bannerbanner
Это было в Ленинграде
Это было в Ленинграде

Полная версия

Это было в Ленинграде

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
5 из 9

Ксения говорила задумчиво, медленно, и, хотя она обращалась ко мне, я чувствовал, что разговаривает сама с собой.

– Сначала надо было побороть самое себя. Встаешь – хочется есть… Надо умываться… нет воды… Холод… За дверью лед… Надо что-нибудь выстирать… нет воды… Надо идти за километр, чтобы принести воду… В чайнике много не принесешь… и хочется есть… Надо идти на пост… там еще холоднее… Но надо, вы понимаете, надо побороть голод, надо умываться, обязательно умываться… надо стирать, все надо, иначе плохо будет, иначе умрешь… И на пост идти надо, обязательно надо… Мы следим друг за другом… Вы понимаете, что оттого, что ты следишь за собой, следишь поминутно, не распускаешься, – от этого зависит твоя жизнь…

– Да… – задумчиво произнес я, – это, наверно, очень трудно, жить вот так на ледяном острове… А вокруг снег, тьма, враги…

– Кругом друзья, – резко оборвала меня Ксения.

Она не поняла меня. Я сказал:

– Конечно, вы правы. Но я имел в виду блокаду, немцев…

– А я имела в виду Ленинград, нет, больше, – страну, всю страну, – строго сказала Ксения. – Жить на таком острове, как вы говорите, было бы совсем трудно, невозможно, наверно… Силы черпать неоткуда. А сейчас…

Она умолкла и смотрела куда-то вдаль, поверх меня, точно видела сейчас то, о чем говорила: людей, страну нашу…

А я вспомнил Смольный и то чувство близости Москвы, которое охватило меня тогда, когда я стоял в полутемном смольнинском коридоре.

Я подумал о том, что вижу уже второй дом, превращенный в крепость. Правда, этот дом был почти пуст, в нем не стояли пулеметы и не было амбразур, и он был весь опечатан, кроме этой комнаты, в которой бились недоступные холоду сердца. Но все же и этот дом был крепостью, охраняющей Ленинград.

Ксения стояла у окна, спиной ко мне. Я взглянул на нее, мне вдруг почудилось, что это Лида моя стоит у окна. И невольно, не отдавая себе отчета, я сделал шаг по направлению к ней.

Ксения обернулась, я увидел ее лицо, сосредоточенное и суровое. И подумал, что нет, у моей Лиды лицо более мягкое и доброе. Но тут же мне пришла в голову мысль, что ведь я помнил ее лицо тогда, в далекие счастливые дни. Кто знает, как выглядит оно теперь?

Зенитки замолкли, и снова стало слышно радио оттуда, из пустой запечатанной комнаты.

Потом послышались шаги за дверью, и вошла та самая девушка, что проверяла у меня документы.

Ксении надо было идти на пост. Мы вышли вместе. Я попрощался с ней, и она встала, прислонясь к стене большого гранитного дома, и стала незаметной, точно слилась со стеной.

Было совсем поздно, когда я добрался до «Астории». Я ничего не чувствовал, кроме тупой боли во всем теле и усталости. Я не мог ни о чем думать. Я шел, тяжело облокачиваясь на лестничные перила. Потом свернул в темный коридор и стал ощупью отыскивать свой номер. Нащупав дверь в нише, я толкнул ее. При свете коптилки увидел на кровати какое-то высохшее, скелетообразное существо. Существо подняло руки и слегка подалось вперед. Я отступил назад и захлопнул двери. Очевидно, ошибся номером. Я вернулся на лестничную площадку. По лестнице поднималась женщина со свечкой в руке. Я спросил ее, какой это этаж.

– Вам, наверно, ниже, – сказала женщина. – Вам гостиницу, наверно. А здесь стационар для дистрофиков.

– Да, я ошибся, – пробормотал я, спустился этажом ниже и отыскал свой номер.

Не зажигая коптилку, лег в постель. Было настолько холодно, что я лег не раздеваясь, только снял валенки.

Долго не мог заснуть. Все пережитое за последние сутки проходило перед моими глазами.

Вдруг мне пришла в голову мысль, что, может быть, я уже встретился с Лидой и, может быть, это она лежала на доске, спеленатая, как кукла, или в машине, под штабелями окоченевших тел.

Я лежал в темноте и в тишине, точно на дне глубокого колодца.

