Полная версия
Homo academicus
Если учесть, что различные факультеты распределяются в соответствии с хиазматической структурой, гомологичной структуре поля власти (на одном полюсе располагаются факультеты, господствующие с научной точки зрения, но подчиненные с социальной, а на другом – факультеты, подчиненные с научной точки зрения, но господствующие с точки зрения светской власти), то мы поймем, что основная оппозиция касается места и значения, практически придаваемого различными категориями профессоров (и прежде всего в своем бюджете времени) научной деятельности и самой идее науки, как они ее понимают. Общие фразы, вроде «исследования», «преподавания», «руководства лабораторией» и т. д., скрывают глубоко различные реальности и являются сегодня, без сомнения, тем более обманчивыми, что распространение модели науки под совместным влиянием моды и унифицирующих принуждений научной администрации вынудило совокупность агентов высшего образования платить ту обязательную дань уважения науке, каковой является употребление заимствованного у естественных наук языка для обозначения реальностей, часто очень далеких от науки (я думаю, например, о понятии лаборатории)[87].
Так, например, факультеты медицины, не говоря уже о праве или наиболее традиционных литературных дисциплинах, где новые слова зачастую плохо скрывают старые реалии, под именем исследования часто предлагают деятельность, очень далекую от того, что понимают под этим словом на факультетах естественных наук. Например, один из профессоров на вопрос о том, сколько времени он посвящает, помимо прочего, исследовательской деятельности, мог ответить: «Гораздо меньше, к сожалению, поскольку я очень ограничен во времени. Исследование – это главным образом работа по руководству, по управлению людьми, по поиску средств, подходящих людей – в большей степени, чем работа в собственном смысле слова. Я не из тех, кто сам проводит исследование, я помогаю другим людям его провести, но не провожу его лично или, в конце концов, делаю сравнительно мало, к сожалению». И другой профессор, также с медицинского факультета: «Я не провожу исследование сам. Принимая во внимание мой возраст, я им руковожу, слежу за ним, субсидирую его, пытаюсь найти средства, чтобы его субсидировать, средства для исследования. И преподавание – я также преподаю, к тому же я обязан проводить минимум три лекции в неделю, стало быть, мое преподавание происходит в форме лекций, а также в форме служебных собраний, которые мы проводим раз в неделю и где изучаем особенно сложные случаи, это составляет часть одновременно исследования… это охватывает одновременно исследование, преподавание и заботу о больных». Есть все основания предполагать, что в случаях, подобных этому, в котором нет ничего особенного, патримониальный патрон жертвует так называемым личным исследованием в пользу поиска средств для проведения исследования учеными, руководить которыми в бюрократическом смысле слова он может лишь в той мере, в какой оказывается не в состоянии руководить их научной работой. В данной ситуации он может найти в недифференцированности ролей средство скрыть реальное положение вещей от самого себя и от других, выдавая за роль исследователя роли административного руководителя или научного администратора[88].
Работа по накоплению и поддержанию социального капитала, который необходим для того, чтобы содержать обширную клиентелу, обеспечивая ей ожидаемые от «патрона» социальные выгоды вроде участия в комитетах, комиссиях, жюри и т. д., предполагает большие временные затраты и поэтому соперничает с научной работой, являющейся (необходимым) условием накопления и поддержания собственно научного капитала (который сам в той или иной степени всегда заражен статусными видами власти)[89]. Успех этого предприятия по накоплению предполагает также наличие чутья на инвестиции (ценность клиентелы зависит от социального качества клиентов) и, сверх того, ловкости и такта – коротко говоря, социального чутья, которое тесно связано с давней принадлежностью к среде и ранним приобретением соответствующих сведений и диспозиций. Так, например, просвещенные патроны должны уметь быть толерантными и либеральными, что в любом случае соответствует официальному определению институции, и жертвовать политической (и научной) однородностью клиентелы в пользу ее социального качества и численности (как замечает Нетельбек[90], такое положение вещей давало возможность кандидатам, придерживавшимся левых убеждений, быть назначенными на пост профессора даже на факультете права).
