Полная версия
Это было в Ленинграде
– Сухарь жуете? – спросил майор.
– Сухарь.
– Дайте и мне.
Я отломил кусок сухаря и подал ему. Майор взял сухарь и поднес ко рту.
– Не могу есть, – сказал он вдруг, встал и пошел к блиндажу.
Я пошел за майором.
В блиндаже все было по-старому. Полковник сидел с намыленной щекой. Но рядом с ним мы увидели нового офицера с петлицами старшего лейтенанта. Его левая рука была забинтована. По белизне бинта и по розовому оттенку проступавшего кровяного пятна я догадался, что перевязка сделана недавно. Старший лейтенант положил раненую руку на стол, а правой неуклюже свертывал папиросу. Когда мы вошли, полковник поднял голову и провел пальцем по намыленной щеке.
– Где же парикмахер? – спросил он.
В ту же секунду начался артиллерийский обстрел.
Снаряды рвались в районе нашего блиндажа. Я слышал разрывы справа, слева, всюду, почти без промежутков, без пауз. Я чувствовал, как взрывная волна бьет по стенкам. Пламя коптилки дрожало при каждом ударе. Грохот кругом не умолкал. Мне казалось, что все смешалось. Был только грохот и дрожащий язычок пламени. Потом все прекратилось. С последним разрывом погасла коптилка. Стало тихо. Люди тяжело дышали в темноте. Майор вынул спички и зажег коптилку. Я спросил его, сколько накатов над нами. Начштаба поднял вверх один палец.
Все мы молчали. Кто-то храпел на нарах так сильно, что его не могла заглушить никакая артиллерия. Я сел на землю и прислонился к стене. Земля в блиндаже была влажная. Есть мне уже не хотелось, но очень хотелось спать. Я закрыл глаза и стал считать разрывы где-то вдалеке. Досчитал до восемнадцати. Одновременно с восемнадцатым раздался громкий голос радиста:
– «Роза», «Роза» говорит!
Я открыл глаза и подался вперед. Полковник стоял у рации. Говорила «Роза» – рация командирского танка, одного из тех шести, что дрались в десяти километрах от нас. Командир докладывал, что положение танков критическое.
Радист лихорадочно раскодировал цифры радиограммы:
«Несколько немецких пушек ведут стрельбу термитными снарядами. Из леса показалось около десятка немецких танков. Один наш танк горит, но экипаж не прекращает стрельбы. Боеприпасы на исходе. Будем драться, пока живы. Все».
А затем снова начался дьявольский обстрел, от которого хотелось лечь на землю и врыться в нее так, чтобы совсем исчезнуть с ее поверхности.
– Засекли нашу рацию, наверно, – сказал начштаба.
– И засекать не надо, – ответил кто-то с нар. – Сутки назад тут немцы сидели. Небось свои дома-то знают.
Рвануло дверь блиндажа, погасла коптилка, и с потолка посыпалась земля.
– Выключите рацию на десять минут! – приказал полковник. – Да где же наконец брадобрей?
– Парикмахер убит, товарищ полковник, – промолвил кто-то у дверей. – Бежал с квасцами этими, а его осколком…
– У вас мыло на лице, Борис Григорьевич, – заметил начштаба.
Полковник вынул платок и вытер остатки мыла.
Потекли страшные минуты. Рация молчала. Люди там, в танках, чей голос, казалось, мы только что слышали, стали вдруг бесконечно далекими от нас. Я шепотом спросил майора, как зовут командира того танка, что горит, но не сдается. Я закрыл глаза, и мне показалось, будто я вижу перед собой горящий танк. Все молчали и смотрели на радиста. Он снял телефоны и дремал, откинувшись на спину. Он не спал вторые сутки. Было тихо, но мне казалось, что я слышу хруст гусениц.
– Я поеду, – внезапно произнес старший лейтенант с забинтованной рукой и встал.
– Нет, Пашковский.
– Мне нужны две машины – и я прорвусь.
– Вы не поедете, – сказал полковник, чуть повышая голос. – Вы ранены.
