Полная версия
Это было в Ленинграде
Потом я подумал, что, перелетев Ладогу, я попал в грозный и пока еще не понятный мне мир, где стреляют зенитки, медленно бродят люди и по ночам слышатся звуки Шестой симфонии. Впервые я ясно ощутил, что ни одна минута, проведенная мною в Ленинграде, не принадлежит мне лично. Ни одного впечатления, ни одного факта не смел я утаить от пославших меня людей, людей, от которых зависит судьба таких, как Лида.
В эти минуты я испытывал чувство гордости, такое сильное, острое, какого не испытывал никогда. Я был горд честью, которая выпала на мою долю, довернем, которое мне оказали люди, пославшие меня сюда, на один из важнейших участков великой битвы.
Я встал, зажег коптилку, достал лист бумаги и карандаш из полевой сумки и напивал заголовок моей первой корреспонденции:
«Самолет приземлился в Ленинграде…»
Холодный зимний свет падал в окно. Я быстро оделся и вышел на улицу. Дул резкий ветер. Исаакий был покрыт огромной снеговой шапкой. Я решил до всяких дел пойти туда, за Нарвскую заставу. Пошел по направлению к Невскому. Проходя по улице Гоголя, увидел мемориальную доску на стене одного из домов. Там было написано: «В этом доме жил и скончался Петр Ильич Чайковский 25 октября 1893 года».
Навстречу мне двигалась женщина. Я не различал ее шагов. Они были настолько мелки, что казалось, женщина медленно плывет по снегу. Теперь я видел, что она что-то тащит за собой. Я не сразу понял, что это. Женщина тащила за собой доску, к которой был привязан длинный, похожий на спеленатую мумию, сверток. Я поравнялся с женщиной и пошел медленнее. Она даже не взглянула на меня. Она смотрела вперед – сквозь меня, сквозь дома. Казалось, что она видит что-то впереди, скрытое от меня. Я посмотрел ей вслед и пошел вперед, а когда обернулся, свертка уже не было видно, и женщина, как серая тень, на фоне сугробов медленно плыла в предрассветную мглу.
Я вышел на Невский. Утром он выглядел еще более безлюдным. Мне показалось, что я читаю какую-то фантастическую книгу о последнем дне мира, о том, как в результате космического похолодания прекратилась жизнь на земле и города стоят вымершие, заносимые снегом.
В центре следы разрушений не очень бросались в глаза. На Невском надо было присматриваться, чтобы увидеть разбитый дом. Но чем дальше удалялся я от центра, тем больше встречалось домов с развороченными стенами и зияющими провалами лестничных клеток. На улицах стояли троллейбусы. Занесенные снегом, они были похожи на суда, затертые льдами.
Окна подвалов и полуподвалов были заколочены досками или заложены кирпичом с маленькой амбразурой посредине. Ко многим домам, как нарост, приросли неуклюжие сооружения, похожие на утюг, тоже с амбразурами посредине.
Изредка мне встречались люди. Они шли медленно, с трудом передвигая ноги. Я всматривался в их лица и у многих встречал тот же взгляд, который поразил меня при утренней встрече: устремленные вперед глаза, казалось, проникающие сквозь снега и камень. Я несколько раз собирался остановить первого встречного и заговорить с ним. И в самую последнюю минуту язык мой прилипал к гортани. Мне почему-то казалось стыдным выводить этих людей из молчания, и я боялся, что мы не поймем друг друга.
Часа через два я добрался до Нарвской заставы. Занесенное снегом шоссе было перерезано шлагбаумом, и по обеим сторонам узкого прохода стояли часовые с автоматами на груди. Я предъявил документы и вышел за шлагбаум.
Раньше я хорошо знал этот пригородный район. В предвоенные годы он сильно разросся. Сейчас это была равнина с горбами занесенных снегом дзотов, с редкими трубами, чудом уцелевшими от снарядов, одиноко торчащими прямо из снега. Снег кругом был в черных пятнах – следах артиллерийских разрывов. Заиндевевшие трамвайные рельсы, выгнутые в скобы, торчали над снегом. Справа высилась баррикада из трамваев, изрешеченных осколками. Трамваи стояли, засыпанные песком, их окна были превращены в бойницы. По обеим сторонам дороги тянулись маскировочные сети.
Тот дом я увидел издалека. Он стоял среди таких же, похожих друг на друга, домов. Я не узнал его, но угадал, почувствовал. Его стены были разворочены снарядами, балконы снесены. В провалах стен виднелись лестничные пролеты. На крыше был сорван, очевидно снарядом, большой лист железа, и он, перегнутый пополам, раскачивался на ветру, похожий на огромное воронье крыло.
