Полная версия
Преданные
Внутри барака было темно, тихо и холодно, в воздухе витал неприятный запах валенок и портянок. У входной двери белела нетающая полоса снега. Две буржуйки стояли далеко от входа, в конце барака, рядом с грубо сделанным деревянным столом. На его засаленных грязных досках лежали большие куски неочищенной колбасы, разорванная на четыре части буханка хлеба, хамса и картошка, в центре стояли пластиковые стаканы и трехлитровая банка с ядовито-сизой жидкостью. Здесь было жарко. За столом сидели четыре человека.
Рыжий, конопатый парень в майке склонился над гитарой. Кривые пальцы, наполовину покрытые мутно-синими татуировками, неумело скользя по грифу, брали незамысловатые аккорды. Его друзья, еще не опьянев, молча слушали, угрюмо смотрели на стол, курили, выразительно пускали дым в потолок.
Откуда-то из темноты, крадучись, неуверенно и медленно, как тень, к столу приблизился человек. Поседевшие волосы и щетина, впавшие щеки, выпуклые скулы, острый горбатый нос, тонкие прямые губы делали тощее серое лицо неживым, а глубоко посаженные глаза придавали ему измученный отрешенный вид. И только руки, нетронутые годами руки, могли что-то сказать о его возрасте. Похоже, совсем еще нестарый, он выглядел как немощный, отживший свой век старик.
– Те чего надо? – выкрикнул гитарист.
Старик, как бы, растерялся. Стоял, опустив голову, и молчал.
– Я те спрашиваю, что надо?
– Мне бы вот с ним потолковать.
– Говори! Между нами секретов нет.
– У вас-то, может, и нету, а у меня есть. Говорю ж, мне бы с ним только, а нет – так и нет.
Крепкий парень лет тридцати, с неровным, бугристым лицом и сплющенным носом, важно, нехотя встал из-за стола и вразвалочку пошел следом за стариком в темноту барака.
– Помру я скоро… – начал старик.
– Да брось ты, – перебил его парень, – рано тебе помирать-то.
– Помру-помру, уже еле ноги волочу, все внутри болит, ну, обо мне нечего… Просьба у меня к тебе есть… Ты же утром завтра на волю?
– Что, письмишко передать? – снова перебил. – Так ты ж сам скоро откинешься… весной ведь?
– Некому мне писать. Я тут вот деньги собрал… – старик вынул из кармана толстую пачку денег и протянул ее парню. – Возьми, мне они теперь ни к чему.
У парня от удивления брови поднялись, глаза расширились, лицо вытянулось, но от улыбки тут же снова округлилось и стало похоже на блин.
– Только одна просьба будет… Сделай! Христа ради прошу, сделай! – старик положил руку на сердце. – Мать у меня померла недавно. Я у нее один… Мы только с ней вдвоем… Только она у меня и была.
– Ух, ты, надо ж… – как мог, посочувствовал парень.
– Так ты в любую церковь зайди, спроси там кого-нибудь, что сделать надо… Ну, что бы помянуть ее, что ли, или как там водится, свечку поставить что ли… Я не знаю! – нервно, с досадой и от безысходности махнул рукой куда-то в сторону.
– Ты там спроси кого-нибудь. Спроси, если, мол, сын перед смертью прощение у матери попросить хочет… Ну, как бы покаяться перед ней, уже после смерти… Спроси, что тогда надо сделать. Спроси, ну и сделай, как скажут, чтоб простила она меня… ну, чтоб все нормально у нас с ней было, как и прежде! – вздохнул, опустил голову, но тут же резко выпрямился и, как бы с обидой, выкрикнул:
– Понимаешь? Как прежде! – снова потупился в пол. – Сделай, заплати там, сколько надо, а остальные себе возьми. Христа ради прошу, сделай.
– Да не вопрос. Какой разговор. Только ты ж того… скоро сам на волю?
– Да не доживу я! – резко оборвал старик. – На волю, на волю… Говорю ж тебе, помру скоро! – размахивая сжатыми кулаками, старик как-то нехотя повернулся и, сгорбившись, медленно пошел к нарам.
Парень посмотрел ему вслед, потом на деньги, сунул их в карман, улыбнулся и направился было к столу, но, услышав из темноты дрожащий шепот, остановился, резко обернулся.
«Христа ради, прошу, сделай…» – как будто не человек, а барак простонал еле слышно.