Потом начали бить наши орудия, и я вспомнил слова Ксении о том, что этот далекий, грохочущий вал приятнее мертвой тишины, и мне захотелось, чтобы били ближе и громче…

Я чувствовал, что Ленинград нельзя наблюдать со стороны.

Трудно было и полчаса высидеть в «Астории» без дела. Каждую минуту, когда я не шел на телеграф, не писал корреспонденцию, не спешил, чтобы что-нибудь увидеть, меня мучила мысль, что бесполезно трачу время. Я часто вспоминал слова Ксении Сергеевой о том, что в Ленинграде у людей до предела обостряется чувство личной ответственности за судьбу города. Не раз вспоминал также ее слова о том, что жить на «острове» было бы невозможно, и о связи блокированного Ленинграда с остальной страной.

Я понял, почувствовал, что об этом надо написать, что в этих словах, вернее, в том, что они выражали, заключен очень важный смысл – истоки ленинградского подвига.

И я принялся за работу над статьей. Положил в ее основу переписку ленинградцев с москвичами в первые месяцы войны. В течение нескольких часов я читал и перечитывал письма трудящихся Выборгской стороны Ленинграда к трудящимся Москвы, ответ москвичей выборжцам, письмо рабочих Нарвской заставы московским рабочим, письмо коллектива завода «Большевик» – тоже москвичам, и обращение рабочих завода имени Ленина к героическим защитникам Ростова…

«…Дорогие товарищи! Друзья наши, москвичи! – читал я. – В тревожный час, когда над Красной Москвой нависла грозная опасность, мы всем своим сердцем, всеми помыслами и устремлениями своими с вами, защитники советской столицы.

Москва! Это слово с нежной любовью произносит каждый советский человек – русский и украинец, узбек и белорус, казах и грузин. Москва – мозг и сердце нашей родины. Отсюда по всем необъятным просторам нашей страны излучается свет новой жизни…»

Я читал и перечитывал эти строки, то пламенные и призывные, то гневные и горькие, и казалось, что они написаны кровью сердца.

Потом я начал писать. Это была статья о великом единстве нашего народа.

Отправив статью, я ощутил радость от сознания исполненного долга. Но только на несколько часов. А потом меня снова стала мучить мысль, что я не написал и сотой доли того, что должен был написать.

Я помнил, что десятки тысяч бойцов Волховского фронта, задача которых – прорвать блокаду Ленинграда, могли узнать о положении в городе только из фронтовой газеты. А ленинградским корреспондентом этой газеты был я. Мне казалось, что мало суток, чтобы выполнить все, что требовалось.

Но когда, потрясенный всем виденным за день, измученный большими переходами, я возвращался домой, я снова думал о Лиде. Я чувствовал, что еще не сделал решающих шагов, чтобы отыскать ее.

Что оставалось мне делать?

В моих руках была только одна соломинка: последний записанный в моем блокноте адрес. Если и там неудача – значит, концы обрублены, следы потеряны и, приехав в Ленинград, я оказался к Лиде не ближе, чем на берегу Волхова.

Я не мог решиться сразу пойти по этому адресу. Там жила Ирина Вахрушева, подруга Лиды.

Я знал эту девушку. Мы иногда проводили вечера втроем, во время моих приездов в Ленинград. Я не особенно симпатизировал Ирине. Она казалась мне слишком шумной, слишком смешливой, недаром Лида звала ее «море по колено». Но Лида любила ее, и я шел на уступки. У меня был адрес хозяйки, у которой Ирина снимала комнату.

В этом адресе была для меня последняя надежда.

Я старался подготовить себя к неудаче. Когда я очутился перед большим зданием из серого гранита и увидел номер дома, который отыскивал, мне стало страшно. Я не знал, что найду за этими стенами: замок, сургучную печать или мертвых людей.

Несколько раз прошелся возле дома, не решаясь войти. Потом я взял себя в руки и, будто ныряя в холодную воду, бегом поднялся по лестнице. На втором этаже я постучал. Было тихо. Я постучал еще раз, сильнее. За дверью послышались медленные шаркающие шаги, шум отодвигаемого засова, и дверь открылась. Передо мной стояла женщина лет пятидесяти, в шубе и в платке, накинутом на седые волосы.

– Мне нужно кого-нибудь из Вороновых.

– Я Воронова, – тихо ответила женщина.

– Вы Воронова? – переспросил я, чтобы собраться с мыслями.

Подошел к ней ближе и сказал, что хочу поговорить. Она пригласила меня в комнату.