Мне стало страшно. Страшно потому, что я только сейчас понял, насколько бессмысленно было пытаться отыскать ее здесь, на поле боя…
И все-таки я шел и шел и как будто бы ждал чуда, – но чуда не совершилось, и полуразбитый, обледенелый дом стоял передо мной, и воронье крыло билось на холодном ветру…
Я пошел медленнее. Теперь мне хотелось, чтобы расстояние между мной и домом не сокращалось. Я шел к дому, потому что не мог не идти, потому что он притягивал меня, но мне было страшно знать, что через несколько минут я вплотную подойду к этой могиле из холодного камня и снега.
Я стал думать о том, что, может быть, в доме еще есть кто-нибудь из прежних жителей и я смогу разузнать о ней.
Минуя надолбы и баррикады, я подошел к дому. Вблизи он казался огромным. Я различал трещины на кирпиче и видел край комода, высунувшийся из провала в стене. Вот тут была дверь, в которую я входил так часто. Тут был асфальт. Подходя к дому, Лида ускоряла шаг и шла впереди. Вот здесь она останавливалась и искала ключ в сумочке… Я вошел в провал. На лестнице не хватало многих ступеней. Там, где не хватало нескольких ступеней подряд, их заменяла перекинутая доска. Я стал медленно подниматься.
Над лестницей тянулись провода. У окон на лестничных площадках сидели невидимые снаружи бойцы, припав к пулеметам. Внизу, в подвале, чуть слышно всхлипывала гармошка и высокий женский голос пел песню. Мне было приятно слышать женский голос и мирную песню. От этого становилось теплее. Я поднимался все выше и выше. Наконец я дошел до четвертого этажа. На этой лестничной площадке мы обычно останавливались, чтобы взглянуть на Финский залив. Потом она открывала дверь…
Теперь двери не было. Я вошел в комнату и осмотрелся. Я не мог обнаружить ни одной детали, напоминавшей мне о прошлом. Ничто не говорило мне о том, что вот здесь стоял низкий плюшевый диван с подушками, которые она сама вышивала, а здесь – письменный стол с моей фотографической карточкой… Потом я подумал, что вон там, у стены, лежала ее умершая мать, и за дверью – ребенок, и она ходила от одного трупа к другому и плакала, стоя на лестничной площадке, если еще не разучилась плакать… Потом пеленала мать и привязывала к доске и шла так, как шла та женщина, – мелкими шажками, точно плыла…
У окна, замаскированного так, что снаружи оно совершенно сливалось со стеной, сидел спиной ко мне боец. Перед ним была стереотруба, справа висели телефон, таблицы и карты. Я очнулся от воспоминаний, услышав, как боец говорит в телефонную трубку:
– Послушайте, пожалуйста… Опять правее трубы стреляют… Те же данные, пожалуйста… Прошу дать огонь…
Он замолк и припал к окуляру. И через секунду я услышал пушечный выстрел, а затем разрыв. В это время вошел второй боец и сменил первого у трубы. Тот нехотя оторвался от окуляра, повернулся, заметил меня и, взглянув на петлицы, отрапортовал:
– Гвардии старшина Каирбеков. Кто вы такой, прошу сказать.
Я улыбнулся его манере выражаться и предъявил документы. Воспоминания кончились. Начинался рабочий день.
– Военный корреспондент будете! Очень хорошо! Беседовать будете? – спросил он.
Но мне сейчас не хотелось ни о чем беседовать. Мне хотелось постоять еще немного в этой комнате, в которой раньше заключалось для меня так много, и уйти, чтобы никогда больше не возвращаться.
Но Каирбеков уже отвечал за меня:
– Конечно, будете беседовать! Вот ящик, садитесь, пожалуйста… Только лучше не садитесь. Мы сейчас вниз пойдем. Там в дзоте мой друг сидит. Тоже нерусской национальности… Казах. Мухтар зовут. Очень интересный человек. Пойдем, пожалуйста.
Каирбеков уже вышел на лестницу, очевидно не представляя себе, что я могу не пойти за ним. И я действительно пошел. Через несколько минут мы остановились у двери.
– Войдем, пожалуйста, – предложил Каирбеков, ныряя под мокрый полог. Я полез за ним.
В маленькой кабине у амбразуры сидел спиной ко мне боец. Другой, зажав между ног котелок, хлебал деревянной ложкой дымящийся суп.