– Я командир батальона. Мои машины там, а я здесь. Разве это правильно? – возразил Пашковский.
В это время в землянку вошел капитан. Он наклонился к уху полковника и что-то шепнул ему.
– Пехота подошла, – проговорил полковник вполголоса, ни к кому не обращаясь. – Вы действительно в состоянии ехать? – спросил он вдруг Пашковского.
Пашковский вскочил.
– Я могу идти?
– Идите. Пехота сосредоточивается на танковой исходной. Там же получите боеприпасы.
Пашковский выбежал из блиндажа.
– Включите рацию, – приказал полковник.
Я вышел вслед за Пашковским. Он шел быстро.
– Я корреспондент, – сказал я, настигая его. – Где стоят ваши танки?
Пашковский ничего не ответил, но показал рукой на опушку леса.
Мы шли молча. Я едва поспевал за ним. Подойдя к опушке, я увидел несколько замаскированных танков.
– Андрианов! – позвал Пашковский.
Голова в шлеме показалась над люком одной из машин.
– Давай заводи! – весело крикнул Пашковский и добавил, обращаясь ко мне: – Это мой орел. Три танка немецких утром подбил. Вот вернемся, вы о нем роман напишите.
Андрианов снова скрылся в люке. Из леса выбежали бойцы и стали рассаживаться на броне танка.
Пашковский тоже исчез в люке. Загрохотал мотор. Танк стал разворачиваться, вздымая снежную пыль.
…Я вернулся на КП, когда было уже светло. Кругом чернели воронки. Осколков было так много, как листьев осенью. Но каким-то чудом уцелел наш блиндаж… Там жили ожиданием Пашковского. От него уже поступила радиограмма. Он прорвался через горловину. Он уже видит наши танки, ведущие бой. Он спешит к ним на выручку. Часть десанта он высадил на дороге, чтобы не дать соединиться разрубленной петле…
Снова началось ожидание. Вернется или не вернется? И снова начался обстрел.
– Он вернется, – убежденно заявил полковник.
– Конечно вернется, – подтвердил начштаба.
– Пашковский-то не вернется? – непонятно кому возражая, проговорил из темноты нар человек. – Да он из-под земли вернется!
– Узкая горловина, – заметил начштаба после молчания.
– И все-таки пробьется.
Голос с нар пробасил:
– Пашковский? Обязательно пробьется. К черту в ад и обратно. Это Пашковский-то? Хо-хо!
Полковник молчал. Потом он сказал:
– Степана жаль… Парикмахера.
Снова стало тихо. Было слышно, как капает с потолка талая вода. Звук падающих капель казался громким, как удары молотка.
Полковник посмотрел на часы, большие карманные часы с ключиком, болтавшимся на цепочке.
– Ему пора бы уже возвратиться, – сказал полковник. – Наверно, он уже близко. Я уверен, что он сейчас появится.
– Передают! – крикнул радист.
Он стал записывать радиограмму, повторяя вполголоса цифры шифровки:
– Одиннадцать, сорок один, шестнадцать… – И подпись: Пашковский.
Через минуту он расшифровал:
– «Задание выполнил. В тылу противник пытается вновь закрепиться на дороге. Возвращаюсь и одновременно ликвидирую заслон на дороге. Пашковский».
– Так, – сказал полковник и положил на стол перед собой свои большие часы.
Я вынул блокнот и попытался записывать все, что вижу и слышу, но ничего не получалось. Нельзя было описать воздух, которым мы здесь дышали, звук артиллерийских разрывов, мысли людей…
Мы ждали Пашковского. Нам казалось, что нет ни ночи, ни дня. Два раза прерывалась радиосвязь. В третий раз мы сами выключили рацию во время сумасшедшего артналета.
Пашковский явился утром. Его лицо было в копоти, а повязка на руке – черная как сажа.
Я вышел из блиндажа. Взошло солнце. Все кругом стало как-то радостней. Я снял шапку и подставил голову холодному ветру.