Такого рода заражение собственно научного авторитета авторитетом должностным, основанным на произволе институции, лежит в основании функционирования факультетов права и медицины (а также, конечно, наиболее важных с социальной точки зрения гуманитарных дисциплин). Это заметно прежде всего в том, что прибыльность унаследованного или приобретенного в университетских взаимодействиях социального капитала растет по мере удаления от исследовательского полюса и, следовательно, настолько, насколько этот капитал становится частью неустойчивой композиции технических и социальных навыков, составляющей статусную компетенцию профессора (об этом свидетельствует тот факт, что социальный капитал вносит все больший вклад в определение траекторий, а значит, и неявных условий доступа к господствующим позициям). Известно, что существование больших династий юристов и медиков, которые предполагают нечто большее, чем простое наследование профессии, связанное с эффектами передачи культурного капитала, не является мифом. Но, сверх этого, выбор влиятельного «патрона» нигде не оказывается настолько важным, как в карьере медика, в которой профессор – более явно, чем где бы то ни было, – является прежде всего защитником, обязанным обеспечить карьеру своих клиентов, и лишь во вторую очередь – мастером, обязанным обеспечить научную или интеллектуальную подготовку учеников или последователей[91].
Именно в социальной логике рекрутирования корпуса проявляется наиболее скрытая и, возможно, наиболее решительно требуемая плата за вход: непотизм является не только стратегией воспроизводства, призванной сохранить за потомством обладание редкой позицией, но и способом сохранить что-то более существенное, от чего зависит само существование группы – приверженность лежащему в основании группы культурному произволу, первичному illusio, без которого не было бы ни ставок, ни самой игры. Недвусмысленное и явное принятие в расчет семейного происхождения является лишь видимой формой стратегий кооптации, которые ориентируются на признаки приверженности ценностям группы и ценности группы (например, поощряемые конкурсным жюри «убежденность» или «энтузиазм»), на тонкости практики, даже на манеры и осанку, чтобы определить тех, кто достоин войти в группу, стать ее частью, составить ее. По сути, долгосрочное существование группы как таковой, т. е. как того, что превосходит совокупность своих членов, возможно лишь в той мере, в какой каждый из ее членов предрасположен существовать через группу и для нее или, точнее, согласно принципам, лежащим в основании ее существования. Настоящая плата за вход в группу, которую называют «корпоративным духом» («юридический дух», «философский», «политехнический» и т. п. представляют собой его вариации), т. е. та глубинная форма признания всего, что составляет существование группы, ее идентичность, истину и что группа должна воспроизводить, чтобы воспроизвести себя, кажется неуловимой для восприятия лишь потому, что не сводится к техническим определениям компетенции, требуемой официально на входе в группу. Социальное наследование играет столь важную роль в воспроизводстве любого корпуса, тесно связанного с воспроизводством социального порядка, поскольку то, что безусловно требуют эти в высшей степени избирательные клубы, формируется (как видно в случае кризисов, порожденных глубокими изменениями социального состава вновь пришедших) не столько образованием, сколько предыдущим и внешним опытом и оказывается вписано в тело в форме долговременных диспозиций, конститутивных для этоса, телесного экзиса, способа выражения и мышления и всего того в высшей степени телесного «непонятно чего», которое называют «духом»[92].
Как я показал выше, опираясь на анализ отчетов конкурса на звание агреже, операции кооптации всегда направлены на отбор «людей», личностей в целом, габитусов. Вот свидетельство о конкурсе на звание агреже по праву: «Нет определенной программы: нет ни показателей, ни даже обязательной оценки – речь идет об оценке людей, а не о подсчете баллов. Каждое жюри может само определять собственные критерии и методы. Опыт показывает разумность этого „импрессионизма“, более надежного, чем обманчивая строгость цифр»[93]. Использование кооптации, основанной на общем интуитивном восприятии личности в целом, нигде не навязывается настолько настойчиво, как в случае профессоров медицины. В самом деле достаточно лишь задуматься о том, какими чертами должен обладать «великий хирург» или «великий руководитель» больничного отделения. Он должен, чаще всего в ситуации спешки, практиковать искусство, подобное искусству полководца, которое предполагает совершенное владение условиями своего практического осуществления, т. е. сочетание самообладания и уверенности, способное вызвать доверие и преданность других. То, что в этом случае операция кооптации должна выявить, а образование – передать или усилить, является не только знанием, совокупностью научных сведений, но и умением или, точнее, искусством применять знание и делать это вовремя и к месту на практике, которая неотделима от общего образа действий, искусства жить, габитуса. Именно об этом напоминают защитники чисто клинической медицины и медицинского преподавания: «Это было скорее схоластическое образование ‹…›: учились на примере небольших проблем… В таком большом предмете, как брюшной тиф, сравнительно мало занимались чисто биологической