– Прошу познакомиться, – сказал Каирбеков, – мой друг Мухтар. – Он добавил несколько слов по-казахски и два по-русски: – Военный корреспондент.
Мухтар поставил котелок на стол и встал.
– Гвардии ефрейтор Тажибаев, – отрапортовал он по форме и, застенчиво улыбнувшись, спросил, не хочу ли я есть. Мне было стыдно признаться, но в этот момент я почувствовал, что здорово хочу есть. То, что я не ответил сразу, Каирбеков, видимо, принял за согласие, тут же вытащил из кармана ложку, обтер ее куском газеты и подал мне.
– Сначала будем есть, потом беседовать, – сказал Тажибаев.
Второй боец так ни разу и не обернулся. Он припал к амбразуре у пулемета. Я видел только его широкую спину. На стене над амбразурой висел пестрый женский шарф. Над ним крест-накрест были прикреплены две еловые ветки.
Мне не хотелось спрашивать, как попал сюда этот шарф. Сейчас мне хотелось молчать и ни о чем не думать. Мне было хорошо, и я перестал чувствовать холод разбитого дома. Опять, как когда-то в поезде, мне показалось, что все теряет глубину, плывет, находится на поверхности, и голова не кружится от страха перед черным и холодным пространством. Я только боялся, что меня начнут расспрашивать и мне придется отвечать, но меня никто ни о чем не спрашивал, будто мысли мои были видны всем.
– Послушайте, – спросил я неожиданно для самого себя, – что это за платок? – Я произнес это, и мне стало обидно за вырвавшиеся помимо моей воли слова…
– Так… платок… – медленно и нехотя отозвался Мухтар, и я был ему благодарен.
Я сидел, опустив голову. А когда поднял ее, то увидел, что Каирбеков уже ушел, а Мухтар сидит по-прежнему, поджав под себя ноги, и слегка покачивает головой…
Уже стемнело, когда я вылез из дзота, унося с собой историю жизни Мухтара Тажибаева.
Над Финским заливом поднялся туман, и казалось, что все кругом – и снег и туман – слилось в одно целое.
Я вернулся к дому и решил зайти в подвал, откуда недавно слышалась гармонь. Оказалось, что в подвале была кухня. Девушка-повар выслушала меня, покачала головой и сказала:
– Мы здесь не так давно стоим, а до нас были другие. А когда тут гражданские жили, я и не знаю. – Она вытерла ладонью пот со лба: в подвале было жарко.
…Я шел в город и видел, как рассеивается туман и солнце, подчеркнутое двумя прямыми линиями облаков, спускается в Финский залив. Огромные аэростаты, точно диковинные рыбы, медленно поплыли в небо.
Дойдя до заставы, я обернулся. В полумраке были видны только смутные очертания покрытого маскировочной сеткой дома.
Я пришел в гостиницу и зажег коптилку. Понял, что не могу спать, и сел писать очерк о Мухтаре Тажибаеве. И написав первые строчки, я понял, что это и есть то, что было необходимо делать.
Утром я отвез на телеграф очерк о Тажибаеве и подумал: «Вот я узнал что-то еще об одной жизни, но ничего не узнал о жизни той, которая была частью меня самого».
Было еще рано, когда я пришел в редакцию, но сотрудники уже работали: где-то стучали машинки, и я слышал голос, кричащий позывные в телефон.
Я подробно договорился с редактором о том, как буду работать и передавать корреспонденции в свою газету. Потом я спросил, где сейчас помещается адресный стол. Редактор улыбнулся моей наивности и ответил, что никакого адресного стола нет, сотрудники на фронте, а сам «стол», наверно, сожгли на дрова. Тогда я спросил, какая же существует возможность разыскать человека.
– Возможность одна, – шутя ответил редактор, – снять блокаду и выиграть войну.
Затем зазвонил телефон на столе, и он протянул одну руку к трубке, а другую – мне. Я ушел.
Оставался еще один путь. Лидины знакомые. Два адреса были записаны в моем блокноте. Отыскивая страницу, на которой были записаны адреса, я натолкнулся на аккуратно сложенный листок. Развернул его. Там было написано одно только слово: «Пробьюсь». Это была памятка разбитого параличом лейтенанта Андрианова.
И снова шел я по пустынным заснеженным улицам. Изредка встречались люди. С кофейниками, электрическими чайниками, самоварами и бутылками они двигались к Неве за водой.