Я решил пройти на огневые позиции артиллеристов. Пушки стояли в полкилометре от КП танковой части, где я провел ночь.
Но мне не пришлось дойти до пушек… Сначала я шел, опускаясь в воронки и вылезая из них. Ям было так много, что земля казалась одной сплошной воронкой. Когда начинался артиллерийский налет – а он «начинался» каждые четверть часа, – приходилось прижиматься ко дну очередной воронки. В одной из них пришлось задержаться – обстрел продолжался долго. Когда наконец наступила пауза, я решил сменить мое «бомбоубежище» на более глубокое. Этого, конечно, не следовало делать. Я убедился в этом несколько позже, очнувшись в передовом пункте медпомощи. Я сидел на скамье, опустив голову на грудь девушки-медсестры, а она гладила меня по волосам.
Я смутно припоминал, что летел куда-то, или все вокруг меня куда-то летело, или плыл по воздуху, причем – это я уж наверное помню – плыл как-то задом наперед. Потом будто остановился от какого-то резкого толчка, и все перед глазами стало медленно перемещаться. И все, больше уже ничего не помню.
Когда очнулся, то услышал, как медсестра говорила, очевидно диктовала кому-то:
– Капитан Савин. Контузия. Ранений нет. Эвакуировать.
Затем мои зубы стукнулись обо что-то, я открыл глаза и увидел другую девушку. Она держала у моих губ кружку с жидкостью. Я хлебнул. Это был коньяк. Сделал большой глоток, затем второй, но тут же все поплыло куда-то и девушка стала медленно перевертываться вниз головой. Затем почувствовал тошноту и, уже совсем куда-то проваливаясь, услышал голос:
– Нельзя ему коньяк давать…
Второй раз очнулся в санях. Я лежал рядом с двумя ранеными. Ездовой сидел впереди и время от времени давил своим задом на наши головы.
Я откинул одеяло и посмотрел вокруг. Было уже темно. Мы ехали очень медленно.
Затем я услышал над собой голос:
– А этот куда ранен?
– Он контуженый, – ответил ездовой.
Говорили, видимо, обо мне. Я попробовал приподняться, но в голове тут же зашумело, и тошнота подкатилась к самому горлу. Меня взяли под руки с обеих сторон санитары и помогли встать. В большой санитарной палатке, куда меня ввели, горело электричество. Во всю ее длину, над землей, тянулись горизонтальные шесты. На них стояло несколько десятков носилок. На носилках лежали люди. Они стонали, звали санитаров, ругались и плакали.
Врач, осмотрев меня, направил в стационар. Меня снова взяли под руки и вывели из палатки. Была тихая ночь. Звезды ярко сияли. Пахло весной, хотя был январь, и не хотелось никуда идти, а лечь вот здесь, между елками, и смотреть на небо…
Мы подошли к палатке. Один из санитаров приподнял полог, другой помог мне войти. Влажный полог задел меня по лицу, когда я проходил в палатку.
По обе стороны палатки вплотную стояли длинные ряды носилок, превращенных в койки. Все носилки были заняты, кроме одних, у самого входа. В конце палатки стоял стол, заставленный сплошь пузырьками и банками с какими-то жидкостями. Над столом висела электрическая лампочка. Две девушки в белых халатах, надетых поверх шинелей, стояли у стола, когда меня ввели. В палатке было тепло. Топились две печки. Полная девушка со спокойным и широким лицом взяла у санитара мой листок.
– Уложите его на койку, – распорядилась она тихо, но так, что я все слышал.
Санитар вернулся и начал было меня раздевать.
– Я сам могу, – сказал я и стал стягивать сапоги.
Левый сапог я снял легко, а когда стал снимать правый, стол и носилки поплыли перед моими глазами, и я услышал голос девушки:
– Вам сказали – раздеть, а вы что делаете?
Я не знал, который был час, когда открыл глаза. Горело электричество. Воздух в палате был спертый и жаркий. Вокруг стонали люди, но стоны эти как-то не доходили до моего сознания. Рядом со мной, на придвинутой вплотную койке, лежал человек, укрытый одеялом с головой. Он, видимо, спал. Его полусогнутая нога лежала на моей койке. Я осторожно попробовал отодвинуть ногу, но она упиралась в другую ногу, и я никак не мог ее сдвинуть.
