Полная версия
Это было в Ленинграде
Потом я разорвал конверт. На письме не было даты. Я начал читать. Письмо было ответом на одно из моих ранних бесчисленных писем.
Когда-то я спрашивал Лиду, не страшно ли ей в Ленинграде.
«…Я теперь как-то не совсем различаю, – писала она, – что страшно, а что не очень. Наверно, очень страшно было неделю жить один на один со своей умершей матерью, варить у ее ног на буржуйке похлебку из 30 граммов муки и с тупой жадностью тут же поедать ее.
Наверно, страшно потерять единственного ребенка…
Тогда мне страшно не было. А сейчас я просто уже не понимаю, что страшно, а что нет…»
Дальше она писала, что еще живет на старой квартире, совсем возле передовой, и что написала мне несколько писем и опустила их в ящик, но думает, что я их не получил, так как в городе почти нет почтальонов.
Я перечитал письмо два раза. Я сидел, как вошел, в полушубке. На моих валенках таял снег, и в купе образовалась лужа. Мне казалось, что все передо мной вытянулось в одну стремительную, куда-то уходящую линию. Я думал о том, что это письмо написано давно и что сейчас ее, может быть, уже нет в живых. Может быть, сейчас, когда я читаю это письмо, она уже лежит мертвая. А за городом взрывают землю для братской могилы. Мне показалось, что я слышу взрыв. Я прислушался. Это била тяжелая артиллерия, и звуки выстрелов доносились до нашего поезда.
Я стал думать, что все это неправда, что она жива и что я непременно увижу ее. Почему она должна обязательно умереть? Не могут же там все умереть. Она выживет. Мне показалось, что я в Ленинграде и она рядом со мной. Мы любуемся городом в белую ночь и спорим, сколько же колонн у Исаакия. Мы всегда спорили об этом, когда смотрели в окно, и я всегда забывал сосчитать колонны, когда проходил мимо собора. Потом она стала исчезать, расплываться в белесом тумане, и я уже не мог представить себе ее такой, какой знал всегда.
Утром меня вызвал редактор.
– Здоров, Савин? – спросил он. – Тогда собирайся. Поедешь в Ленинград. Корреспондентом. Ясно?
В тот день я не мог писать, не мог говорить и только ходил взад и вперед по узкому коридору вагона. Я нашагал, наверно, несколько километров. Я представлял себе, как войду в город, как сяду в трамвай и через каких-нибудь полчаса увижу Лиду. Я знал, что мне предстоит большая работа в Ленинграде. Но я знал, что выполню все что угодно, если увижу ее.
– Ну вот видишь, как получилось, – сказал Венцель. – Я ж говорил, что будет письмо. Ты всегда меня слушай. Теперь ты увидишь ее. А я вот своего Леньку не скоро увижу…
На другой день я поехал в политуправление за командировкой и в поезд вернулся вечером.
Ночью мне предстояло выехать. Я стал укладывать вещи. Двигался точно в полусне. Неожиданность была слишком велика. Я все еще не мог прийти в себя. Весь вечер в поезд приходили люди. Многих из них я видел впервые. Каждый приносил свертки и говорил, что у него в Ленинграде жена, мать или дочь. Я брал посылки и складывал их в углу дивана. Их скопилось очень много, но не хватало сил отказаться взять посылку в Ленинград.
Я должен был выехать в двенадцать часов ночи, доехать до энской станции, оттуда добраться на попутной машине за сто километров, в район авиационного базирования, и там сесть на самолет.
Вечером мы собирались в нашем купе. Губин достал водку. Но мне пить не хотелось. Это был первый случай, когда я отказался выпить на фронте. Мне хотелось сохранить ясность мыслей. Сейчас мне не нужна была водка. Я слушал, как булькает жидкость, наливаемая в жестяные кружки. Губин что-то говорил, и Венцель что-то отвечал ему, но я не улавливал, о чем они говорили.
– Ты смотри не забывай нас в Ленинграде, – сказал Венцель и дотронулся до моего колена.
– И узнай, пожалуйста, про моих друзей… И пишут ли там сейчас стихи, – добавил Губин.
Я ответил, что никого не забуду и напишу насчет стихов.
– Вот ты и едешь! – проговорил Венцель.
– Да, – ответил я, – вот и еду…
Я встал, надел полушубок и стал поднимать свои мешки.
– Куда же ты пойдешь за полтора часа? – удивился Венцель.
– Пусть идет, – сказал Губин. – Я его понимаю, пусть он идет.