Я видел, как женщина, идущая мне навстречу, остановилась, прислонилась к стене и медленно стала сползать в снег. Я подбежал, чтобы помочь ей подняться, но она была уже мертвая. Чайник, который она несла, бесшумно зарылся в снег. Я обернулся, чтобы позвать кого-нибудь, но никого не было.
Стоял около трупа, не зная, что предпринять. Женщина лежала на снегу. У нее было совсем молодое лицо. Седая прядь волос, выбившаяся из-под платка, казалась заиндевевшей, нос заострился, и кожа на щеках была дряблой. У нее были длинные ресницы, тонкие брови…
В конце улицы показалась полуторка. Я сошел с тротуара, чтобы остановить машину. Поравнявшись со мной, шофер затормозил. Из кузова медленно вылезли два человека. Я следил за тем, как они вылезали, как молча подошли к трупу и подняли его. Затем двое мужчин медленно забрались в кузов. Шофер дал газ, и машина двинулась, поднимая снежную пыль. Скоро она скрылась за поворотом.
Начинался буран. Взрыхленный снег у стены – там, где упала женщина, постепенно становился ровным и белым. Чайник был уже занесен снегом, и только блестящий металлический носик торчал наружу.
Я прошел дальше, по направлению к штабу. По дороге мне встретилось несколько морских патрулей, небольшое подразделение пехоты и отряд всеобуча, занимающийся на площади. Немолодые люди, видимо рабочие, в пиджаках и ватных куртках, подпоясанные веревками и ремнями, изучали стрелковое дело. У одного из домов человек заделывал кирпич, выпавший из стенки дзота, пристроенного к дому. Он старательно обмазывал кирпич полузамерзшей, крошащейся, не похожей на известку массой.
Потом я увидел женщину, выходившую из булочной. Она несла хлеб – маленький кусок, не более двухсот граммов. Она держала его в одной руке, а пальцем другой чертила на нем какие-то линии. Затем она остановилась, повернувшись лицом к стене. Я видел, как шевелятся ее губы. Женщина шептала, обращаясь к хлебу.
– Тебя я съем, тебя оставлю Лене, а вот тебя я съем, а тебя вот тоже Лене… – И палец ее делал на хлебе какие-то дольки.
Я быстро пошел, стараясь убежать от этого шепота.
Стучал метроном. В городе было спокойно, и метроном стучал строго размеренно. Надо мной висели обрывки трамвайных и троллейбусных проводов, и в них завывал ветер.
Было уже два часа, когда я подходил к штабу. Не сразу узнал его: гигантское здание было сплошь прикрыто маскировочной сеткой. Засыпанная снегом, она делала штаб неразличимым даже вблизи. Здесь, в этом здании, знакомом каждому по бесчисленным описаниям и кинофильмам, был центр обороны Ленинграда.
В полумраке комендатуры у окошка бюро пропусков и телефонных будок толпились люди.
В коридорах штаба горело электричество. Я настолько успел отвыкнуть от электрического света, что даже тускло светящиеся лампочки резали глаза.
По коридорам торопливой походкой проходили люди. Чаще всего это были военные, но встречались и люди в гражданской одежде. Здесь был партийный, советский и военный центр обороны Ленинграда. Из этого исторического здания осуществлялась постоянная связь с Москвой. Сюда приходили директивы Ставки Верховного главнокомандования, указания Центрального Комитета партии.
Я стоял у стены коридора и смотрел на проходящих людей. По их лицам, походке, одежде я старался определить, кто они, чем занимаются.
Вот поспешно прошел полковник с папкой под мышкой, без шинели, несмотря на холод, – наверно, здешний, из штаба обороны. Вот идут двое, в полумраке не видно их лиц. Они в полушубках и тулупах, накинутых сверх полушубков, – эти наверняка только что с Ладоги, ехали на машинах, привезли продовольствие, которое послала Ленинграду страна. Вот эти, в унтах, в полушубках поверх шинелей, очевидно только что прилетели, – наверное, привезли приказы из Ставки… Мимо меня прошли двое в ватных, туго перепоясанных куртках, с полевыми сумками в руках, которые теперь для всех заменили портфели. Когда они прошли под тускло горящей лампочкой, я разглядел их лица, исхудавшие, с ввалившимися, но пристальными, спокойными глазами. Я услышал обрывок разговора.
– Как приедешь, соберешь народ, – говорил один из них, – надо рассказать людям…
Они прошли. Наверно, партработники…
А я все стоял и смотрел. Мне не хотелось уходить отсюда. В эти минуты мне казалось, что я совсем близко от Москвы и от миллионов советских людей, от которых отделяло нас кольцо блокады.