– Ну, что там? – не скрывая любопытства, спросил гитарист, уловив растерянность парня.
– Да, ничего. Придурок какой-то… – испуганно покосился в темноту. – Я так и не понял, что он хочет. Похоже, мозги отморозил… – с отвращением скривил губы.
Все улыбнулись.
– Наливай! Давай бухнем за нас с вами и за х.. с ними!
– Это можно… – кто-то подтвердил.
А старик уже лежал на нарах, уткнувшись лицом в скрещенные на подушке руки.
На следующий день друзья, не скрывая зависти, проводили освободившегося жулика, и восточный экспресс увозил его далеко на запад, в его родной город. Он сидел в чистом вагоне, пил сладкий чай с лимоном и жадно смотрел в окно, за которым все двигалось, мелькало и пахло весной. На душе у него было легко и весело, как в детстве.
– Эх, сейчас бы соку березового, холодненького! – послышался голос соседа с верхней полки.
– Хе, а что в нем толку-то, в соке-то, – удивился парень, – семь весен пил его, вода – она и есть вода.
Сосед с недовольным удивлением свесил вниз голову, хотел было что-то сказать, но, увидев татуировки на пальцах парня, промолчал и отвернулся к стенке.
До своего города парень так и не доехал. На одной из станций его арестовали за кражу чемодана. При обыске у него обнаружили справку об освобождении и крупную сумму денег, которую тут же конфисковали.
Профессор
Как-то мой давний приятель, еще по институту, уезжая на пару дней, попросил меня присмотреть на даче за его престарелым отцом.
– Обычно меня подменяет сестра, но в этот раз она не сможет. А отец мой – неплохой человек, но старый и с причудами, – сказал приятель и продолжил, – ну, сам понимаешь, ученый, всю жизнь в науке, сначала студенты нервы мотали, потом – аспиранты, из года в год одно и то же, у кого мозги не поедут? Тем более, увлеченный человек, весь в себе, от жизни всегда был оторван… Весь дом держался на маме. Он порой даже не мог понять, зачем на рубашке так много пуговиц? А когда мамы не стало, вся эта академическая неприспособленность к жизни и проявилась… Да, и еще, сам себя он считает великим ученым, но это уже от возраста.
Я, конечно, согласился. Со всех сторон дело доброе. Мы с женой Ириной приехали утром, сразу после завтрака. Познакомились, проводили приятеля. На прощанье он сказал:
– Старик мой уже в детство впадать начал, на ребенка походить стал, ребяческие игры может вам предложить, прятаться от вас может, загадки, вопросы детские задавать.
Я улыбнулся.
Время приближалось к обеду. Профессор осторожно взял меня под локоть.
– Я очень ценю ваше время, но все же вынужден просить вас, – обратился он ко мне, – вы не могли бы выполнить для меня одно важное поручение?
– С удовольствием! – обрадовал я старика, не ожидая ничего серьезного.
Мы спустились с террасы и отправились в сад к пруду на скамейку.
– Я хотел бы, чтобы вы незамедлительно поехали в Академию наук к самому президенту. Скажите, что вы от меня, и он вас тут же примет. Только я не могу пока правильно сформулировать вопрос… Понимаете?
– Что вам приготовить на обед? – перебила его моя жена, догоняя нас на тропинке.
Старик с удивлением посмотрел на нее, словно никогда ее раньше не видел, ничего не ответил, снова взял меня под локоть и решительно отвел в сторону.
– Вы же филолог, – продолжил, хотя я, как и его сын, заканчивал медицинский, – поэтому, может быть, поможете мне правильно сформулировать этот нелегкий вопрос? К тому же, вы свежий человек…
– Так что же вам хотелось бы на обед? – снова перебила его Ирина.
Старик как будто ее не слышал, не обращая на нее внимания, развернул меня в сторону и ускорил шаг. Я обернулся, посмотрел на супругу, развел руками и беззвучно дал ей понять, что надо терпеть странности старика.