Я вошел и остановился на пороге. Я почувствовал, что у меня дрожат колени. Я ничего не видел – ни комнаты, ни мебели, ни самой Вороновой, ничего, кроме большого портрета, висящего против двери над письменным столом.

Это был портрет Лиды. Она стояла, смеющаяся, откинув голову, в пестром платье, облокотившись на железную решетку сада. Стояла такой, какой я ее знал и помнил.

– Я вас слушаю, – проговорила Воронова.

Я вздрогнул и опустил глаза. Не мог больше выдержать и прямо спросил, показывая на портрет:

– Где сейчас эта девушка?

– Не знаю точно, – сказала Воронова. – Это подруга моей жилицы.

– Ирины Григорьевны? – снова спросил я.

– Да, – ответила Воронова. – А вы разве ее знаете?

– Где Ирина Григорьевна? – повторил я вопрос.

– Она живет на заводе. Там работает и живет.

– Где же этот завод?

– Послушайте, товарищ военный, – сказала Воронова, – объясните же, что вы хотите?

Я подошел почти вплотную к ней, показывая на портрет:

– Я разыскиваю эту женщину. Это мой близкий друг. Я написал ей сто писем и сейчас ищу ее по всему городу. Когда-то она дала мне адрес Ирины Григорьевны, как своей лучшей подруги. Вот и все. А теперь скажите скорее: где этот завод?

Воронова внимательно посмотрела на меня.

– Я понимаю, – тихо произнесла она. – Лидуша у нас часто бывала. Они с Ириной большие друзья. Давно, правда, не заходила она к нам. А только адрес завода я не знаю… Мы лучше вот как сделаем. Завтра Ирина придет домой. Тут я ей постирала кое-что. Часов в пять обещала. Вот вы в это время и приходите.

– Хорошо, – сказал я, – спасибо. Приду.

Но я не уходил. Стоял и смотрел на портрет, и туман застилал мои глаза. Потом я опустил голову и понял, что надо уходить.

– Завтра в пять, – напомнил я и поспешно вышел из комнаты.

На другой день я подошел к дому в половине пятого. Уже стемнело, но дом, серый, гранитный, показался мне светлым и радостным. Я быстро взбежал по лестнице и постучал.

Мне опять открыла Воронова.

– Не повезло вам, – проговорила она, идя в комнату. – Уехала Ирина-то моя. На оборонные работы уехала… Только и успела записку прислать…

– Где эти работы? – спросил я.

– Да разве ж я знаю?! – воскликнула Воронова. – Теперь всюду работы. Через неделю, пишет, вернется.

– Хорошо, – сказал я, не узнавая своего голоса, – я зайду через неделю.

17 января

Ночью мне позвонили из редакции «Ленинградской правды». Знакомый товарищ сообщил, что через два часа председатель исполкома Ленсовета Попков будет беседовать с корреспондентами газет. Через пятнадцать минут я уже шагал, утопая в сугробах, к Смольному.

По бесконечным, едва освещенным, холодным коридорам Смольного я добрался наконец до кабинета Попкова.

В центре небольшой комнаты за огромным низким столом, покрытым зеленым сукном, сидел Попков. У него было усталое, но свежевыбритое лицо, красные веки и синяки под глазами. Он показал нам на кресла и сказал хриплым голосом, без всяких предисловий:

– Мы пятый месяц в блокаде. Огромными усилиями мы растянули оставшиеся у нас запасы на эти пять месяцев. Завоз продуктов был связан с исключительными трудностями. Вы знаете об этом. Теперь, в связи с разгромом немцев под Тихвином, есть основания думать, что доставка продуктов облегчится…

Попков говорил монотонно и медленно, и казалось, что каждое слово стоит ему усилий. Он сказал, что сейчас главная задача – доставить в город продукты, скопившиеся на той стороне Ладоги, и организовать борьбу с ворами и мародерами. Потом зазвонил один из многих телефонов на маленьком столике. Попков взял трубку, сказал «иду» и встал.

– Меня вызывают, товарищи, – сказал он. – Вы получите печатное изложение того, что я хотел сказать. – Он пожал нам руки и вышел из кабинета. Секретарша раздала нам печатные листки.