Наверно, я простоял бы так очень долго, но в эту минуту подошел какой-то подполковник и, окинув меня быстрым и строгим взглядом, спросил:
– Вы что-нибудь ищете, товарищ капитан?
Я козырнул и ответил, что хотел бы пройти в отдел связи.
– По коридору пятая дверь направо, – ответил подполковник.
Я пошел, чувствуя на спине его пристальный, строгий взгляд.
Быстро отыскав нужный мне отдел, я договорился о связи.
Теперь я был свободен до вечера и мог отправиться на розыски. Я решил идти по первому адресу. Это было в другом конце города, но я твердо решил сегодня хоть что-нибудь узнать о Лиде…
Уже темнело, когда я разыскал этот дом. Было очень трудно рассмотреть в полумраке его номер. Я поднялся по темной каменной лестнице на четвертый этаж. Пахло сыростью. Я зажег спичку. Впереди был длинный коридор с множеством дверей. Я подошел к первой двери. Она была закрыта на висячий замок, и под замком висела картонка с большой сургучной печатью. На черной табличке значилось «36». Это был именно тот номер, который я искал.
Я постоял несколько минут у двери, ожидая, что кто-нибудь выйдет в коридор и я расспрошу о хозяевах этой комнаты. Но никто не выходил, и за дверьми было так тихо, будто в этом доме никто не жил.
Я не смог заставить себя открыть одну из этих дверей. Что-то говорило мне, что не следует их открывать. Выйдя на улицу, увидел дворника, дежурившего в подъезде соседнего дома. Он проводил меня до квартиры управхоза.
Управхоз сказал мне, что Сидоровы из тридцать шестого номера еще осенью эвакуировались.
Все было ясно, и не к чему было продолжать разговор. Но я все-таки спросил, не живет ли в доме кто-нибудь из людей, близко знавших Сидоровых.
– Нет, не знаю, – покачал головой управхоз, – всех не упомнишь. Да и память сейчас не та стала.
Я ничего не ответил и вышел из комнаты.
Дворник по-прежнему дремал в подъезде.
– Послушайте, товарищ, – сказал я, – вы давно здесь дворником?
– Лет пять.
– Вы Сидоровых помните? Тех, что в тридцать шестой квартире жили?
– Это что осенью эвакуировались? – спросил дворник. – Как же, помню! Дрова им всегда возил. И собака у них была такая. Пудель. Подохла…
Ему, видимо, доставляло удовольствие вспоминать прошлое.
– А не помните ли, к ним девушка ходила – Лида? Она часто к ним ходила. Лида. Невысокого роста. Не помните?
Дворник покачал головой:
– Разве всех упомнишь?! Оно, конечно, может, и ходила, а только все не упомнишь.
Где-то далеко били зенитки. Небо разрывалось голубыми вспышками, и снег в эти минуты казался прозрачным и чистым, точно собранным из отдельных кристаллов.
– Летает, проклятый! – тихо сказал дворник и добавил еще тише: – Разве тут девушку найдешь, товарищ военный? В такой-то заварухе? Семейства целые по всей земле рассыпались. Где уж тут найти!
– Да, – ответил я, – это вы правы. Ну, прощайте. – Я пожал ему руку и пошел, проваливаясь в сугробы.
Радио объявило, что начался артобстрел. Немецкие орудия били не умолкая, а в перерывах слышался лихорадочный стук метронома.
– Стойте! – услышал я позади себя женский голос.
Я обернулся. В двух шагах от меня за высоким сугробом стояла девушка. Она была очень мала ростом, почти невидимая из-за сугроба.
– Стойте! – повторила она, хотя я и не двигался с места.
Девушка с трудом перелезла через сугроб. На ней была шапка-ушанка и стеганая куртка, подпоясанная ремнем, на котором висела брезентовая кобура.
– Прошу предъявить документы, товарищ командир, – сказала девушка.
– Кто же вы такая? – спросил я.
– Пост комсомольской заставы, – сухо ответила она.
Девушка зажгла карманный фонарик и долго рассматривала мое удостоверение.
– Корреспондент? – спросила она, поднимая голову и вглядываясь в меня.
– Не похож? – отозвался я.
– Нет, отчего же, – сказала девушка, подавая мне удостоверение, и улыбнулась. – Можете идти!
Но теперь мне не хотелось уходить.
– Так вы тут и стоите одна за сугробом? – спросил я.