Я пожал им руки, вышел из вагона и пошел по железнодорожному полотну к станции.
Было очень странно идти к станции. Мы никогда не ходили туда. Мы обходили полуразбитое здание вокзала и сразу выходили на автотрассу. Поезда приходили на станцию и уходили обычно ночью. Я давно уже не видел настоящего поезда. Наша редакция перестала быть для нас поездом, то есть тем, что неразрывно связано с движением и станциями.
По путям сновали люди с фонарями, прикрывая свет полами полушубков. На платформах стояли орудия. Чехлы с них были сдернуты, и орудийные жерла смотрели в небо. Где-то в темноте тарахтел тягач. Гудели автомашины. Орудия одно за другим медленно съезжали с платформы по приставленным мосткам.
Комендант станции помещался в землянке. Когда я вошел, он сидел лицом к двери, за низким столом, а позади, на стене, висели телефоны. Я попросил разрешения отдохнуть немного – мешки были очень тяжелые.
В землянку поминутно входили люди. Они спрашивали, кричали и требовали. Чувствовалось, что там, наверху, идет лихорадочная работа. Комендант сказал мне:
– Так вот каждую ночь творится. Теперь для нас ночь – самый день. А к утру все утихомирятся. Тогда и поспать можно.
Я отдохнул немного, взял свои мешки и попрощался с комендантом.
– А куда это вы собрались? – спросил он, когда я жал ему руку.
– В Ленинград, – ответил я.
– В Ленинград… – протянул комендант не то удивленно, не то восхищенно. – Ну, желаю вам, желаю… – И он потряс мою руку. – Вагоны уже на путях, вы прямо и садитесь.
Выбравшись из землянки, я пошел вдоль линии отыскивать мои вагоны и нашел их в тупике: три классных вагона дачного типа. Я залез в третий вагон. Там было уже полно народу. Сидели и лежали на нижних, верхних и багажных полках. Где-то в середине купе горел свет. Я протиснулся туда. На столике у окна лежал громадный кусок стеарина. Его прорезала нитка, и эта огромная свеча горела ровным, немигающим светом.
На скамье, с краю, сидел пожилой боец. Он держал между коленями котелок с водой и размешивал в нем какой-то концентрат. Над котелком вился пар. Боец подвинулся, и я присел рядом. Мешки с трудом засунул под скамейку.
– Ты что же с такими мешками путешествуешь? – спросил он меня.
– Своя ноша не тянет, – ответил я.
– Это так, – согласился пожилой боец, – а только солдату лишние вещи – обуза,
– Далеко еду, вот и вещей много, – отозвался я.
– Отвоевался, что ли? – спросил боец. – В тыл?
Я знал элементарное правило фронта – не говорить попусту, куда едешь, но все же сказал:
– В Ленинград.
– В Ленинград! – Боец перестал мешать кашу, разжал ноги и поставил котелок на пол. – Н-нда-а…
– Как же туда ездят теперь, в Питер? – спросил кто-то с верхней полки.
– Самолетом или через Ладогу, – ответил я.
– Во куда немца допустили… – прозвучал голос сверху.
– Кто допустил? – оборвал его хриплый, простуженный бас тоже сверху. – Ты и допустил!
– Может, и я, – беззлобно согласился первый. – Я допустил, я и вышибать буду.
– Вышибало! – ответил ему тот, сверху.
– А я там жил… – мечтательно произнес пожилой боец. – Цельных три года прожил… Какой город… Ленинград…
– А у меня жена там, – вздохнул боец, сидящий в углу у окна. – Более месяца ничего не имею. Последний раз писала, что кошку съели… Эх-х!..
Я молчал. Я думал о том, что сказал только одно слово – «Ленинград» – и не было около меня человека, который как-нибудь не отозвался бы на это слово.
Внезапно вагон толкнуло, очевидно прицепили паровоз. И мы поехали.
– Вы ложитесь, товарищ, – предложил боец, вставая. – Дорога ваша дальняя. Отдохните.
Я поблагодарил, но спать мне не хотелось. Я протиснулся к окну. За окном была ночь, и снег казался сероватым. Я постоял немного у окна и вернулся на свое место. Только поздно ночью меня сморил сон, и я уснул, опустив голову на плечо пожилого бойца.