– Понимаете, – продолжал старик, – создается институт с огромным штатным расписанием, и все вроде бы решено, но вдруг у меня возникли сомнения. Понимаете, я ученый, всю жизнь пытаюсь найти то, чего, может быть, и не существует в природе. А вот мой сын, он врач, совершенно не интересуется наукой, даже медицинской наукой не интересуется. Если что и читает, то только по своей специальности. Всю свою жизнь я сожалел, что он не пошел по моим стопам, не стал ученым. И вот, вдруг, меня осенило: он, врач, намного нужнее людям, чем я, да и любой другой ученый. Тут-то я и подумал, зачем так много научных работников, ученых, пусть лучше будет больше врачей или, скажем, защитников каких-нибудь, а как правильно сформулировать это, ума не приложу. Вы меня понимаете?
– Да, – ответил я, хотя совершенно не понимал, чем я мог бы помочь и куда эту мою помощь приложить.
– В первую очередь, – продолжил старик, – надо думать о людях? Им внимание так необходимо. Каждый из них нуждается в защите своего здоровья и благополучия. Нет, неправильно я говорю. Вот видите? В защищенности нуждается каждый. Не так ли? Понимаете? Когда человек чувствует, что он защищен, не брошен, мол, выживай, как хочешь, тогда он, этот человек, начинает любить общество, где живет, начинает жить для пользы этого общества. Он не думает о выживании. Он превращается из простого обывателя в творца. Талант – он ведь у каждого из нас есть, нет условий для его раскрытия.
– Ответьте же мне, в конце концов! Что вам приготовить на обед? – догнала нас Ирина.
– Ира, – не выдержал я, – давай это обсудим чуть позже.
– Мне заранее надо знать, что вам готовить к обеду?
– Ира! – вновь попытался я остановить жену, и заметил, как старик будто испугался. Резко развернулся на месте, посмотрел на мою жену, потом на меня, попятился назад, как от опасности и тихо произнес:
– Забота и защищенность – это не одно и то же.
Я сделал шаг, два, приближаясь к старику, но он с перепуганным видом сорвался с места и бросился убегать от меня. Я заметил, что он пытается навязать мне игру, похожую на догонялки. Старичок оказался спортивным. Я с трудом поспевал за ним. А когда у меня соскочил ботинок, и старик это заметил, он стал еще резвее. Я бежал за ним и думал, что должен же он устать и вот-вот остановиться, но старик все прибавлял и прибавлял бег.
В какой-то момент я споткнулся еще раз и понял, что мне не догнать этого ученого. Вспомнилось предупреждение друга, что старик впадает в детство, и в тот же момент старик спрятался за деревом. Я потерял его из виду.
Через полчаса безрезультатных поисков деятеля наук, ругаясь, я вернулся в дом.
– Кто-нибудь мне скажет, наконец, что вам готовить к обеду?
«Достала, просто достала! Какая же она липучая, эта Ира… – подумал я и, ничего не ответив, выскочил из дома».
Направился в сад и у пруда увидел мирно сидящего на скамейке нашего пропавшего старика.
Чувствовал я себя неловко, хотелось подойти, извиниться за жену. Думал, ведь этот старик возлагал на меня какие-то надежды, а я обидел его, не смог даже дать ему возможность высказаться. Но что-то удерживало меня. «Может, подумал я, старик уже давно все забыл и никуда мне ехать не надо. А вдруг не забыл, и эти мысли, скорее всего, меня остановили на полпути к нему».
Через какое-то время, когда часы пробили полдень, на террасе, как будто ничего не произошло, появился хозяин дачи.
– Так-так… – послышался спокойный, добрый старческий голос – и что же у нас сегодня на обед?
Мы с женой переглянулись и улыбнулись.
Через пару дней вернулся приятель, и я с удовольствием сдал старика с рук на руки. Не могу сказать, что я устал, или старик меня измучил, но когда мы добрались до своего дома, я почувствовал облегчение, будто освободился от чего-то тяжелого, ненужного ни мне, ни моей жене и даже ни моим соседям. Я вздохнул, как после тяжелого труда и включил телевизор. А там, в телевизоре, президент российской академии наук что-то докладывал президенту Российской Федерации.
– Вы знаете, – мягким голосом один президент спрашивал другого, – я тут подумал, а может быть нам не надо столько ученых, может нам больше нужно врачей и учителей, тех специалистов, которые нужны людям, а не науке?
Георгиевский бант
Каждый год накануне 9 Мая вспоминаю людей из поколения моих родителей. Были они разными, как и мы, но другими. Много их в моей памяти, и у каждого из них своя история.