Подошла сестра, та самая, с широким полным лицом. Я спросил, как ее зовут. Она улыбнулась спокойной улыбкой – такой, что не замечаешь, как она появляется и как исчезает, и ответила:
– Люба.
Она принесла мне яичницу из порошка и вино в белой кружке.
Я попросил ее помочь мне убрать ногу соседа с моей койки.
Люба резко отодвинула ногу.
– Осторожно, ему же больно! – закричал я.
– Нет, – ответила Люба, – ему уже не больно.
Внезапно вино показалось мне горьким. Я вернул Любе кружку и закрыл глаза.
Я открыл их, потому что кто-то дотронулся до моих ног. Двое санитаров стояли около меня и явно смутились, когда я открыл глаза. Они потоптались на месте и, убедившись, что ошиблись, перешли к соседней койке. Один из них с трудом пролез к изголовью моего соседа и поднял его за плечи. Другой взял труп за ноги, и они вынесли его из палаты.
Рядом со мной оказалась пустая койка. Люба сменила на ней простыню и взбила подушку. Я попытался уснуть, но не мог.
Напротив меня лежал боец-татарин. Ему было лет сорок. Он был ранен в живот. У него было маленькое лицо и редкие усики. Иногда он начинал метаться на постели. Тогда к нему подходили санитар и Люба. Они брали его за плечи и за ноги и прижимали к постели. Татарин успокаивался и просил тонким, как писк комара, голоском: «Води, води!» Люба приносила ему воды, и раненый пил.
Было, по-видимому, очень поздно. Но для меня это не имело никакого значения. С той минуты, как я очутился на этой койке, время потеряло всякий смысл. Мне захотелось допить то вино, которое я оставил в кружке. Люба принесла мне полкружки портвейна. Затем я начал изучать свою голову: кожа на правой стороне была чувствительной, но левая половина оставалась по-прежнему мертва.
Железная печь раскалилась докрасна. Жара стала нестерпимой, но приоткрыть полог у входа не удалось. Раненый рядом запротестовал, его знобило. Он был накрыт двумя шинелями поверх одеяла, но ему было холодно. Я сказал санитару, чтобы он покрыл его моим полушубком.
Раненого, лежащего через две койки от меня, все время рвало. Кроме того, его мучила жажда. Он беспрестанно просил пить. Люба сказала мне, что у него началось воспаление брюшины.
…Утром палата, наполненная ярким светом, выглядела гораздо веселей, чем вечером. Место на койке рядом со мной было уже занято. На ней спал человек, закрытый одеялом почти с головой. Лица его не было видно, но слышалось его тяжелое дыхание.
Я лежал и думал о том, как скверно все получилось. Я ни строчки не передал в газету. Танкиста Андрианова я уже, конечно, не увижу.
Мысль, что в редакции сидят без материала, не давала мне покоя. Вся надежда была на Венцеля.
Ко мне подошла Люба и спросила, как я спал.
– Отлично, – ответил я.
– Ну и хорошо, – улыбнулась она. – А это ваш новый сосед. Надеюсь, подружитесь. У него то же, что и у вас. Контузия, но более тяжелая. Он только под утро пришел в сознание.
– Где его контузило?
– Точно не знаю. Он танкист. Кажется, командир танка. Снаряд ударил в броню. Впрочем, я точно не знаю.
Люба ушла.
В маленьком окне в потолке виднелась еловая ветка. Освещенная солнцем, она казалась очень зеленой. Зеленый цвет действовал успокаивающе. Мне захотелось, чтобы все вокруг было очень зеленое.
Человек на соседней койке застонал. В эту минуту вернулась Люба. Она подошла к койке, откинула одеяло, взяла руку больного и стала считать пульс, смотря на ручные часы. А я смотрел на лицо своего соседа. Мне казалось, что он улыбается во сне, а стонет за него кто-то другой.