– Во-первых, я не одна, – ответила девушка, – а во-вторых, вовсе не за сугробом. Это я просто случайно здесь стала.
– А где же остальные?
– В доме.
– А зайти туда можно?
Девушка молчала. Она, видимо, колебалась.
– Вообще-то в караульное помещение посторонним нельзя, – сказала она наконец, – но вам, как корреспонденту, думаю, можно. Вот этот дом. – Она показала рукой на двухэтажный дом.
Я перелез через сугроб и вошел в подъезд.
– Направо, как войдете! – крикнула мне вслед девушка. – Голову там себе не сломайте!
Предупреждение последовало вовремя. Я чуть было не скатился по ледяным валунам в подъезде. Лед был повсюду: он покрывал ступени и сосульками свисал с перил.
Где-то вдалеке маячила полоска света. Я пошел на нее и скоро очутился перед дверью. В небольшой комнате, освещенной стоящей на столе коптилкой, на кровати сидела девушка. Она встала, когда я вошел.
– Что вам, товарищ командир? – резко спросила она.
Я сказал, что мне, как военному корреспонденту, хотелось бы познакомиться с работой комсомольской заставы.
– Документы! – так же резко сказала девушка.
Я протянул ей удостоверение, и она, так же как и та девушка на улице, внимательно изучила его.
– Собственно, вам следовало бы зайти в штаб, получить разрешение, – сказала она, возвращая мне документы, – но сейчас обстрел… Ну, словом, садитесь. Я начальник заставы.
Она показала мне на кровать.
Девушка села рядом со мной. Теперь я разглядел ее: она была высока, худа, одета в неизменную стеганую куртку, подпоясанную солдатским ремнем, в валенках.
– Не найдется ли у вас закурить? – спросила девушка.
Я вынул пачку папирос. Девушка протянула руку, и я увидел ее тонкие, обтянутые желтой кожей пальцы.
Не знаю, заметила ли она или почувствовала мой взгляд, но только поспешно отдернула руку, так и не взяв папиросу.
Я сделал вид, что не обратил внимания на этот жест, и поднес коробку ближе к ее руке.
Девушка неуверенно взяла папиросу, стараясь не высовывать руку из рукава. Я спросил ее имя. Ее звали Ксения Сергеева.
– Так и живете здесь? – спросил я, зажигая спичку.
– Так и живу, – ответила девушка, жадно затягиваясь. – Я здесь восьмой год живу. Чему вы удивляетесь? – улыбнулась она. – Ну да, это моя комната. А теперь вот здесь пост комсомольской заставы. Все ясно…
Я оглядел комнату. Мои глаза привыкли к полумраку, и я разглядел следы прежнего домашнего уюта. Я увидел красивую настольную лампу, стоящую в углу, почерневший от копоти письменный прибор на столе, плетеное кресло, на котором лежало несколько стеганых курток, а на противоположной стене портрет какого-то мужчины с усиками.
– Кто это? – спросил я, показывая на портрет.
– Неужели не знаете?
Я встал и подошел к портрету. Это был Чарли Чаплин.
– Чаплин? – спросил я удивленно.
– Ну да, Чаплин! Мой любимый артист. – Ксения помолчала и добавила: – Я ведь тоже актриса. Играла в Нарвском доме культуры. Только это давно было…
В этот момент я услышал далекие звуки музыки.
– Что это? – спросил я. – Радио?
– Радио, – ответила Ксения. – Это в комнате наверху… Там уже никто не живет, и комната запечатана. А радио все играет, играет… Выключить забыли.
Орудия, умолкнувшие ненадолго, снова загрохотали.
– Вы знаете, – внезапно сказала Ксения, – я люблю, когда бьют наши орудия. В эти минуты ощущаешь силу. В те вот последние недели было тихо. Они не летали даже. Думали, что мы и так погибнем. Тихо так было… И страшно. А сейчас вот снова начали. Видят, что мы не хотим умирать…
Мы помолчали.
– В чем заключается ваша работа? – спросил я.
– Мы – пост комсомольской заставы. В помощь войскам по охране города. На нашем посту четыре девушки.
Она встала и медленно прошлась по комнате. У нее были плавные движения, длинные руки, худое заостренное лицо, светлые волосы.
– Вот мы живем тут, четыре девушки, в холодном и пустом доме, – проговорила Ксения, – и, знаете, может быть, это покажется вам наивным, но иной раз я думаю, что только нам, нашей четверке, поручено защищать Ленинград и вся ответственность лежит на нас… Вы не представляете себе, как обостряются здесь все чувства, все ощущения…