Знал я одного долгожителя, человека тихого, незаметного, всегда куда-то спешащего. За глаза сельчане почему-то прозвали его дядей Степой, хотя роста он был невысокого, совсем необщительным, а к милиции никогда никакого отношения не имел. Но в поселке он был фигурой выдающейся, обращались к нему все только по имени отчеству. Был Степан Ефимович когда-то единственным на селе фотографом. Это сейчас у каждого школьника в кармане телефон с камерой, а в нем чего только нет, а перед войной фотоаппарат был большой редкостью и стоил много денег. Да и фотографом в то время мог стать человек образованный, терпеливый, с хорошим чувством вкуса, ну, и, само собой разумеется, с достатком. Всеми этими качествами Степан Ефимович обладал, а фотоаппарат он получил в подарок от своего отца в день своего бракосочетания. Освоить весь сложный процесс фотоискусства ему помогли знания химии, полученные сначала в сельскохозяйственном техникуме, а потом в педагогическом институте. Так он стал сельским фотографом. Зарабатывал Степан Ефимович хорошо. Каждый год выпускные классы в школах, в каждом классе не меньше двадцати выпускников, и каждому подавай фотографию. На свадьбах, опять же, первый человек после гармониста. Любил он свою профессию, и люди это понимали и ценили. Но мало тех, кто знал, что во время войны Степан Ефимович тоже был фотографом. Всю войну с фотоаппаратом прошел. Вернее, пролетал.
Со временем услуги фотографа стали менее популярны, но и Степан Ефимович к тому времени состарился, получил пенсию, но уважение к нему, как к профессионалу, в поселке осталось.
Перед празднованием Дня Победы вызвал его к себе председатель.
– Степан Ефимович, – говорит, – надо бы с трибуны перед сельчанами на девятое мая выступить…
– Это еще зачем? – прервал председателя старик.
– Как это зачем? Вы же участник! На вас, кстати, разнарядка пришла, к ордену представлять будем. Вам этой весной девяносто лет будет, и вы у нас один единственный участник войны остался.
– А куда же остальные подевались?
– Как куда? Померли! Все померли, один вы и остались.
– Как же так? – удивился Степа Ефимович, – они же все моложе меня были… и Лашин…?
– И Лашин, и Дронов – всех давно нет.
– О Дронове я слышал… Ну, что ж… Если надо выступить, выступим. А о чем говорить надо?
– Как о чем? О войне, конечно! Что б больше такого не повторилось, и так далее.
– Ну, раз надо, значит выступим. Только, как бы это сказать. Ведь не все умерли.
– Как не все? Я проверял. Никого кроме вас не осталось.
– Нет-нет, я в другом смысле. Ведь многие не умерли, их убили.
– Да-да, конечно. Вот об этом и расскажите молодежи, чтобы помнили, кому они обязаны.
И Степан Ефимович выступил. Говорил недолго, и это больше всего сельчанам понравилось, а вот что он сказал, понравилось не всем. А сказал он, что какая бы война ни была, мероприятие это не человеческое. Сказал, что начинают войну политики, которые сами в кабинетах да бункерах отсиживаются, а людей, то есть нас с вами, эти сильные мира сего заставляют убивать друг друга. Вроде бы и правильно все сказал, не придерешься, но как-то не по теме и слишком политизировано.
Председателю такая речь явно не по душе пришлась. И, видно, поэтому после выступления он подошел к оратору и спросил:
– Что же это вы, Степан Ефимович, без орденов и медалей пришли? Стесняетесь? Брезгуете? Или как?
Замялся старый учитель, глаза опустил, пальцем в Георгиевский бант на лацкане пиджака тычет, пытается что-то объяснить, а не получается. Так ничего внятного и не сказал.
А между тем, история с Георгиевским бантом оказалась интересной. Только вот беда – что в этой истории главное, я, признаться, как ни старался, так и не смог определить.
Было Степану к началу войны двадцать семь лет, и был он уже агрономом, к тому же, с фотоаппаратом. И жене Клавдии тоже было двадцать семь. Он сразу после школы радистов попал в полк разведки. Летал на легком самолете стрелком-радистом, а на самом деле сидел позади пилота и фотографировал вражеские позиции.
Клавдия после первого письма с фронта от мужа отправила двух детей к своим родителям в деревню и тоже пошла в школу радистов. Но там, на стрельбище, у Клавдии обнаружились способности к стрельбе, и направили ее в школу снайперов. Так они и воевали в разных полках.