– Шестьдесят два, – произнесла Люба вслух и закрыла раненого одеялом.
– Как его зовут? – спросил я.
Люба посмотрела в листок.
– Андрианов Николай Сергеевич. Лейтенант.
Я вздрогнул, услышав это имя. Вот где довелось нам встретиться! И тут же во мне заговорил журналист. «Если Андрианов чувствует себя мало-мальски прилично, – подумалось мне, – расспрошу его обо всем и здесь же, в госпитале, напишу о нем корреспонденцию, а затем попрошу любыми средствами передать мою корреспонденцию в газету».
В этот момент вошел доктор. Он был без халата, в меховом жилете, перетянутом ремнями. Выслушав меня стетоскопом, он сказал: «Все в порядке», – и хлопнул меня по спине ладонью. У доктора были холодные твердые руки.
– Отлично! – воскликнул он. – Ну-с, Люба, а как Андрианов?
– Он все время спит, – ответила Люба. – Пульс – шестьдесят два.
– Разбудим. – Доктор потормошил лейтенанта за плечо.
Андрианов открыл глаза. Я следил за выражением его лица. Сначала на нем отразилось удивление, потом он улыбнулся. Его нос стал еще более курносым.
– Как дела, Андрианов? – громко спросил доктор.
Губы лейтенанта раскрылись, но все услышали только прерывистое мычание. Мне показалось, что для самого Андрианова это было неожиданностью. Улыбка исчезла с его лица. Он поднес руку к глазам. Уголки его рта задрожали.
– Так, так… – протянул доктор и посмотрел на Любу.
– Ночью он разговаривал, – тихо сообщила Люба.
– Вы меня слышите, Андрианов? – громко спросил доктор.
Лейтенант быстро закивал головой. Доктор просунул руку под меховой жилет и вынул записную книжку с карандашом.
– Напишите, как вы себя чувствуете.
Андрианов схватил карандаш, книжку и что-то написал.
– Так, так, – вновь протянул доктор, – очень хорошо. А насчет голоса – это не страшно, Андрианов. Это бывает часто при контузиях. Скоро все будет в порядке.
Он улыбнулся. Андрианов тоже улыбнулся.
Доктор повернулся к Любе и что-то тихо сказал ей. Затем они пошли к столу.
Кто-то дотронулся до моего плеча. Это был Андрианов. Он промычал что-то и показал на рот.
– Ничего, – успокоил я его, – пройдет. Это бывает очень часто. – Я заметил, что слово в слово повторяю доктора, и добавил: – Со мной то же было. А теперь вот прошло. И у тебя будет все в порядке.
Андрианов растерянно пожал плечами, провел пальцем по одеялу, будто пишет.
Люба подала карандаш и бумагу. Андрианов что-то написал и передал мне. Я прочел:
«Вот так штука у меня с голосом. Мычу, как корова, А вы из какой части?»
Я ответил и передал лейтенанту лист. Через минуту Андрианов вернул мне бумагу. Там было написано:
«А я из танковой части. Часть Горобца, слышали? Так я оттуда. Командир машины. Еще вчера немцев утюжил. Ну и скука же тут! Ну ничего, пробьюсь».
Я рассмеялся. Андрианов смеялся вместе со мной, только гораздо громче.
Подошел доктор.
– Лежите спокойно, Андрианов, – приказал он. – Вам надо лежать спокойно.
Андрианов что-то написал и протянул лист доктору,
– Острить можете, – заметил доктор и улыбнулся, – но только тихо.
Лейтенант замычал и тоже улыбнулся. Потом я заснул. Когда я проснулся, в палате уже горело электричество. Люба разносила обед. Андрианов ел. Он посмотрел на меня, помахал ложкой и улыбнулся.
– Хорошо кормят? – спросил я.
Лейтенант закивал головой и подмигнул.
