонией дегустации того или иного вина, цена за бутылку которого равнялась месячному заработку простого человека. Здесь еда и вино служили просто топливом, поддерживающим силу ума и речи, а не предметом хвастовства.
Тара сидела рядом с Мозесом Гамой. Хотя отсутствием аппетита он явно не страдал, но к вину почти не прикоснулся. Он вел себя за столом по-африкански. Жевал шумно, с открытым ртом, но, как ни странно, Тару это ничуть не оскорбляло. Каким-то образом это лишь подчеркивало его инаковость, отмечая как человека своего народа.
Поначалу Мозес уделял внимание остальным гостям, отвечая на их вопросы и замечания. Затем он постепенно сосредоточился на Таре, сперва вовлекая ее в общую беседу, и, наконец покончив с едой, развернул свой стул и сел лицом к ней, понизив голос, чтобы остальные не слышали.
– Я знаю вашу семью, – сказал он ей. – Хорошо их знаю: и миссис Сантэн Кортни, и особенно вашего мужа, Шасу Кортни.
Это изумило Тару.
– Я никогда не слышала, чтобы они говорили о вас.
– А с какой бы стати? На их взгляд, я никогда не был важен. Они могли давным-давно обо мне забыть.
– А когда вы с ними познакомились и где?
– Двадцать лет назад. Ваш муж был еще мальчишкой. А я был контролером на руднике Ха’ани в Юго-Западной Африке.
– Да, Ха’ани, – кивнула Тара. – Это источник состояния Кортни.
– Мать отправила Шасу Кортни учиться шахтному делу. Мы с ним провели вместе несколько недель, работая бок о бок… – Мозес умолк и улыбнулся. – Мы хорошо ладили – полагаю, настолько хорошо, насколько это возможно для чернокожего мужчины и маленького белого бааса[6]. Мы много разговаривали, и он подарил мне одну книгу, «Историю Англии» Маколея. Она все еще у меня. И я помню, как кое-что из того, что я говорил, удивляло и тревожило его. Однажды он сказал мне: «Мозес, это политика. Чернокожие не участвуют в политике. Это занятие белых людей».
Мозес усмехнулся при этом воспоминании, но Тара нахмурилась.
– Просто слышу, как он это говорит, – кивнула она. – Он не слишком изменился за двадцать лет.
Мозес перестал смеяться.
– Ваш муж стал могущественным человеком. Он обладает огромным богатством и влиянием.
Тара пожала плечами:
– Что толку во власти и богатстве, если не использовать их с мудростью и состраданием?
– У вас есть сострадание, Тара, – негромко произнес Мозес. – Даже если бы я не знал, что вы делаете для моего народа, я бы все равно ощутил это в вас.
Тара опустила глаза под обжигающим взглядом.
– Мудрость… – Его голос стал еще тише. – Думаю, у вас есть и она тоже. Было весьма мудро не упомянуть при других о нашей прошлой встрече.
Тара вскинула голову и уставилась на него. В суматохе вечера она почти забыла о том, как столкнулась с ним в запретных коридорах парламента.
– Почему? – прошептала она. – Почему вы там оказались?
– Однажды я смогу вам сказать, – ответил Мозес. – Когда мы станем друзьями.
– Мы уже друзья, – сказала она.
Мозес кивнул:
– Да, думаю, мы друзья, но дружбу необходимо испытать и доказать. А сейчас расскажите мне о вашей работе, Тара.
– Это так мало, что я могу сделать… – и она заговорила о больнице и о том, как они кормят детей и стариков, не осознавая собственного энтузиазма и оживления, пока Гама не улыбнулся снова:
– Я был прав, вы полны сострадания, Тара, огромного сострадания. Мне бы хотелось увидеть вашу работу. Это возможно?
– О, если бы вы могли прийти… это было бы чудесно!
Молли привела его в больницу уже следующим днем.
Клиника стояла на южном краю черного поселения Ньянги – на языке коса это слово означало «рассвет», но вряд ли сюда подходило. Как и большинство поселений чернокожих, оно представляло собой ряды одинаковых кирпичных коттеджей с крышами из листов асбеста, разделенных пыльными проулками; хотя выглядело все это уродливо и скучно, здесь имелись необходимые удобства – вода, канализация и электричество. Однако за всем этим среди поросших кустами дюн раскинулся целый трущобный городок, в котором проживала масса мигрантов из нищих сельских областей, и клиника Тары получала своих клиентов в основном из среды этих несчастных.