Под утро поезд остановился на вокзале маленького городка. Я там уже бывал однажды. Этот городок произвел на меня впечатление чего-то далекого и мирного. Его ни разу не бомбили. Я уже отвык от таких мест. Я шел по тихим, занесенным снегом уличкам и смотрел на целые стекла в окнах. Здесь не было разрушенных домов, не было труб, одиноко торчащих из кучи камня, и черного, опаленного снега. Не было всего того, к чему я уже привык. На окнах висели занавески, и ребята катались на коньках по пруду, и по улице шла женщина с ведрами на коромысле. На заборе висела афиша Театра оперетты. Рядом висела другая – о танцах после концерта в клубе маслозавода.
Хорошо было попасть в этот городок утром: ночью затемненные слепые окна напоминали бы мне о войне. Сейчас городок казался оазисом в бескрайней пустыне…
Я медленно шел по улице к тому перекрестку, где был контрольно-пропускной пункт и где я должен был ловить попутную машину. Шел, часто останавливаясь: было очень трудно тащить мешки.
Начальник КПП – старший лейтенант – долго проверял мои документы. Потом он улыбнулся и сказал:
– В разные места людей пропускал, а вот в Ленинград – давно не приходилось. Вы пойдите, товарищ командир, вон в тот дом, отдохните. А я вас на первую машину посажу.
Я пошел в дом и только успел снять мешки и полушубок, как прибежал боец: попутная машина ждала меня.
Когда я забрался в кузов, на тюки с обмундированием, и машина тронулась, старший лейтенант крикнул мне:
– Привет там Ленинграду!
В район авиационного базирования я приехал поздно и с трудом устроился на ночевку. В деревне, где помещался штаб, все было переполнено. Пришлось долго путешествовать со своими мешками от дома к дому. Обошел домов восемь, прежде чем нашел место для ночлега. Хозяева положили меня в маленькой кухоньке на короткой и узкой скамейке. Я так устал и промерз, что заснул тотчас же, как лег.
Утром пошел к начальству. Майор встретил довольно приветливо, взглянул на документы, но сказал, что, к сожалению, мало что может сделать, так как самолеты, совершающие рейсы в Ленинград, находятся в ведении гражданской авиации. Правда, их штаб расположен на территории его района, но с непосредственным подчинением Москве. Словом, мне надо пойти поговорить в штабе, а если ничего из этого не выйдет, то тогда майор попробует помочь.
Я пошел в штаб гражданской авиации, но и там ждало разочарование. Сказали, что самолеты в Ленинград идут из Москвы переполненными и часто вообще не приземляются здесь.
Пожалуй, только журналисту знакомо то особое ощущение тревоги, нетерпения и сокрушенности, которое приходит тогда, когда тебе надо, необходимо попасть на место событий, а ты не можешь туда попасть. Тебе надо, надо, надо быть там, а ты стоишь на вокзале – и поездов нет, и ты стоишь у дороги, а попутных машин нет, и ты сидишь в машине, но она не может проехать, потому что дорога раскисла и по ней даже вездеходу не пройти… И тебе горько, очень горько. Тебе кажется, что ты уже опоздал, безнадежно опоздал и тысячи, десятки, сотни тысяч людей не узнают о тех событиях только из-за тебя, из-за того, что ты опоздал. И хочется идти, бежать по шпалам или по дороге или месить непролазную грязь на трассе, но только двигаться, двигаться, приближаться к цели.
Сейчас я испытывал это чувство острее, чем когда бы то ни было, потому, что без самолета не мог и на метр приблизиться к цели, и потому, что целью этой был Ленинград, сражающийся Ленинград, о котором так много хотели узнать бойцы моего фронта. И еще потому, что там жила она, Лида…
Я снова пошел к майору. Он посоветовал мне идти домой и позвонить ему утром из штаба.
Я вернулся «домой». В домике, кроме хозяев, жила семья, эвакуированная из Ленинграда: мать и дочь.
Когда я пил чай, в кухню вошла мать – женщина лет пятидесяти, с худым желтым лицом и седыми волосами.
– Вы извините, – сказала она, – я слышала, вы – в Ленинград? – Она села возле меня, положив на стол тонкие руки. – А я уже два месяца как оттуда. И все места себе не нахожу… Так бы и пошла пешком обратно…
Потом пришла ее дочь, маленькая женщина с кукольным, удивленным лицом. Обе они наперебой рассказывали мне о пережитом.
Я спросил, почему же они тогда так рвутся в Ленинград.
– Ну, – ответила мать, – ведь это же наш город…
Потом я сидел у окна и смотрел на пролетающие самолеты. Мне казалось, что все они летят в Ленинград. Я думал о том, что мог бы быть в одном из них, и тогда через полтора часа я был бы уже в Ленинграде.