…Я проснулся ночью. Было тихо. Это были те редкие минуты, когда никто не стонал. Я увидел Любу. Она переходила от койки к койке, прислушиваясь к дыханию людей. Когда она подходила ко мне, я закрыл глаза. Потом я почувствовал, как ее руки оправляют мое одеяло, взял ее за руку и открыл глаза.
– А вы не спите, – тихо проговорила Люба и улыбнулась своей широкой улыбкой.
– Не сплю. А вы-то когда-нибудь спите?
Она тихонько высвободила свою руку.
– Мое дело такое. А вам положено спать. Спите!
– Не хочу, – ответил я. – Посидите немного со мной. Ведь вы уже всех обошли. Моя койка последняя.
Она послушно села.
– Трудно вам здесь? – спросил я.
– Всем трудно.
Она смотрела на меня своими спокойными полуприщуренными глазами.
– Сейчас бы в лес на лыжах, – сказал я, – а потом – к огню. Вы откуда сами?
– Из Луги я, – тихо ответила Люба.
– Что ж вы там делали, в Луге?
– Училась. В медицинском техникуме. Врачом думала быть.
– И муж есть?
– Был. Все было. Ну, вам спать надо.
Она сделала движение, чтобы подняться, но я опять удержал ее.
– Нет, вы посидите, – попросил я. – Значит, все было: и муж и дом, а теперь – ничего… Так?
– Выходит, так.
– Трудная ваша жизнь. Живете среди страданий и стонов… И покоя вам нет.
– А на что он мне нужен, покой? – возразила Люба, и ресницы ее дрогнули. – Нет, – покачала она головой, – тогда бы и жить не смогла. Они меня, раненые, в жизни поддерживают. Я вижу, как они за жизнь цепляются, и сама цепляюсь. Силы много надо, чтобы жить сейчас.
Она провела ладонью по одеялу. У нее были длинные, заостренные пальцы.
– Вот тут, на вашей койке, одна девушка лежала. Тоже с контузией. Только у нее потом шея не поворачивалась. Все по палате бродила, медленно так, как ребенок двухгодовалый. Ходила и все песенку пела. Про патефончик.
– Знаю.
– А ночью кричала все: «Раненого забыли!» Она санинструктором была. Ночами сильно буйствовала. А днем все бредила… Потом зовет как-то меня и говорит: «Дай карандаш с бумагой, я стихи напишу». Я ей дала. Она и написала… Хотите, покажу?
Она подошла к своему столику и вернулась с листком бумаги.
– Вот прочитайте.
Я прочел:
Страшная штука война,Можно сойти с ума.Но это не для меня —Я не сойду с ума.Страшная штука война,Но я поспорю с ней.Я буду жить для того,Чтобы спасать людей.Пусть мины свистят кругом,Пусть в ночь превратится день.Меня на испуг не возьмешь,Я буду спасать людей…– Что ж, она вам подарила эти стихи? – спросил я.
– Нет. Умерла она. Паралич и все такое. Я и взяла листок на память. Прочту стихи, и легче станет. Бывает ведь так.
Она посмотрела на меня, улыбнулась, и ресницы ее снова дрогнули. Потом она погладила меня по руке и встала.
– Ну, вы спите, – сказала она, притворно-строго сдвинув брови, – спать надо. А то я доктору пожалуюсь.
Я лежал и старался припомнить стихи. В них была какая-то исступленная настойчивость. Потом кто-то застонал… Не помню, как я заснул.
Когда я проснулся, Андрианов еще спал. Люба перекинула полотенце через плечо и с тазиком в руках подошла к Андрианову.
– Будем умываться, – приветливо сказала Люба.
Но Андрианов продолжал спать. Тогда она тихонько потормошила его за плечи.
– Довольно спать, соня! – Люба протянула проснувшемуся Андрианову кусочек мыла.
Лейтенант не поднял руки.
– Держите же мыло, – сказала Люба.
Андрианов нерешительно поднял руку и пошевелил пальцами.
– Андрианов! – вскрикнула Люба, и голос ее задрожал. – Вот же мыло!
Лейтенант растерянно улыбнулся и стал шарить руками по одеялу: он ослеп. Я видел, как дрожат руки Любы, держащие тазик, и как вода плещется через край.
