bannerbanner
Элизиум. Рассвет
Элизиум. Рассвет

Полная версия

Элизиум. Рассвет

Язык: Русский
Год издания: 2024
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 5

Потом матрос Божко (тот, что назвал Евгения «дядь») с согласия старших товарищей, исполнил акробатический номер, сплясал чечетку, гопак и с искусством соловья продудел на расческе «Дорогой длинною».

Евгений искренне поддержал бурю оваций.

От внезапно нахлынувшего счастья он вновь не смог сдержать слезы. Он даже выпил три стопки горькой, хоть и до смерти боялся, что хмель развяжет ему язык.

Все были добрые, все было хорошо. И он был дома!

– Джек – это, по-нашему, Женька будет! Евгений! Так что, Женька ты теперь, мисьтер… как тя там? – говорил изрядно выпивший капитан, тыча Евгения кулаком в грудь. – Дадим тебе тельняшку! Язык выучишь, обязанности освоишь! Будешь н-настоящий… Э-э-ой!

Остаток вечера Евгений помнил смутно.

Крестик и стулья

Следующим утром Евгений проснулся в своей каморке, и понял, что жизнь, и правда, уже в четвертый раз началась с нуля.

Хорошо было то, что от него никто ничего не требовал. Евгений целыми днями слонялся без дела по судну, как экзотический, но бесполезный зверь. Работать ему было неохота (от такой работы он давно отвык). Однако, из чувства порядочности, он-таки предлагал порой жестами помощь, на что получал равнодушный, либо шутливо-презрительный отказ.

Матросы относились к нему неважно. Слышать летящие в свой огород камни: «Еще украдет что-нибудь…» «Да он тупой, как тетерев!» «Взяли нахлебника себе на шею! Сами крупу на воде жрем!» стало для Евгения привычным делом.

Евгений не обижался. Он сам сказал бы много «теплых» слов в их адрес, если б не чувствовал себя в неоплатном долгу.

«Я их люблю!» – внушал он себе, по-христиански скорбно закрывая глаза.

И потом, ведь они свято верили, что он ни на йоту не понимает, что о нем говорят…

С открытым хамством и угрозами Евгений, к счастью, не сталкивался.

Не видел он и улыбок среди обитателей «Моржовца» (разве что, туповатый смех над какой-нибудь сальной шуткой).

Сухогруз совершал обратное плавание в СССР, куда Евгению, по сотне причин, было совершенно не надо. По словам капитана, его должны были пересадить на первый встречный или попутный иностранный корабль (если тот, конечно, согласится принять незваного пассажира).

Евгений искренне пытался полюбить коллектив, в который попал. Он даже подумывал сымитировать быстрое обучение русскому языку, но сомневался в своих актерских способностях. Надежнее было изображать «тупого тетерева», знающего только: «сдрастуйте» и «товаришч».

Он стремился стать попроще, но мешало то, что на этом корабле, как раз, и не было обычной человеческой простоты. Все здесь, от кочегара до капитана, пытались отгородиться друг от друга ширмой, сотканной из пустейшей идеологической фанаберии, взаимного недоверия и какого-то векового подсознательного русского противления всему открытому и чистому.

Он стал подмечать, что прохладное отношение к нему среди матросов связано, прежде всего, с его пищевым рационом. Никто не мог простить ему сытной каши три раза в день, в то время как сами матросы ели что-то водянисто-жидкое и сгребали в горсти со стола хлебные крошки. Худое питание отражалось на лицах, бродило недобрым мороком в глазах.

Лишь молодец Божко отчего-то всегда выглядел бодрым и здоровым (от него Евгений ни разу не слышал упреков: только безобидные фамильярности).

Боцман Фомич (имени его, похоже, никто не помнил) пожилой богатырь с моржовыми усами, также являл собой пример здоровья – физического, но прежде всего душевного. В его глазах жила та самая, уничтоженная навеки Россия, которую Евгений беззаветно любил.