Я снова отправился в штаб гражданской авиации. Но там мне повторили то, что я уже слышал утром. Я бесцельно побродил по деревне, вернулся засветло и рано лег спать.
Утром позвонил майору. Он ответил, что говорил обо мне в штабе, но там не знают, когда будет самолет.
Я не пошел больше в штаб, а направился прямо на аэродром, чтобы узнать, не ожидают ли самолета.
На площадке аэродрома было пустынно, и, только приглядевшись, я увидел боевые машины, замаскированные хвоей.
Я спустился в землянку оперативного дежурного.
Он не сказал мне ничего утешительного. Вчера самолетов не было, а будут ли сегодня – неизвестно.
В это время я услышал нарастающий гул. Я выбежал из землянки и увидел три самолета, снижающиеся над аэродромом. Через несколько минут самолеты сели, и три летчика направились к землянке.
– Куда? – спросил я стартера.
– На Питер, – ответил тот. – Вот подзаправятся и полетят.
Я спустился в землянку. Трое летчиков в меховых комбинезонах сидели на нарах и курили. Через каких-нибудь двадцать – тридцать минут они улетят. Я обратился к ближайшему летчику, курившему папиросу. Но он замотал головой, как только узнал, в чем дело. Нет, нет. Он не может. Самолеты перегружены. Он не может взять ни одного человека. Второй летчик также отрицательно покачал головой.
Третий, тот, что курил трубку, поднялся и вышел из землянки. Я пошел за ним. Летчик шел большими шагами. На нем были собачьи унты. Я догнал его у самолета.
– Послушайте, – попросил я его. – Я корреспондент, и у меня ответственное задание…
– Я это слышал, – произнес летчик, не вынимая трубки изо рта. Он сказал это так равнодушно, что я готов был его ударить.
– Но вы не слышали другого, – в отчаянии почти крикнул я. – У меня в Ленинграде… человек… жена… может быть, она уже умерла. – Я закусил губы. Мне было трудно говорить,
Летчик вынул трубку изо рта и внимательно посмотрел на меня. Потом он сказал:
– Садитесь.
Я бросился к самолету, но, уже ухватившись за поручни лесенки, вспомнил, что мои вещи и посылки в деревне. Все рушилось. Я побежал к летчику и рассказал ему, в чем дело.
– У вас есть тридцать минут, – предупредил он.
Я бросился в деревню. Задыхался. Знал, что не успею. Услышал сзади сигнал и обернулся – шла машина. Встав посреди дороги, остановил ее. Вскочил в кабину, и мы поехали. Я сказал шоферу, что он должен отвезти меня обратно с вещами. Тот согласился. Если бы он не согласился, мне кажется, я заставил бы его любыми средствами…
Когда мы возвращались на аэродром, моторы «дугласов» уже ревели. Я бросился к крайнему самолету. Летчик с трубкой в зубах стоял у лестницы. Один «дуглас» был уже в воздухе, а другой только что оторвался от земли. Шофер помог мне втащить мешки. Когда я уже собрался шагнуть в кабину, летчик наклонился к моему уху и сказал:
– Я ждал вас лишних две минуты.
Я пожал ему руку…
В кабине по обе стороны, на длинных скамьях, сидело человек пятнадцать военных. В проходе стояли ящики. В центре – лесенка, уходившая под слюдяной колпак. В колпаке был укреплен пулемет и под ним сиденье для пулеметчика. По бокам, на скамьях, тоже стояло по пулемету. Летчик влез в кабину следом за мной, на ходу выколачивая трубку, втянул лесенку, захлопнул дверь и прошел в кабину управления. Затем моторы заревели сильнее, и самолет покатился по полю аэродрома. Пулеметчик полез в колпак и уселся на своем сиденье. Его ноги, обутые в унты, свешивались вниз. Я смотрел в окно и видел, как неслось мимо нас снежное поле и как мы отделялись от него, сначала едва-едва, а потом снег остался далеко внизу.
Я посмотрел на часы. Теперь каждая минута приближала меня к Ленинграду на три-четыре километра. Мне хотелось перевести стрелки часов сразу на полтора часа. Через полтора часа я должен приземлиться в Ленинграде, если все будет благополучно. Я был уверен, что так и будет. Из окна кабины я видел, как из-за огромного крыла самолета появляются иногда два истребителя. Мы шли под прикрытием четырех МиГов.