Тара с гордостью повела Мозеса и Молли по маленькому зданию.
– Сегодня выходной, никого из наших докторов-волонтеров нет, – пояснила она.
Мозес остановился поболтать с чернокожими медсестрами и с некоторыми из мамаш, терпеливо ожидавших во дворе со своими детишками.
Потом Тара приготовила кофе в своем крошечном кабинете, а когда Мозес спросил, как финансируется клиника, Тара неопределенно ответила:
– О, мы получаем дотации от властей местной провинции…
Но тут вмешалась Молли:
– Не позволяйте ей дурачить вас! Большинство средств – из ее собственного кармана!
– Я немножко жульничаю с расходами на ведение дома, – засмеялась Тара, отмахиваясь.
– А могли бы мы проехать по этому поселению? – спросил Мозес. – Мне бы хотелось увидеть тамошних людей.
Мозес посмотрел на Молли, но она прикусила губу и бросила взгляд на наручные часы:
– О черт, я должна возвращаться!
Тара тут же вмешалась:
– Не беспокойся, Молли. Я могу возить Мозеса повсюду. Ты возвращайся, а я подброшу его к тебе домой позже, вечером.
В старом «паккарде» они тряслись по ухабистым песчаным дорогам между заросшими дюнами, где ивовые акации были расчищены, чтобы дать место лачугам из ржавых железных листов, картона и кусков старого пластика. Время от времени они останавливались и прогуливались между хижинами. С залива дул сильный юго-восточный ветер, наполняя воздух клубами пыли. Им приходилось наклоняться навстречу ему на ходу.
Здешние люди знали Тару и с улыбкой приветствовали ее, когда она проходила мимо, а дети бежали ей навстречу и прыгали вокруг, выпрашивая дешевые леденцы, которые она всегда держала в кармане.
– Где они берут воду? – спросил Мозес, и Тара показала ему, как дети постарше сооружают нечто вроде тачек из старых автомобильных шин и канистр из-под растительного масла. Они набирают в канистры воду у общественной колонки на границе официального поселения в миле отсюда и везут к своим хижинам.
– А для топлива они рубят акации, – пояснила Тара. – Но зимой дети всегда простужаются и болеют гриппом и пневмонией. О канализации здесь и говорить не приходится.
Она слегка принюхалась к густой вони, что исходила от неглубоких ям, служивших уборными и огороженных занавесками из старой мешковины.
Уже темнело, когда Тара остановила «паккард» у задней двери клиники и заглушила мотор. Несколько минут они сидели молча.
– То, что мы видели, ничем не хуже, чем сотни других трущобных поселений, мест, где я прожил большую часть своей жизни, – сказал наконец Мозес.
– Мне очень жаль.
– Почему вы извиняетесь? – спросил Мозес.
– Не знаю, я просто чувствую себя виноватой.
Тара понимала, как не к месту это прозвучало, и просто открыла дверцу «паккарда».
– Мне нужно забрать из кабинета кое-какие документы. Я всего на минуту, а потом отвезу вас к Молли.
В больнице было пусто. Две медсестры закончили работу и ушли домой час назад. Тара открыла дверь своим ключом и прошла через маленькую приемную в свой кабинет. Подойдя к умывальнику помыть руки, она заглянула в зеркало, висевшее в углу над раковиной. Лицо ее порозовело, глаза блестели. Тара настолько привыкла к убожеству нищих поселений, что оно уже не подавляло ее, как прежде; вместо этого она чувствовала себя переполненной жизнью и странно воодушевленной.
Она сунула папку с письмами и счетами в кожаную сумку на ремне и заперла ящик письменного стола, убедилась, что вилка электрического чайника вынута из розетки и что окна закрыты, потом погасила свет и быстро вышла в приемную. И удивленно остановилась. Мозес Гама следом за ней вошел в больницу и теперь сидел на покрытой белой простыней смотровой кушетке у дальней стены.
– О, – опомнилась она. – Извините, я задержалась…
Он покачал головой, потом встал и подошел к ней. Остановился, глядя на нее. Тара ощущала неловкость и неуверенность, пока он серьезно изучал ее лицо.
– Вы замечательная женщина, – произнес он низким тихим голосом; Тара не слышала прежде, чтобы он говорил вот так. – Я никогда не встречал белых женщин, похожих на вас.