Старший матрос Кучков (тот, что напугал Евгения железным оскалом) вел себя с ним по-дружески и даже, шутя, заискивал, называя «сэр». Но за глаза обсмеивал и как-то высказал мысль, что «кабы этого пиджака связать, да к нам в Одессу, можно потом с его родичей миллион стребовать!» Шутка это или нет, Евгений не знал, но иметь дело с Кучковым ему после этого решительно расхотелось.

Собственное положение вгоняло Евгения в тяжкое замешательство. Гордый инстинкт требовал от него покончить с комедией, разорвать недостойный образ бессловесного полуидиота, просто открыв рот. Но страх, подкрепленный всеми доводами разума, запрещал и думать о таком.

Чтоб отсечь от себя риски, Евгений больше не притрагивался к спиртному, даже когда капитан (а случалось это почти каждый вечер) настойчиво его приглашал.

У старого морехода Ивана Григорича были свои слабости. Его широкое, скуластое лицо нередко отдавало водочным румянцем, а взгляд по утрам был мутно-высокомерен.

Однажды (Евгений услышал это на правах иностранца) капитан, стоя рядом с ним у борта, бурчал себе под нос: «Черти, черти, черти… О-ох, разнеси меня!» с явным похмельным отвращением к себе.

Но капитан, все же, оставался капитаном.

Трупным пятном на теле команды выглядел помполит Могила. Невзрачный, сутулый пятидесятилетний тип, с землистым, плохо выбритым лицом, с нечесаными, сальными волосами, в россыпях перхоти, вечно курящий и облизывающий свои лиловые, прожженные всеми сортами спирта, губы.

Как явствовало из его шутовского чина, он принадлежал к касте жрецов, то есть, отвечал за политическую обработку экипажа. Евгений брезгливо представлял себе, что он им скармливал за закрытыми дверями.

– Да капитан-то че, капитан ничего мужик. А помпа… помпа – это… тот еще… – услышал как-то Евгений разговор двух матросов.

Мало кто из них позволял себе подобные откровения. Было очевидно, что в иной обстановке матрос бы очень многое добавил в адрес этого расчленителя человеческих душ.

Скоро Евгению-таки довелось его послушать. В камбузе, объединявшем здесь и кухню, и столовую, и культурный уголок, был установлен радиоприемник, который ничего не ловил. В качестве замены, отдельным, умевшим сносно читать матросам, полагалось зачитывать на политсобраниях статьи из газет месячной давности. После каждого такого доклада помполит Могила ленивым тоном давал некоторые разъяснения и выводил резюме.

Кое-что зачитывал он и сам. Тон его при этом был настолько бесстрастный и мученически-заунывный, что Евгений (на четвертый день его также стали посвящать в святая святых) сперва принимал это за нескрываемое презрение Могилы к себе и к своей работе. Лишь потом ему стало ясно: Могила презирал, но не себя, а публику. Которая, по его мнению, просто не стоила его ораторских талантов.

Оживал он лишь при чтении зарубежных новостей, щедро рассыпаясь в едких комментариях и насмешках. Премьер-министра Британии он называл Макдональдишкой и лакеем денежных мешков, призывал не доверять его «двуличной» дипломатии. Германии пророчил скорый распад, если та не поднимет знамя коммунизма. Особенно доставалось в его тирадах Польше:

– Вот такая, понимаете, вша завелась на теле Европы! И знает же, паскуда, что скоро ее пришлепнут, вот и бесится со страху! Границы 1772 года ей, вишь ли! Надо было нам в двадцатом Варшаву брать! О-ох, надо было!

«Отчего же не взяли-то?» – мысленно ехидствовал Евгений.

– Загнанный в исторически неизбежный тупик, капиталистический мир видит последнее средство спасти себя от кризисов и неотвратимой и окончательной гибели в новом перераспределении рынков сбыта и источников сырья, в превращении СССР, с его громадными природными богатствами в свою колонию! – грохотал Могила, потрясая кулаком и шелестя газетой. – Иных путей, кроме новой войны, капиталисты всех мастей не видят! Иначе разрешить свою судьбу они не могут!