проблематикой. Разумеется, было известно, что его вызывает бацилла Эберта, но, коль скоро мы это знали, этого было, в общем, достаточно. Медицина, которую мы изучали, была медициной симптомов, которая помогала поставить диагноз. Это не была дорогая американцам физиопатологическая медицина – она замечательна и ее необходимо практиковать ‹…›. Однако жаль отказываться в пользу этой физиопатологической медицины от медицины клинической, где мы были действительно сильны, которая позволяла проводить диагностику и, следовательно, была сугубо практической». Больничный экстернат был привилегированным местом такого «производственного» обучения, основанного на близком знакомстве или примерах. Там формировался тот большой класс «хороших врачей среднего звена», которые «были в контакте с больными и компетентными руководителями» и, не будучи «необычайно подкованными первоклассными врачами» наподобие элиты интернов, просто «знали свое дело». Во время работы по уходу за больными экстерны могли получать опыт «синдромов, вынуждающих принимать срочные решения» и «наблюдать вместе с интернами применение элементов диагностики, рентгеновские обследования, колебания и т. д., спор с приглашенным на консультацию хирургом ‹…› и этот контакт с ними был действительно работой на практике…» (клиницист, 1972). Демонстрация врачом-мэтром своих навыков имела мало общего с дидактическим изложением профессора, она не нуждалась ни в компетенции, ни в концепции знания, которыми обладал последний. Это почти ремесленное и полностью традиционное обучение, осуществлявшееся от случая к случаю, требовало не столько теоретических познаний, сколько инвестирования всей личности в то, чтобы вверить себя патрону или интерну и через них – институции и «искусству медицины» («потом мы участвовали в операции, помогали интерну в качестве первого или второго ассистента и остались очень довольны»).
Таким образом, сравнение выявляет различия, которые определяют его пределы. Фактически между клиницистами и математиками или даже между юристами и социологами существует значительный разрыв, разделяющий два способа производства и воспроизводства знания и, более широко, две системы ценностей и стиля жизни или, если угодно, два представления о состоявшемся человеке. Ответственный и уважаемый представитель элиты, взявший на себя роль одновременно техническую и социальную, предполагающую множество административных и политических обязанностей, профессор медицины часто обязан своим успехом социальному капиталу (узам родства или брака) в не меньшей степени, чем капиталу культурному, а также таким диспозициям, как «серьезность», «уважение к старшим» и «способность быть респектабельным в частной жизни» (о чем особенно свидетельствует социальный статус супруга и обильное потомство), «покорность» в отношении чрезмерно схоластической рутины, необходимой для подготовки к конкурсу на поступление в интернатуру («заучивать наизусть и лишь затем быть умным», как сказал один информант), или даже навыки риторики, которые особенно ценятся в качестве гарантий приверженности социальным ценностям и добродетелям[94].
Разное значение профессионального наследования в зависимости от факультета и дисциплины становится понятным, если (вдобавок к прямым эффектам непотизма) увидеть в ней форму профессионального стажа, способного, при прочих равных (особенно это касается такого показателя, как возраст), дать агентам – выходцам из профессиональной среды значительные преимущества в соревновании, поскольку они в большей степени владеют некоторыми свойствами, явно или по умолчанию требуемыми от новичков. Прежде всего это символический капитал, который связан с именем собственным и способен обеспечить, на манер известной марки в случае предприятий, долговременные отношения с приобретенной ранее клиентелой. Затем, это специфический культурный капитал, обладание которым является тем более сильным козырем, чем менее объективирован и формализован капитал, действующий в рассматриваемом поле (факультете или дисциплине), чем больше он сводится к диспозициям и опыту, составляющим искусство, которое может быть освоено лишь с течением времени и только из первых рук[95]. Тот факт, что социальное происхождение профессоров и возраст их вступления в должность имеет тенденцию снижаться при переходе от факультетов медицины и права к гуманитарным факультетам и особенно к факультетам естественных наук (или что профессора по экономике и медики-исследователи более молоды и реже являются выходцами из профессиональной среды, чем юристы и клиницисты) отчасти объясняется тем, что схожим образом меняется и степень, в какой процедуры и способы производства и приобретения знания объективированы в инструментах, методах и техниках (вместо того чтобы существовать лишь в инкорпорированном состоянии). Новоприбывшие, и в особенности те из них, кто лишен унаследованного капитала, получают тем раньше и тем больше и шансов в конкуренции со старшими, чем меньше необходимые способности и диспозиции оставляют места опыту (в любых его формах) и интуитивному познанию (основанному на длительном близком знакомстве) – как в производстве, так и воспроизводстве знания (в частности, в приобретении производительных способностей), и чем более эти способности формализованы и, следовательно, в большей степени могут стать объектом рациональной, т. е. универсальной, передачи и приобретения[96].