Отец и дед Степана Ефимовича тоже были на фронте. Отец батареей командовал, а дед в свои девяносто три года в партизанском отряде самым уважаемым человеком был. Были в партизанском отряде и командир, и политрук, а был еще и воевода – это как раз и был дед Степана. О нем даже немцы знали. Говорили меж собой, будто, есть у партизан в отряде старец, которого когда-то сам Бисмарк побаивался.
Но, слава богу, война закончилась. Все живыми домой вернулись. Последней с фронта через всю Европу возвращалась домой Клавдия.
Можете себе представить компанию из трех мужиков: дед, отец и сын? Сидят за столом, самосад смолят, самогон выпивают и ведут меж особой мужские разговоры.
– Вы, конечно, старше меня, мудрее, – говорит Степан, – а вот медали за храбрость у вас нету. А у меня есть такая! – и тычет себя пьяным пальцем в левую половину груди, – вот она, смотрите! – и уже спокойно добавляет, – а у вас такой нету. Ну, а раз нету, значит, нету.
– У меня нет такой, – говорит самый старший из них, – а вот у моего однополчанина была такая, правда заграничная, сербская.
– Ишь, храбрец какой выискался, – говорит ему отец с насмешкой, – да у меня три креста георгиевских, а у тебя ни одного нету! – и засмеялся весело.
– А ну цыц, – раскудахтались, как бабы, – грозно приказал дед Степана.
И вот, в этот самый момент открывается дверь, и входит в дом баба. Клавдия вернулась с фронта. А на гимнастерке у нее орденов и медалей больше, чем у всех трех мужиков, вместе взятых. Только два ордена Славы чего значили.
Казалось бы, ничем нельзя было омрачить радость такой встречи? Но это только так кажется. Думаете, что главное на фронте? В живых остаться? Так многие думают. Конечно, солдат себя беречь должен, но не это главное. Главное – как ты после войны выглядеть будешь. Как смотреться рядом с однополчанами будешь. Вот здесь и выяснилось, что не мужики, а баба самой смелой, мужественной, самой отважной оказалась.
Может именно в этом и есть весь смысл этой истории? Может быть, я и принял бы сюжет такого фронтового водевильчика, но прошло время, а в семье этой что-то не ладилось. Началась жизнь послевоенная, дети вернулись, но мирная жизни не складывалась. Как облаком, повисло что-то над ними и не желало развеиваться.
И вот однажды деда прорвало. Не выдержал старый окопный офицер. Достает он с самого дна старого сундука свой царский мундир, а на нем орден Святого Георгия 4 степени, а поверх ордена Георгиевский бант золотом вышит. Красоты необыкновенной. Достал он мундир, положил его на стол и говорит:
– Я, мать вашу так, за этот орден дворянство получил! А дали мне этот орден не за подвиги и смелость, а за то, что в живых остался. Георгиевский Бант этот чистым золотом вышит, и я имею право его носить. Не за храбрость свою и доблесть, не ради красоты этот бант у меня на мундире, и не как участнику какой-то там операции, а как знак о присутствии наивысшей награды. За то, что в живых остался, один единственный из всего полка в живых остался. Я для полка нашего, как последняя капля крови остался, всей той пролитой полком крови. Благодаря мне, живому, полк не расформировали, а укомплектовали. Знамя нашего полка по сей день в музее хранится, и подвиг полка людьми помнится. А бант этот для меня, как благодарность от тех, кто погиб. Память о них. Каждый раз, когда вижу этот бант, я свой полк вспоминаю. Спрячьте, – говорит громко, приказывая, – свои побрякушки! Помните о тех, кто погиб без всяких наград.
– С тех пор, – объясняет уже мне старый фотограф Степан Ефимович, – в нашей семье ношение наград считается делом не первой важности. Правильно или неправильно, как бы там ни было, а самая высокая награда принадлежит не нам, не выжившим, а тем, кто погиб в бою. Только им, погибшим, мы, выжившие, обязаны своей жизнью. А вот бант – это как раз то, что надо носить. И носить это надо с гордостью, как память о людях, погибших за Родину во все времена. И как хорошо, что бант этот на левой стороне груди, с сердцем рядом, и у стариков, и у детей.