Евгений видел, как от этих речей загораются блеклые глаза моряков, как машинально сжимаются их кулаки.

Он видел врага. И этот враг стоял прямо перед ними. Враг, с которым Евгений ничего не смог бы сделать, даже если б имел в кармане револьвер.

«Стадо!» – с болью размышлял он. – «Несчастное, злое, глупое русское стадо… Сколько еще жизнь должна бить по вашим дубовым головам, чтобы в них пришли самые простые истины!»

Никто из этих людей не помнил четырнадцатый год, когда огромная страна, с шутками и прибаутками пошла брать Берлин, а всего через три года, продав и предав все и вся, разнесла из пушек Москву.

Евгений совершенно точно знал, что в следующий раз все будет еще хуже. Гораздо хуже. Что вся эта пирамида, составленная из деревенских дурачков, пьяниц, хвастунов и негодяев посыплется, едва столкнется с реальным, а не газетно-шутовским натиском западных армий.

Могила между тем возвращался к внутренним делам и, уже не теряя злобного запала, отвешивал словестные тумаки двурушникам, вредителям, кулакам, мещанам, троцкистам, интеллигентам, растратчикам и любителям джаза.

– «Пленум обращает особое внимание всех райкомов партии на абсолютно недопустимые темпы проведения уборочной кампании, на отставание Московской области от других краев и областей…» Да-а! А кто виноват-то? А?! «Необходимо систематически очищать колхозы от проникновения в их ряды враждебных элементов…» Не просто очищать, а вешать! Вдоль дорог! А баб их с детьми за полярный круг! Тэк-тэк-тэк… «За злонамеренную подрывную деятельность, приведшую к дефициту чулок, приговорен к пятнадцати годам…» Мало! К стенке надо! «Новый гнусный поклеп на советских людей от белоэмигрантши З. Гиппиус!» Тоже мне новость… Да что о ней вообще писать! Мерзкая, подлая, ничтожная тварь! Еще бы Бунина вспомнили…

После таких (к счастью, нечасто случавшихся) гневных извержений, моряки выходили воодушевленные. Спорили о том, сколько нужно аэропланов, чтобы разбомбить Париж и как терпеть, когда тебе в плену загоняют под ногти иглы.

– Вас всех нужно сажать перед радио и заставлять слушать «Нессун-Дорма»! – скрипел зубами Евгений наедине с собой. – Раз за разом! Пока не проймет! Бар-раны!

Могилу он даже не ненавидел, а воспринимал его (и ему подобных) как грязный оползень, как пожар или чуму.

При этом, не без досады, отмечал, что капитан общается с ним вполне по-дружески и без малейшего осуждения (либо искусно его скрывая) наблюдает все это бесовство.

То, чем занимался помполит, превосходило даже пещерную пропаганду времен братоубийственной войны. Это была настоящая тьма.

«Неужели там теперь все такие?» – с содроганием думал Евгений.

Он мечтал выбраться с «Моржовца», хоть и прекрасно знал, что никто в целом свете его нигде не ждет.

Один за другим тянулись бесконечные дни.

Как-то раз Могила раскрыл газету с речью Сталина и, не сочтя себя достойным цитировать вождя, подобострастно пригласил капитана.

Капитан, с явной осторожностью и глубоким почтением, принялся читать.

В конце каждого абзаца он делал долгую паузу, в течение которой (Евгений не верил своим глазам и ушам) все сидевшие в камбузе восторженно хлопали, не щадя ладоней.

От его внимания не ушло то, что капитан сам понемногу начинал входить в роль и все больше глядел на публику орлом поверх своих щетинистых усов.

«Это же палата для душевнобольных…»

Капитан завершил чтение, спровоцировав новый залп оваций.