– Вы… видите меня, Андрианов? – шепотом спросила Люба.
Лейтенант отрицательно покачал головой и провел рукой по глазам.
Люба поставила тазик на пол и выбежала из палаты. Через несколько минут она вернулась с доктором.
– Вы меня видите, Андрианов? – деловито спросил доктор, подойдя к койке.
Лейтенант медленно покачал головой. Доктор наклонился и двумя пальцами приподнял веки Андрианова.
Вечером у его постели был консилиум. А на другое утро Андрианов потерял слух. Теперь он лежал глухой, слепой и немой. Я наблюдал за ним часами. Я замечал, что чем больше ударов обрушивалось на него, тем шумливей и беспокойней он становился. Лейтенант кому-то улыбался, ерзал на постели, показывал пальцами каких-то замысловатых зайчиков, что-то мычал, водил пальцами по ладони, изображая патефон; приставлял к глазам пальцы, сложенные в кружочки, – будто очки…
Под вечер он повернулся ко мне и промычал что-то, царапая пальцем по ладони. Я понял, что Андрианов хочет что-то написать, и вставил ему в пальцы правой руки карандаш, а в левую дал блокнот. Лейтенант черкнул что-то и протянул мне. Я прочел. На листке было написано только одно слово: «Пробьюсь».
Я вырвал листок и положил себе под подушку.
На следующее утро, когда я проснулся и взглянул на Андрианова, мне показалось, что на его полуопущенных ресницах блестят слезы. Я схватил руку Андрианова и крепко пожал ее. Андрианов открыл свои невидящие глаза, раскрыл мою ладонь и поводил по ней пальцами, будто пишет. Я понял, что это было то же самое слово.
Днем Андрианова разбил паралич. Теперь он лежал неподвижно, погруженный во мрак и тишину.
Мне было очень странно смотреть на его руки, на те самые руки, которые перед тем не знали ни минуты покоя, а теперь лежали беспомощно на толстом сером одеяле.
Пришел доктор. Он потормошил Андрианова за плечо и спросил: «Ну как?» – хотя знал, что лейтенант глух.
К вечеру Андрианова эвакуировали.
Я посмотрел на его пустую кровать. Сейчас, когда Андрианова не было, он как бы стоял перед моими глазами. Немой, недвижимый, слепой, он всем обликом своим говорил мне больше, чем если бы имел дар речи, если бы смотрел на меня и жестикулировал.
Я понял все: и как он смог подбить три вражеских танка, и как он боролся со смертью…
Вернулся из санбата в редакцию в воскресенье вечером. Шум динамо нашей электростанции был слышен еще издалека, и мне стало приятно, что после долгих скитаний я возвращаюсь домой.
Я шагал по железнодорожному полотну и наблюдал, как серая стена нашего поезда с каждым шагом приближалась ко мне. Я влез на ступеньки вагона и открыл дверь.
В коридоре в полумраке тускло поблескивало толстое стекло, прикрывающее повара с поросенком. Было тихо, если не считать шума динамо: в понедельник газета не выходила. Я прошел по коридору и открыл дверь в свое купе. Оно было пустым. Полки Губина и Венцеля были застелены плащ-палатками. Очевидно, оба они уехали в командировку. Я снял свой мешок, расстегнул полушубок и увидел письмо на столике у окна. Я хорошо знал этот почерк. Я не видел ничего, только эти буквы на конверте. Холодный, белый свет падал в окно. Мне показалось, что кто-то позвал меня оттуда, из пустоты. Я взял конверт в руки и прочел адрес. На конверте было много адресов, перечеркнутых почтой. Письмо прошло большой путь. «Наконец-то! Наконец-то!» – стучало у меня в висках. Было страшно разорвать конверт. Я испытывал страх неизмеримо больший, чем тогда, в горловине или в блиндаже у танкистов. Я поднял голову, чтобы оторваться от этих букв на конверте и успокоиться. Кругом была тишина, только ровно гудело динамо.