Теперь мы летели над Ладогой – «дорогой жизни» Ленинграда. Небо было чистое. Облака виднелись только у горизонта. Мы шли так низко, что я ясно видел колонны автомашин внизу и зенитки, расставленные на трассе. Лед был настолько близко, что мне казалось – мы не летим, а мчимся по льду.
В стороне от трассы я увидел внезапно взметнувшийся фонтан снежной пыли и снега, ставшего вдруг черным. Это била по трассе немецкая артиллерия. Через несколько минут мы миновали Ладогу, и самолет поднялся выше. Мы пробыли в воздухе больше часа и теперь летели над деревянными строениями. Истребители уже не прикрывали нас, они повернули обратно. Я не заметил, когда самолет пошел на снижение. Я посмотрел в окно, когда мы уже шли над аэродромом, и увидел стартера с флажком в руке.
Мы были в Ленинграде.
Я вышел из самолета первым. Еще не успели подставить лесенку, как я выпрыгнул. Кто-то бросил мне мешки. Я связал их, взвалил на плечо и пошел по снежному полю аэродрома. Стартер махнул мне флажком, когда я проходил мимо, и крикнул:
– Ну, как там, на Большой земле?!
Я махнул ему рукой:
– Ничего, воюют.
– Подождите, – крикнул стартер, – сейчас в город пойдет машина.
Вскоре я увидел машину. Она неслась по дороге, и я уже слышал, как позвякивают цепи на колесах.
Это была полуторка. Она остановилась метрах в десяти от меня. Я не успел даже руки поднять, как шофер, высунувшись в разбитое окно кабины, крикнул:
– Ну, давайте быстрее!
Я схватил мешки и, волоча их по снегу, побежал к машине. В кузове сидело несколько летчиков в меховых комбинезонах. Один из них помог мне влезть. Мы ехали несколько километров по равнине, потом мимо нас промелькнули разбитые деревянные строения; в одном из них я с трудом узнал павильон автобусной станции. Мы проехали еще несколько километров, и я увидел трамваи, стоящие на кругу. Я постучал по верху кабины, машина остановилась. Я вылез и пошел к трамваям.
Уже стемнело, и, только подойдя к вагонам, я понял, что напрасно торопился. Трамваи стояли здесь очень давно и совсем не собирались отправляться. Оконные стекла вагонов были выбиты, на ручках и на веревке, прикрепленной к бугелю, серебрился иней, и рельсы были глубоко занесены снегом. Но я все-таки рассмотрел, что это девятый номер. Когда-то он проходил через самую оживленную часть города.
Я опустил мешки в снег, присел на трамвайную подножку и горько пожалел, что слишком рано оставил машину. Быстро темнело. До города оставалось километра три. Где-то била зенитная артиллерия, но звуки выстрелов были не такие, как в поле, а сливались в сплошной рокочущий гул.
Ленинград лежал передо мной холодный и суровый. Крыши домов и купола казались вылепленными из снега, и над ними медленно скользили лучи прожекторов.
Я встал, взвалил мешки на плечи и пошел в город. Мне очень хотелось встретить кого-нибудь и спросить, далеко ли до центра. Так бывает на лесных фронтовых дорогах: идешь и знаешь, что до части столько-то километров, а все равно хочешь кого-нибудь встретить и спросить, чтобы просто услышать человеческий голос.
Стало совсем темно. Я долго шел по безлюдным улицам. Зенитки умолкли, и послышался беспрерывный равномерный стук, будто в каждом доме сидел дятел. Потом выяснилось, что это метроном, включенный на радио. Наверно, это имело какое-то условное значение. Позже я узнал, что равномерный, медленный ритм метронома сменялся учащенным в моменты воздушных тревог или обстрелов.
Я долго шел. С трудом узнавал улицы. Они все были пустынные, заснеженные, безмолвные… Я не заметил, когда кончился Литейный и оказался на углу Невского.
Последний раз я был тут год назад. Ночью на этой улице было светло как днем. Сияли два ряда молочно-белых фонарей, окна домов, фары машин, и можно было читать газету. Сейчас только яркие звезды мерцали в далеком и холодном небе.
Я всматривался в дома, мне хотелось перекинуть хоть маленький мостик в прошлое, в светлый и шумный мир, потонувший сейчас в снегах и мраке. Я вспомнил, что здесь, на углу, стоял киоск справочного бюро, где мы с Лидой однажды заказывали справку.
Перешел через дорогу. Киоск стоял, маленький и остроконечный, как часовня. Стекла были выбиты, и окна напоминали пустые глазные впадины…
В редакцию фронтовой ленинградской газеты я пришел, изнемогая от усталости.