Вытер с бровей пот.

– Что на меня-то смотрите! Наш вождь и учитель – он вот! Я-то что… – Иван Григорич, с ложной скромностью, продемонстрировал портрет Сталина на первой странице. – Знать надо, кому хлопаете!

Вдруг Могила сделал всем знак молчать и, хищно водя языком по губам, подошел к матросскому столу.

– Кто не старался? – задал помполит страшный вопрос.

Евгений был уверен, что не старался только он сам. Вместе со всеми он тоже ударял в ладони, но делал это привычно, как в театре или на лекции.

Один из матросов пихнул локтем соседа, с испуганно-заспанным лицом.

– Что, лень было? Или ручкам больно? – подскочив к нему, взъелся Могила.

– Никак нет, товарищ помполит! – залопотал тот. – Как н-надо хлопал!

Помполит кивнул Кучкову.

Тот охотно поднялся с места. С руками в карманах штанов, насвистывая какой-то одесский мотивчик, вприпляску подошел к халтурщику.

«Ему явно позволяют здесь многое», – подумал Евгений.

– Зуев! – рявкнул Кучков в ухо сослуживцу. – Я говорил, что ты у меня достукаешься?

Матрос побелел и вжал голову в плечи.

– Ты почему товарищу Сталину не хлопал, а? Шкура ты банановая!

– Я х-хлопал, – чуть слышно промямлил Зуев.

Кучков взял его за вихор.

– Товарищ помполит, товарищ капитан! – с артистичным придыханием заговорил он, положа руку на сердце. – Разрешите, я его прямо здесь об стол шарахну! Это ж морда вражеская! Да вы поглядите, а! Ему ж ни пса не стыдно, что он при нас, при всех…

– Отставить! – громыхнул Иван Григорич. – Чтоб при иностранце никакого балагана! Сел!

– Есть! – сникши, улыбнулся Кучков.

– Товарищ помполит, надо будет провести разъяснительную работу с младшим составом, – примирительно сказал капитан, кивнув на матросов. – Такие олухи – им хоть кол на голове теши! Хлопают – сами не знают кому, ваньку валяют…

Евгений не знал, о какой «разъяснительной работе» говорил капитан. Сам капитан, кажется, предпочитал об этом не думать.

Все прояснилось через пару дней, когда экипаж вновь собрали в камбузе.

– С каждым поговорили по душам, каждого пошерстили, – Бодро докладывал Кучков. – А вона, что нашли!

На табурете лежали потемневший от времени серебряный крестик и книга с надписью «Основы прикладной физики».

– Вот это у Коровкина, – он указал на крестик. – В носке прятал! А это у Божко!

– Чего ж плохого, что матрос физику взялся учить? – криво усмехнулся Могила.

– Это такая физика, товарищ помполит! – осклабился Кучков, беря в руки учебник. – Такая… хе-хех физика! Всем физикам физика!

Он пролистал страницы, и все увидели, что большая часть из них обклеена вырезками из какой-то ни то газеты, ни то журнала.

Могила взял книгу из рук Кучкова и в омерзении скривил рот.

– «Двенадцать стульев» называется! Нэповская бульварщина, похабень!

Могила и капитан вдруг как-то разом вспомнили про Евгения и перевели на него недобрые взгляды. Потом Иван Григорич что-то сказал Волкову, и тот как мог, объяснил Евгению, что матросы сильно провинились и должны держать ответ перед коллективом.

Это было худшее, что Евгений лицезрел с момента последней встречи с Генби.

Могила, брызжа слюной, орал на, заливавшегося детскими слезами, тщедушного Коровкина, грозил тюрьмой, расстрелом, оскорблял покойную мать, оставившую ему крест.

Матросы также, словно цирковые собачки, по очереди участвовали в травле. Особенно изгалялся Зуев.

На Божко тоже оттоптались, но не столь свирепо. Большинству в душе не хотелось его обижать.