Однако оппозиция между двумя способностями [faculté], между научной компетенцией и социальной, обнаруживается также в сердце каждого из социально доминирующих факультетов [faculté] (и даже внутри гуманитарного факультета, который с этой точки зрения занимает промежуточное положение). Так, например, медицинский факультет в каком-то смысле воспроизводит все пространство факультетов (и даже поля власти)[97]: несмотря на то что невозможно в нескольких словах описать все аспекты сложной и многомерной оппозиции между клиницистами и биологами медицинских факультетов (к тому же достаточно отличных по своему социальному и образовательному прошлому от биологов с факультетов естественных наук), она может быть описана как оппозиция между искусством, направляемым «опытом», который извлекается из примера старших и приобретается в течение долгого времени в работе с частными случаями, и наукой, которая не довольствуется внешними признаками, служащими для обоснования диагноза, а стремится установить общие причины[98]. Будучи основой двух совершенно разных концепций медицинской практики, одна из которых отдает приоритет отношению между больным и врачом внутри клиники, знаменитой «индивидуальной консультации», которая является фундаментом любой защиты «либеральной» медицины, а вторая – ставит на первое место лабораторный анализ и фундаментальное исследование, эта оппозиция усложняется, поскольку смысл и ценность «искусства» и «науки» меняются в зависимости от того, играют ли они ведущую или подчиненную роль. Клиницисты были бы вполне удовлетворены исследованием, непосредственно отвечающим их нуждам, используя требования экономической рентабельности для того, чтобы ограничить и удержать медиков-исследователей в рамках чисто технической функции прикладного исследования, которое, по существу, в большей степени заключается в применении по запросу клиницистов испытанных методов анализа, чем в поиске новых методов и постановке долгосрочных проблем, зачастую недоступных и не представляющих интереса для клиницистов. Что касается медиков-исследователей, которые до этого момента занимали подчиненные с социальной точки зрения позиции, то те из них, кто обладает наилучшим положением для того, чтобы претендовать на авторитет науки (т. е. скорее представители восходящей дисциплины, вроде молекулярной биологии, чем теряющие позиции анатомы), все более и более склонны во имя связанного с наукой прогресса в лечении утверждать права на фундаментальное исследование, полностью свободное от функций чисто технического обслуживания. Уверенные в престиже своей научной дисциплины, они становятся защитниками современной медицины, свободной от косности, которую, по их мнению, покрывают «клиницистское» видение и идеология «индивидуальной консультации». Кажется, что в этой борьбе будущее, т. е. наука, на стороне медиков-исследователей, и те из них, кто обладает наибольшим престижем и кого даже самые привязанные к прежнему образу медицины ставят выше обычных клиницистов, начинают ставить под вопрос прежде совершенно упорядоченное и просто иерархизированное представление о профессорском корпусе.
Медики-исследователи демонстрируют социальные и образовательные свойства, которые располагают их между профессорами естественных наук и клиницистами. Так, несмотря на то что они очень похожи на другие категории профессоров медицины по поколению отцов (не считая того, что среди них немного больше выходцев из мелкой буржуазии), они кажутся более близкими к ученым в отношении поколения дедов. Вероятность принадлежать к семье, которая относилась к классу буржуазии (исходя из профессии деда по отцовской линии) по крайней мере в течение двух поколений, составляет лишь 22 % у медиков-исследователей, против 42,5 % у клиницистов, 54,5 % у хирургов (и 39 % для профессоров медицины в целом) и 20 % у профессоров естественных наук. Происходя из менее старинных и зажиточных родов, медики-исследователи, которые в отличие от клиницистов и хирургов не обладают двумя источниками дохода (жалованием и доходом от частных клиентов), гораздо реже живут в шикарных округах или присутствуют на страницах Who's who и особенно Bottin mondain – и, что примечательно, среди них, как и среди ученых, достаточно много евреев. В мире, социально очень однородном и очень заботящемся о сохранении своей однородности, этих социальных различий достаточно для того, чтобы заложить основы существования двух социально различных и антагонистических групп. Помимо прочих показателей, об этом свидетельствует тот факт, что большинство информантов и, без сомнения, все профессора, похоже, переоценивают эти различия: «Исследования проводят те, кто немного не в своем уме: именно вышедшие из бедной среды молодые люди идут в исследовательскую деятельность, вместо того чтобы заботиться о том, что называется хорошей карьерой» (интервью, медик-исследователь, 1972). В любом случае, похоже, все указывает на то, что эти различия переводятся в политические оппозиции: медики-исследователи располагаются скорее слева, тогда как клиницисты и особенно хирурги, чей собственно научный престиж является достаточно слабым (несмотря на то что он меняется в зависимости от мнения широкой публики, например, благодаря успехам трансплантации) и которые составляют авангард всех консервативных движений, располагаются скорее справа (две последние категории, видимо, в массовом порядке примкнули к «Независимому профсоюзу», который был создан в мае 1968 года по модели профсоюзов гуманитарных факультетов и факультетов естественных наук и сейчас удерживает все позиции административной власти).