Заказное письмо
Как бы неудачно ни складывалась наша жизнь, никто из нас рисковать ей не хочет. Какие бы трудные пути нам ни выпадали, ради жизни никто не в силах отказаться от них. Нередко мы называем свою жизнь выживанием и выживаем – такова наша природа. Именно так сложилось и у Евгения, пришлось и ему пройти нелегкий путь ради жизни.
Вся жизнь у Евгения изменилась с того самого дня, когда ему принесли заказное письмо из психиатрической лечебницы. В письме сообщалось, что все эти годы у него была мать, которая только вчера умерла, и он, как единственный ее сын, имеет право забрать тело и похоронить мать рядом с родственниками.
Письмо странное, короткое, непонятное и неожиданное. Ему и в голову не приходило, что у него где-то могли быть какие-то родственники, тем более – мать. Да и не нуждался он никогда ни в близких, ни в далеких родственниках. Вырос он в детском доме, какие там могут быть родные… Он даже не знал, как родственники выглядят, не представлял, какие отношения бывают между ними, как эти люди общаются, как живут, какие чувства испытывают друг к другу. Евгений подумал, что произошла ошибка, а вышло так, что новость эта оказалась самым большим событием в его жизни.
Мысль о матери всю ночь не давала ему покоя. Из книг он знал, какой должна быть мать, как она должна относиться к своим детям, как любить их, на какие жертвы может быть способна… И теперь он вспоминал все, что знал о матери. Он всегда был уверен, что с самого первого слова на школьной доске, ему все известно о матерях. Был уверен, что у него тоже была мать, такая же добрая и любящая, как и у всех. Иногда ему даже казалось, что он ее помнит. В детстве он был уверен, что она где-то рядом, что какая-то нелепая случайность на время разлучила их. И вдруг, все эти его знания, предположения провалились, как в пропасть. Неожиданно Евгений обнаружил, что в жизни-то он ни с одной матерью не встречался, не было у него ни знакомого, ни друга, которого воспитала бы мать. А выражение «маменькин сыночек» у них в детдоме было самое оскорбительное.
Женя перебирал в памяти всех знакомых, кто только мог по возрасту подойти ему в матери, но никого выбрать так и не смог. Все они были для него одинаково чужими, далекими… Пожалуй, только соседка по коммунальной квартире, Анастасия Дмитриевна… Единственный человек, чью доброту он всегда чувствовал. Каждый раз, когда она пекла пирог, первый кусок всегда доставался ему, а запах этого пирога превращал их общую квартиру в дом, в одну маленькую семью, где на время становилось тепло и уютно. В благодарность Евгений иногда оставлял на ее кухонном столе алую розу. Анастасия Дмитриевна не любила букеты, признавала только один цветок. Но соседка была одинокой и старенькой, и по возрасту могла бы быть ему, скорее, бабушкой, чем матерью. Да и умерла она уже несколько лет назад. Получалось, что теплоту только этой старушки Евгений в жизни и видел.
«Может быть, – рассуждал он сам с собой, – именно такие отношения и бывают у родственников? Меня ведь никто не просит иногда ходить к ней на кладбище, класть на могилу розу, мысленно разговаривать с ней там, на кладбище»
Потом в памяти мелькали уже незнакомые женские лица, несчастные старушки в переходах метро, опустившиеся алкоголички, но все это были чужие лица.
Неизвестно, что подтолкнуло Евгения поехать в сумасшедший дом, захотелось ли ему ощутить на себе родственные связи или только что-то узнать о родственниках, а может быть, это было простым любопытством, но он твердо решил поехать. И хотя теперь для него совершенно очевидно, если бы он тогда никуда не поехал, ничего бы с ним не произошло, жизнь его оставалась бы прежней, ровной и безмятежной, душа его не была бы так изуродована, и слово «эмиграция» оставалось бы для него бессмысленным, чужим звуком.
Да, это так – ничего бы с ним не случилось. Но странно другое: теперь, когда его жизнь окончательно разрушена, он нисколько не жалел, что узнал правду о себе, о своей матери, отце…
Когда Евгений объявил своему начальнику, что должен ехать на похороны матери, тот впервые за много лет посмотрел на него, как на равного себе. Повел себя так, будто и его это касалось, будто ему всегда было известно, что у Евгения была мать.
«Как же могут меняться люди… – думал тогда Евгений. – В этом отвратительном, ядовитом маленьком зверьке он впервые обнаружил нормального доброго человека, без напускной важности и хищного безжалостного взгляда».