– Слышь, балбес, чтоб это последний раз было, понял! – прикрикнул на него Кучков, дав подзатыльник.

– Что ж… Не дело это… похабень-то читать, – смущенно выдал, все это время молчавший Фомич.

– Как обратно приплывем, пинком тебя! В пивнушке будешь счастье искать! – цедил через губу Могила. – Там таких плясунов любят. Ч-черти… Да его за одну только «Дорогу дальнюю» надо было на трое суток в форпик! Чей-то я не сообразил…

Божко сидел, горько потупив взор и тяжело сопя.

Это напоминало дурной спектакль, где нормальные люди слишком вжились в роли злодеев. За исключением, разве что, главной звезды и, по совместительству, режиссера, помполита Могилы.

Капитан не способствовал действу и лишь озирал происходящее сурово-безучастным взглядом.

В заключении крестик и книгу вышвырнули за борт.

Евгений искренне сострадал забитому Коровкину (что-то в душе подсказывало, что с ним еще не закончили). Божко тоже было жаль. Даже если «Двенадцать стульев» и правда, были непристойным чтивом (которое нигде больше в мире никто бы не посмел запретить матросу).

Так или иначе, он вновь стал свидетелем торжества зла. Зла, подзабытого, растущего и крепнущего на залитой нечистотами бывшей родной земле.

Первый после бога

В ту ночь Евгений долго не мог заснуть. В левом ухе звенело. Страшно мучила духота.

Кроме того, им завладела дурацкая навязчивая мысль: придумать, о чем могла быть та злосчастная книга, которую теперь носили волны Атлантики. Фантазия не работала. Нелепое, странное, по-футуристски гротескное название не давало никаких ключей.

Чутье литератора подсказывало, что за ним кроется нечто заведомо абсурдное и, возможно, мистическое…

Он очнулся от шума за стеной.

Иван Григорич снова выпивал. Но делал это как-то непривычно весело, а главное (Евгений вдруг безошибочно узнал этот тихий шершавый голос) в компании Могилы.

– Уэ-эх-х! фу-у… – отдувался капитан. – Первая пошла че-то… тяжело! Уф-ф! А вторая легче!

– Жалко, шпроты кончились! – вздохнул Могила.

– А че те, сало-то не так?

– Да ну! Шпроты – это вещь! Мы, когда в Империалистическую в Моонзунде торчали, у нас этих шпрот было… хоть сори!

– Давай! За Родину!

Евгений вздохнул и отвернулся от стены.

– Это че? – икнув, спросил помполит. – Контрабандный?

– А то ж!

– М-м… Французский коньячишко-то! Я их по цвету…

– Дай-ка!

Зазвенели какие-то склянки.

– Линейку дай.

Евгений решил, что ослышался.

«Или это их жаргон?»

– Ща, ща, ща! Вот та-ак, по сантиметрику! – жарко шептал капитан, словно парижский искуситель в ухо чужой жене.

– Давай еще!

– Э-э!

– Еще!

– Да все, баста! Тут не перелить важно! Отрава получится!

– Отраву тоже пили. У нас на эсминце мичман древесным баловался.

– Врешь!

– Вот те крест!

– Хе-хе! Ты че это вдруг, в бога уверовал? Петрович?

– Уверовал… Я в него всегда верил!

– О-о! Ни-иче се! Заявленице!

– Тут дело тонкое. Это твоим баранам надо в лоб вбивать, что бога нет…

– Хе-хе-хе! А я зна-аю, что ты верующий! Мне про тебя слушок-то дошел! Что ты по молодости там чуть ли не в монастыре под рясой… че-то такое…

– Хрень все!

– Ладно, давай! За бога! За то, чтоб всем нам под ним… Хух! У-эх!

Евгений зажмурил глаза и начал считать до тысячи.

– Но я все-таки п-понять хочу, – пьяно бурчал капитан. – Вот бог – он… преп-ложим, есть! А тарищ Ленин его отменил! И че?