Я возвращался из Смольного глубокой ночью. В небе горело бледное зарево, и на снегу плясали красноватые тени. Я шел по направлению к «Астории». Зарево все приближалось, и тени на снегу становились ярче. Наконец, завернув за угол, я увидел горящий дом. Дом был большой, каменный. Он горел неярко, и языки пламени изредка вырывались из-под крыши и из окон, лениво облизывал камень. У дома, прямо в сугробах, была расставлена мебель, кто-то спал на кушетке, а несколько женщин цепочкой стояли у парадной двери и деловито принимали вещи, которые им подавали сверху. Пожарных я не видел. Я подошел к женщине, стоявшей в цепочке последней, но она, не оборачиваясь, сунула мне в руки какую-то вещь и сказала нетерпеливо:

– Держите! Держите!

Я взял вещь – это был обернутый в платок самовар, – поставил на снег и получил керосинку, которую тоже поставил на снег.

– Побыстрее там! – крикнула женщина в дверь, и я слышал, как по цепочке передали:

– Поскорее там!

Было очень тепло, даже жарко. Первый раз в Ленинграде я испытал ощущение тепла.

– Куда ставите?! – раздраженно заметила мне женщина. – Вон к тем вещам несите. – Она пальцем показала на кушетку, где кто-то спал. – Перепутаем все, потом разбирайся.

Я поднял самовар и керосинку, отнес их к кушетке и вернулся на свое место.

Все происходило очень медленно. Этот пожар не воспринимался как нечто чрезвычайное. Не было криков о помощи, плача пострадавших и снопов искр.

– Держите, держите! – попросила женщина и не смотря сунула мне в руки маленькую коляску. – Да осторожнее, там ребенок. – Я стоял растерянный, с коляской в руках и не знал, что с ней делать. На дне коляски лежал какой-то сверток. Мне показалось невозможным поставить колясочку прямо так, в снег, под открытым небом. – Да о чем вы думаете, господи?! – воскликнула женщина. – Это же Ивановых ребенок, туда, к их вещам, и несите.

Я понес коляску туда, к самовару и керосинке, и поставил около кушетки. Человек на кушетке продолжал спать. Он был укрыт полушубком. Я почувствовал злобу к этому человеку, безмятежно спящему во время пожара под теплым полушубком. Я стянул полушубок и стал запихивать его в коляску, чтобы укрыть ребенка. В этот момент из окна вырвался большой язык пламени, и я рассмотрел лицо спящего человека. Это была женщина лет тридцати, совершенно седая. Ее тонкие губы были плотно сжаты. Я вытащил из коляски полушубок и снова укрыл им женщину. Потом я стал искать, чем бы укрыть ребенка, и среди сваленных в беспорядке вещей нашел одеяло. Покончив с этим делом, я снова вернулся к цепочке.

– Где же вы пропадаете? – сказала женщина. – Прямо беда с этими мужчинами! В кои веки придут помочь, да и то как от козла молока.

Она сунула мне в руки швейную машину, и я быстро понес ее к кушетке.

– Не туда, не туда! – крикнула мне женщина. – Это Ферапонтовых машина, к их вещам и несите!

Я растерянно стоял на месте со швейной машиной в руках, озираясь по сторонам, соображая, какая же из сложенных здесь куч принадлежит Ферапонтовым.

– Да вот левее, где стол стоит! – снова крикнула женщина. – Ах ты наказание господне!

Я поставил машину на стол.

– Да вы из какого номера? – спросила меня женщина, когда я вернулся на свое место. Раньше она разговаривала, стоя спиной ко мне, только слегка поворачивала голову. Теперь она повернулась ко мне. – Да никак военный! – воскликнула она. – Вы, значит, не здесь живете? Просто помогаете, значит? – сказала женщина. – Ну, спасибо. Я вот тоже помогаю. Это ведь еще не мой этаж горит. А все равно надо помочь. А вы по своим делам идите. Мы и сами управимся… Спасибо вам.

Я пошел.

– Подождите! – окликнула меня женщина и, когда я вернулся, сунула мне в руки клочок бумаги. – Позвоните, пожалуйста, а то у меня телефона нет.

Я сказал, что позвоню, хотя не представлял себе, о чем идет речь. В сторонке, при свете пожара, я прочел записку. Там было написано:

«Позвонить 4—58–65, Петру Николаевичу Смирнову. Петр! Уже горит третий этаж, а мне к тебе на завод позвонить неоткуда. Завтра до нас дойдет, приходи таскать вещи. Надя».

Я сунул записку в карман и пошел искать телефон. Зарево теперь оставалось позади, но небо еще было розовым, и красноватые блики лежали на снегу.