Меня провели в кабинет редактора. В огромной уставленной черной кожаной мебелью комнате за большим столом сидел седой худощавый человек. На столе горела лампа «молния». В углу топилась железная печь.
Я представился и рассказал о своем поручении. Редактор спросил меня, где я устроился. Я ответил, что пришел прямо с аэродрома.
– Идите-ка в «Асторию». Там хоть холодновато, но жить можно, – сказал он. – Прямо туда и валяйте. А утром приходите, поговорим подробно.
Я вышел в коридор вместе с редактором.
– Что это? – спросил он, увидя мои мешки.
– Посылки, – ответил я, – прямо не знаю, как их доставить.
– С посылками медлить нельзя, – заметил редактор, – здесь каждый час дорог. Оставьте-ка адреса, утром машина повезет газеты и доставит ваши посылки.
Я отдал ему листок с адресами.
До гостиницы «Астория» было совсем близко. Огромное здание из серого камня выглядело мрачно. Витрины были доверху засыпаны песком и забиты досками. В темноте громоздился Исаакий. «Ну вот, – подумал я, – круг и замкнулся. Вот из этого окна мы смотрели на собор. Вот тут, на площади, сейчас заваленной сугробами, когда-то зеленел сквер…»
Я протиснулся в узкий проход, оставшийся от двери, забитой досками. На меня пахнуло холодом и сыростью. Я огляделся. Где-то вдали, как лампада, горела коптилка. Я подошел к огню. В нише, за столом, сидела женщина. Она была в шубе с поднятым воротником и повязана платком так, что лица ее не было видно. Мне показалось странным спросить обычное: «Есть ли номера?» – и я спросил, можно ли мне устроиться недельки на две. Женщина отвечала медленно и устало, и голос ее, доносившийся из глубины шубы и платков, звучал тускло и глухо.
Мне дали комнату на втором этаже. В темноте, ощупью, пробрался на второй этаж. В дали коридора показалась красноватая точка, и я услышал гулкие шаги по каменному полу. Пошел навстречу огню и скоро поравнялся с высоким человеком в шубе внакидку. Он помог найти мой номер и быстро пошел по коридору, прикрывая огонь ладонью.
Я открыл дверь, чиркнул спичкой и зажег коптилку. Язычок коптящего пламени почти не давал света. Все же я различил, что стою в большой комнате, и увидел двуспальную деревянную кровать. Это было почти все, что мне хотелось сейчас увидеть. Я сел в кресло, стоящее у столика, и вынул из кармана маленькую фотографию. Поставил карточку на стол, прислонив ее к чернильнице. При свете коптилки родное лицо казалось чужим. Потом подошел к кровати. Одеяло и подушки были холодные и сырые. Стал раздеваться, коченея от холода, залез под одеяло и сверху укрылся полушубком.
Но спать не мог. Лежал и думал о том, как медленно тянется ночь, и о том, что когда-нибудь настанет утро и я пойду туда, за Нарвскую заставу. Было совершенно тихо, и казалось, что только один я живу в этом здании, огромном, как собор, и холодном, как колодец.
Потом мне показалось, что слышу звуки рояля. Я подумал, что это галлюцинация, но все же приподнялся и прислушался. Сомнений быть не могло, я слышал рояль. Играли где-то далеко, и в абсолютной тишине звуки доносились до меня тихими и прозрачными, как кристалл. Это был лейтмотив Шестой симфонии Чайковского. Было страшно лежать в этом холодном здании, во мраке, тишине и холоде, и слушать самое трагичное, что когда-либо было создано композитором.
Эта симфония повергла меня в смятение и тогда, в те далекие времена, когда горели огни и люди жили по-настоящему. Я попытался вспомнить, когда я слышал ее в последний раз, и стал перебирать события последнего перед войной года, но потом все это ушло куда-то вглубь, и только рояль звучал, и мне казалось, что это я сам играю; я ощущал холод от прикосновения пальцев к клавишам, и аккорды звучали у меня в ушах; а потом уже не стало ничего – ни звука, ни клавишей, а было ощущение чего-то огромного, громоздящегося в ночи, как Исаакий… Затем начали бить зенитки, сначала далеко и глухо, как морской прибой, а затем близко, как удары в барабан. Потом я заснул, а когда проснулся, мне захотелось снова услышать рояль, но было тихо, совсем тихо и холодно – так, как не бывает даже на улице, а только в больших и высоких домах, где много мрамора и металла.