– Бог есть. Только он в отставке. Старенький уже… Не спр-равился бог со своими полномочьями. На мостике стоит и сам не знает, куда идет корабль! Ниче сделать не может, руки у него дрожат… Вот тут и поставили т-товарища Сталина к штурвалу!

– Эх-х, красиво рассуждаешь! Давай, за Сталина!

– А ты… – Могила загадочно понизил тон. – Не зря ж тя, Г-григорич, первым после бога зовут.

– Зовут? Че? Меня?

– Да-а… Это англичане еще придумали. Капитан – первый после бога!

– Хех! Хорош-шо придумали! Верно!

– Первый после товарища Сталина ты, значит!

Евгений затыкал пальцами уши, мычал какую-то мелодию, но не мог не слышать того, что слышал. Время текло.

– То что, Х-христа распяли… это кр-расиво! – мямлил помполит.

– За Христа!

Потом они затянули песню про ямщика и степь.

– Щас, п-погоди, достану! – заговорщически шептал капитан.

– Апельсины, что ль?

– И лимо-ончики… с секретиком! Ножик где!

– А?

– Вот… Погодь, ё! Держ-жи, ну! Стой! Перцем посыпь!

– Кто ж лимон перцем?

– С-сыпь, грю!

– М-м! Там р-ром внутри, что ль?!

– Ага!

– У-у!

– Э-эх-х, дер-рет, мать! Фуф!

– Ого-онь!

– Это американцы ш-штуку придумали. У них же там закон…

Евгений хлопал глазами. Минуты ползли.

– Ацетон потом… Его ч-чуть-чуть, для запаху! К-как в коньяк, только еще меньше!

– Хух!

– За Коминтерн!

– За Третий…

– Иэ-эх-х!

– Ф-фу!

– Свиньи!!! – прошипел Евгений, в бешенстве отбросив одеяло.

Потом Могила куда-то выходил, и Евгений, смог, наконец, вздремнуть.

В стену стукнул кулак.

– Женька! Иди сюда! – орал капитан. – Ч-человека из тя сд-делаем!

«Господи…»

Евгению захотелось выть.

Потом он слышал, как окончательно поплывший Могила начал мерзко, без удержу льстить капитану и в какой-то почти дьяческой манере внушал ему, что он на корабле прямой наместник Сталина, наделенный от бога его властью.

– Ваня! Ва-аня! – стенал помполит.

– Да т-ты че! Э-э! Ч-че ты к-ко мне, как баба… П-петрович! Ну-ка, д-давай ё…

Потом кто-то с грохотом упал. Разбилось стекло. Что-то покатилось. Евгений услышал, как некто (вероятно, Могила) почти на четвереньках, опрокинув стул, выполз из каюты и, хватаясь о стену, поплелся, куда глаза глядят.

С этой ночи попойки продолжались регулярно, с наступлением темноты. Ивана Григорича явно увлекали пьяные проповеди помполита.

Евгений отчаянно надеялся, что хоть какой-нибудь корабль, наконец, возьмет его на борт. Иногда на горизонте виднелись дымы. Но радиограммы, с предложением принять американца (если их вообще кто-то отсылал) не встречали согласия.

На «Моржовце» между тем начинало происходить что-то неладное. Евгений чувствовал это. Порой он со страхом думал, что всему виной он сам (хоть он и не просил никого о помощи, даже когда его вынимали из воды).

Он видел капитана, с каждым днем все более неряшливого, оплывшего и самодовольно погруженного себя. Видел матросов, которые не могли этого не замечать. (Что изумляло: пьянствовавший синхронно с капитаном, Могила не менялся ни на йоту).

Однажды дневальный замахнулся на Евгения шваброй за то, что тот задел ногой ведро, и выругал матом.

Потом Евгений узнал, что матросу Коровкину «сделали темную»: подбили оба глаза, вышибли зуб и сломали палец.