18 января

Сегодня утром в редакции мне вручили телеграмму из моей газеты. Там было сказано: «Срочно передайте материал к Ленинским дням». Телеграмма была получена здесь вчера. Мне вручили ее сегодня. Для того чтобы материал попал в номер вовремя, я должен был передать его не позже завтрашней ночи.

Я не знал, с чего мне начать. Сегодня я собирался пойти на пленум райкома партии и написать корреспонденцию о ленинградских большевиках – организаторах обороны города. Но теперь у меня было срочное, специальное задание. Надо было скорее идти в библиотеку, подобрать материалы о жизни и деятельности Владимира Ильича Ленина в Петрограде.

Но, подумав, я решил начать все ж с пленума райкома. Ведь бессмертная память о Ленине живет здесь, в Ленинграде, прежде всего в сердцах коммунистов, в душах питерских рабочих. И я пошел на пленум райкома партии.

…В фойе давно уже не работающего кинотеатра собралось несколько сот активистов района. Я обратил внимание на то, что все собрались точно в назначенное время – к пяти часам вечера зал был уже переполнен. В зале было очень холодно. Горело несколько фонарей «летучая мышь» и несколько свечей на столе президиума. Глухо доносились разрывы снарядов где-то неподалеку.

Войдя в зал, я сразу же ощутил атмосферу сердечной близости и единства между собравшимися здесь людьми. Я знал, что каждый из присутствующих ощущал потребность собраться вместе, обменяться мыслями, посоветоваться, как лучше решить вставшие перед городом трудные задачи. Я сидел в последнем ряду зала и напряженно слушал слова о том, как сохранить рабочую силу, как окружить в это трудное время заботой людей, как уберечь предприятия от разрушений…

Потом выступали политорганизаторы домохозяйств и руководители комсомольских групп взаимопомощи, тех самых, что ходили по домам, помогали больным людям принести дрова, растопить печь, прибрать квартиру или выкупить продукты в магазине.

В конце заседания старый рабочий-кировец зачитал приветствие Центральному Комитету партии. В этот момент произошло нечто совсем неожиданное. При первых же словах рабочего: «Москва, ЦК ВКП(б)…» – в зале вспыхнул электрический свет. Правда, зажглось всего лишь несколько лампочек и горели они неярким, мерцающим светом, но для нас, людей, уже успевших отвыкнуть от электричества, это казалось праздником, торжеством.

– Откуда свет? – шепотом спросил я соседа.

– В подвале ребята качают, – ответил он мне также шепотом.

И мне очень захотелось увидеть этих ребят. Осторожно, на носках, вышел я из зала и спустился в подвал. Там при свете обыкновенной коптилки несколько человек вручную «качали» рычаг небольшой блокстанции. Они не слышали слов, обращенных к партии, которые произносились сейчас там, наверху, но знали, что именно в эти минуты принимается приветствие ЦК. И на их лицах, едва освещенных дрожащим светом коптилки, я увидел спокойно-сосредоточенную торжественность.

И в эту минуту я вспомнил о редакционном задании и посмотрел на часы. Было уже шесть, до вечера оставалось совсем мало времени. Но я не жалел, что побывал на пленуме. Я еще не знал, как использую то, что увидел и услышал, в корреспонденции о Ленинских днях, но понимал, чувствовал, что должен был все это увидеть и услышать.

Потом на попутной машине я добрался до Смольного. Я ехал туда с определенной целью. Ведь в Смольном была комната-музей, где работал Ленин в великие дни установления советской власти. Я бывал в этой комнате давно, в светлые, мирные дни, когда она была открыта для всеобщего обозрения. Но можно ли попасть в нее теперь?

Как я и ожидал, комната была закрыта, и доступ в нее посетителей был прекращен с первых же дней войны. Я не знал, что мне делать. Мне было надо, очень надо побывать в этой комнате, и одновременно я понимал, что нелепо требовать открыть ее только для того, чтобы я там побывал.

И все-таки я пошел к полковнику, от которого, как мне сказали, зависело разрешение посетить комнату.

Вначале полковник категорически отказал.

– Что вы, капитан, – недовольно возразил он мне, – ведь Смольный сейчас – военный штаб, должны понимать… К Ленинским дням в городе будут организованы посещения многих ленинских мест, но это…

И все же я уговорил его. Я сказал, что тысячи, десятки тысяч бойцов Волховского фронта никогда не бывали в ленинской комнате и что рассказать о ней по описаниям и даже по давнишним личным впечатлениям я просто не в состоянии. Я уговаривал, настаивал, доказывал, даже требовал.