Тара не нашлась с ответом, а Гама негромко продолжил:
– Вы богаты, принадлежите к высшему обществу. Вам дано все, что только может предложить жизнь, но вы приходите сюда. В мир нищеты и горестей.
Он коснулся ее руки. Его ладонь и внутренняя сторона пальцев имели бледно-розовый цвет, резко контрастируя с черной кожей тыльной стороны и мускулистого предплечья, и эта кожа была прохладной. Тара не поняла, так ли это на самом деле, или просто она сама слишком разгорячилась. Ей стало жарко, словно глубоко внутри нее разгоралась печь. Она посмотрела на его пальцы, лежавшие на ее гладкой светлой коже. К ней никогда прежде не прикасался чернокожий мужчина – намеренно, неторопливо.
Ремень сумки соскользнул с ее плеча, и сумка с глухим стуком упала на плитки пола. Перед этим Тара держала руки скрещенными спереди в инстинктивном защитном жесте, но теперь они упали, повисли вдоль боков, и Тара почти бессознательно выгнула спину и качнулась бедрами к Мозесу.
В то же мгновение она вскинула голову и посмотрела ему прямо в глаза. Ее губы приоткрылись, дыхание ускорилось. Она видела, как все это отразилось в его глазах, и сказала:
– Да.
Мозес погладил ее руку, снизу вверх, от локтя к плечу, и Тара содрогнулась всем телом и закрыла глаза. Он коснулся ее левой груди, и она не отшатнулась. Рука Мозеса обхватила ее грудь, и она почувствовала, как ее плоть напряглась, сосок затвердел, упираясь в его ладонь, и он слегка сжал ее. Ощущение было настолько острым, что почти причиняло боль, и Тара задохнулась, когда оно прокатилось по ее позвоночнику, разбегаясь, как волны от брошенного в тихую воду камня.
Возбуждение накатило на нее так внезапно, что Тара оказалась не готова к нему. Она никогда не считала себя чувственной натурой. Шаса был единственным мужчиной, которого она знала, и ему требовались весь его опыт и терпение, чтобы разбудить ее тело, но теперь от одного прикосновения ее кости размякли от желания, лоно таяло, как воск в огне, и она не могла дышать, настолько сильно она желала этого мужчину.
– Дверь… – пробормотала она. – Запри дверь…
А потом она увидела, что дверь уже закрыта на засов, и была благодарна за это, потому что уже не смогла бы выдержать промедления. Мозес быстро подхватил ее на руки и перенес на кушетку. Покрывавшая ее простыня была безупречно чистой и так накрахмалена, что слегка затрещала под ее весом.
Мозес был таким огромным, что пугал ее; и хотя она родила четверых детей, ей казалось, что она разрывается на части, когда ее заполнила его чернота, а потом страх миновал, сменившись необычным чувством безгрешности. Она стала жертвенным агнцем, этим актом она искупала все грехи своей расы, весь вред, причиненный черному народу в течение столетий; она смывала чувство вины, лежавшее на ней позорным пятном с тех пор, как она себя помнила.
Когда наконец он тяжело опустился на нее, и его дыхание громыхало в ее ушах, и последние яростные конвульсии пробежали по его огромным черным мускулам, она обняла его с радостной благодарностью. Потому что он одновременно и освободил ее от стыда, и сделал навеки своей рабыней.
Слегка подавленная грустью после любовного акта и пониманием того, что ее мир теперь навсегда изменился, Тара на пути к дому Молли молчала. Она остановилась за квартал до него и, не глуша мотор, повернулась, чтобы всмотреться в лицо Мозеса в слабом свете уличных фонарей.
– Мы еще увидимся?
Она задала вопрос, который задавало до нее бесчисленное множество женщин, оказавшихся в таком же положении.
– А ты хочешь увидеть меня снова?
– Больше чего-либо в жизни.
В этот момент Тара даже не вспомнила о своих детях. Для нее существовал только Мозес.
– Это может быть опасно.
– Я знаю.
– Если нас поймают, наказание будет серьезным… бесчестье, изгнание из общества, тюрьма. Ты можешь погубить свою жизнь.
– Моя жизнь – сплошное притворство, – тихо сказала Тара. – И ее погибель станет не слишком большой потерей.
Он внимательно изучил ее лицо, ища признаки неискренности. Наконец удовлетворился.