Коровкин два дня, хныча, шатался со своим кривым, опухшим пальцем, тщетно ища помощи. Потом палец посинел, и судовой врач Блохин, напоив беднягу водкой, произвел ампутацию.

– Довольны, дубье? – ругал матросов Могила. – Кормили одного дармоеда, теперь двух будете! Хоть он и ни хрена не стоит…

Экипаж корабля, как любой организм начинал разлагаться, вслед за угасшим мозгом.

– Скоро уж дома будем. Куда его-то девать? – услышал как-то Евгений разговор старпома и главного механика, куривших на палубе.

– Да пес с ним! Сдадим куда надо, там разберутся.

У Евгения похолодело внутри.

Он потерял сон. Стиснув зубы, слушал он теперь сочащиеся сквозь стену пьяные гнусности.

– А хош-шь я те м-морду набью? – отупело повторял капитан один и тот же вопрос.

– А тя люблю!

– А я те, с-се р-равно, набью-ю! Ты ч-че думаешь!

Однажды Иван Григорич не выходил на палубу целый день.

Ночью опять пили.

Внезапно Евгений услышал дикий грохот, рев и вой. Обезумевший слон вырвался из капитанской каюты!

– Ай-да! А-ай-да-а! – вопил ошалело капитан. – Татары! Всех п-поубиваю на хрен!!!

Он ринулся куда-то, громыхая и рыча.

«Это еще что?» – хлопая глазами, подумал Евгений.

Он встал с койки и несмело приоткрыл дверь. Заглянул в соседнюю каюту.

Стол был перевернут. На полу валялись бутылки и черепки посуды. Могила сидел в углу, под перекошенным портретом Сталина, держась за ушибленный лоб, и, точно в полусне, глядел на Евгения оловянными глазами.

Внизу, кажется в кубрике, нечистая сила принялась шваркать по стенам.

Евгений чуть не крикнул помполиту: «Вставайте!» но, вовремя опомнившись, бросил: «Sorry!» и поспешил на звуки.

– Это кто?!

– Да капитан, мать его! С ума съехал!

– Он туда убежал!

Навстречу Евгению бежали, бранясь, полураздетые Кучков, Фомич, Божко и многие другие.

На палубе шла настоящая схватка. Старпом Старогузов висел у капитана на спине. Рядом, робея вступать в бой, метался Блохин. Кто-то, сраженный капитанским кулаком, уже валялся на полу.

– Остор-рожней, осторожней! Убьет! – орал старпом. – Фомич, руку ломай!

Опытный боцман, изловчившись, заломил капитану руку, заставив его взвыть.

– В бочку его, в бочку! – тараторил Блохин.

Капитана втроем потащили к бочке с водой, чтобы привести в чувство.

– Горячка белая… – сокрушенно прошептал Кучков.

Евгений с тяжелым чувством смотрел, как с Иваном Григоричем делали примерно то, что не так давно проделывали с ним самим.

После пятого раза капитан ослаб, но продолжал нести бред про татар, чертей и каких-то мух. Его заперли в лазарете, связав простынями по рукам и ногам.

Могилу, испуганно озиравшегося и бормотавшего: «Я не виноват!» отправили в форпик.

– Пить меньше надо, вот что! – проворчал Фомич, почесывая в усах.

Прощание

Найденное в капитанской каюте изумило всех. Помимо разномастных бутылок и накачанных алкоголем фруктов, там оказались несколько марок заграничного одеколона и кое-что, не предназначенное для питья, много дней назад пропавшее со склада.

Пока Иван Григорич приходил в себя, команда разбиралась с виновником бесчинства. Им, по всеобщему согласию, был признан Могила.

Евгению не дали присутствовать на этом, весьма незаурядном, в каком-то смысле, даже историческом собрании. Все вдруг вспомнили, что он иностранец, который и так уже видел слишком много.

На страницу:
2 из 5