И он открыл мне заветную комнату.

И снова, как в то далекое время, я перешагнул порог, через который так часто переступал Ленин. Я увидел письменный стол и окно, у которого стоял когда-то Ильич.

Несколько минут прошло в молчаливом созерцании.

– Ну вот, – каким-то другим, потеплевшим голосом сказал стоявший за моей спиной полковник. – Теперь все. Надо идти.

На другой день я поехал в библиотеку Дома Красной армии и много часов просматривал материалы, относящиеся к пребыванию Владимира Ильича в Петрограде. Под вечер с кучей выписок и без какого-либо определенного плана статьи я вышел из Дома Красной армии, прошел по Литейному, завернул на Невский и направился к себе в гостиницу.

Мне очень хотелось есть. В последние дни я все чаще испытывал чувство голода.

Я шел по Невскому, стараясь не думать о еде. Но старые магазинные вывески, поминутно напоминавшие мне о ней – «Бакалея», «Гастроном», «Всегда горячие сосиски», – дразнили меня.

Внезапно я увидел другую «вывеску», написанную карандашом на бумаге: «Здесь кипяток».

Я вошел в тамбур маленького магазина. Девушка в ватнике продавала кипяток по гривеннику за стакан. Она объяснила мне, что Ленсовет организовал повсеместную продажу кипятка населению. Я выпил два стакана горячей воды и шел, ощущая приятное тепло, погруженный в мысли, и незаметно дошел до Дворцовой площади.

Вечерело. Сероватый туман висел над Невой. В этом тумане морские корабли, пришвартованные к гранитным берегам Невы и вмерзшие в лед, стояли, как бы прижавшись спинами к городу, который защищали. Огромная площадь была завалена снегом. Местами снег еще чернел от недавних разрывов. Окна Зимнего дворца были выбиты. Странно было видегь такое огромное количество выбитых подряд окон. Весь дворец казался гигантским решетом.

Я стоял и думал о том, как много видело это огромное здание… И вдруг мне показалось, что площадь оживилась, десятки костров зажглись на ней, а у костров сидят бородатые люди, матросы, перепоясанные пулеметными лентами, солдаты с винтовками в руках, в папахах с нашитыми красными ленточками.

Где-то вспыхнул прожектор, но мне чудилось, что это луч «Авроры» прорезал небо и упал на площадь…

Мне казалось, что славные, давно минувшие дни Петрограда вновь проходят передо мной… Я пересек площадь, прошел на набережную и увидел здание университета. Я вспомнил недавно прочитанные строки о Ленине, о том, как пятьдесят лет назад ранним мартовским утром подходил к этому зданию Владимир Ильич…

Мне казалось, что я вижу, как проходит Ленин своей торопливой походкой в Публичную библиотеку… Я видел его на балконе дворца Кшесинской…

И сразу все виденное мною слилось воедино. Я снова видел перед собой людей, собравшихся на районный партийный актив, и сурово-торжественные лица тех, что давали свет во время чтения письма Центральному Комитету, видел Ленина, стоящего у окна смольнинской комнаты и с надеждой глядевшего на питерских рабочих, идущих в бой со старым миром…

И тогда я всем существом, всем сердцем своим почувствовал, как бьется в этом городе вечно живое сердце Ильича.

…Было уже поздно, когда я вернулся в «Асторию». Но я не чувствовал усталости. Я знал, о чем буду писать в газету.

22 января

Три дня я ничего не записывал и ничего не передавал в редакцию. Затем взял ленинградские газеты за неделю и прочел их залпом.

На меня обрушились самые противоречивые, самые парадоксальные, с точки зрения «здравого» смысла, вещи. Я прочел, что населению в этом месяце не выдается ничего, кроме двухсот граммов хлеба, что в оперетте идет «Баядера», театре драмы – «Дворянское гнездо», а в театре Ленсовета – «Идеальный муж», что действуют четырнадцать кинотеатров, что военный трибунал приговорил к расстрелу шесть человек за ограбление продуктовых магазинов, что композитор Асафьев работает над музыкальным оформлением спектакля «Война и мир», что исполком Ленсовета рассмотрел план первоочередных восстановительных работ в городском хозяйстве и объявил выговоры за срыв снабжения населения кипятком и что все детские сады и ясли переведены на круглосуточное обслуживание детей…

На страницу:
5 из 9