Без сомнения, эта оппозиция, которая может обретать различное в зависимости от поля содержание, является инвариантной для полей культурного производства, парадигму которых предоставляет поле религии с его оппозицией ортодоксии и ереси. Так, например, внутри гуманитарных факультетов можно обнаружить оппозицию между ортодоксией почтенных профессоров, прошедших королевский путь конкурсов, и умеренной ересью исследователей и маргинальных или оригинальных профессоров, которые зачастую получали признание иным путем. Точно так же внутри медицинского факультета четко различают защитников медицинского порядка, который неотделим от порядка социального и опирается на конкурсы и их ритуалы посвящения, способные обеспечить воспроизводство корпуса, и еретических новаторов, вроде вдохновителей реформы в области медицинских исследований, добившихся успеха окольными путями, т. е. довольно часто через заграницу (особенно Америку). Не обладая социальными званиями, которые открывают доступ к социально господствующим позициям, последние нашли в более или менее престижных, но маргинальных институциях (вроде Музея национальной истории, Факультета естествознания, Института Пастера или Коллеж де Франс) возможность продолжить более успешную с научной, чем с социальной, точки зрения карьеру исследователя[99]. Этот вид антиномии между наукой и социальной респектабельностью, между девиантной и рискованной карьерой исследователя и более гарантированной, но также и более ограниченной траекторией профессора отсылает к различиям, вписанным в реальность институциональных позиций, к их зависимости или независимости от светской власти, а также к различиям в диспозициях агентов – в той или иной степени склонных или обреченных на конформность или разрыв, одновременно научный и социальный, на подчинение или трансгрессию, на управление уже сложившейся наукой или критическое обновление научной ортодоксии.
Научная компетенция и компетенция социальная
В различных формах оппозиции между факультетами (или дисциплинами), господствующими с точки зрения светской власти, и теми, что более ориентированы на научное исследование, легко узнать установленное Кантом различие между двумя типами факультетов. С одной стороны, это три «высших (с точки зрения светской власти) факультета», т. е. факультеты теологии, права и медицины. Будучи способными обеспечить правительству «наиболее сильное и длительное влияние на народ», они контролируются им напрямую, наименее автономны по отношению к нему и в то же время на них непосредственно возложены функции формирования и контроля за практическим использованием знания и его рядовыми потребителями: священниками, судьями и врачами. С другой стороны, это «низший факультет», который, не будучи влиятельным с точки зрения светской власти, предоставлен «собственному разуму ученых», т. е. своим собственным законам, идет ли речь о знании историческом и эмпирическом (история, география, грамматика и т. д.) или о чистом рациональном знании (чистая математика или философия). На стороне того, что согласно Канту образует «в некотором смысле правую сторону парламента науки», находится власть, на левой – свобода обсуждать и возражать[100]. Функцией факультетов, господствующих в политической иерархии, является подготовка исполнителей, способных без лишних вопросов и сомнений применять в рамках законов определенного социального порядка техники и рецепты науки, которую они не стремятся ни производить, ни изменять. Напротив, господствующие в культурной иерархии факультеты обречены присваивать себе определенную свободу, чтобы конструировать рациональные основания науки, внушением и применением которой ограничиваются другие факультеты, – свободу, неуместную в исполнительской деятельности, какой бы респектабельной она ни была в светской иерархии практик.
Компетенция врача или юриста – это юридически гарантированная техническая компетенция, дающая право и санкцию на использование более или менее научного знания: подчиненность медиков-исследователей клиницистам выражает эту подчиненное положение науки по отношению к социальной власти, определяющей ее функции и границы. И операция, осуществляемая кантианскими высшими факультетами, отчасти родственна социальной магии, которая стремится, как и в случае ритуалов инициации, одновременно освятить социальные компетенции и компетенции технические. Предложенная Мишелем Фуко генеалогия идеи клиники очень хорошо показывает это двойное измерение – техническое и социальное – медицинской компетенции; она описывает прогрессирующее учреждение социальной необходимости, которая обосновывает социальную важность профессоров медицины и выделяет их искусство среди прочих технических компетенций, не снискавших никакого особенного социального авторитета (вроде компетенции инженера). Медицина является практической наукой, чья истина и успех интересуют всю нацию, а клиника «становится основным элементом как научной связности, так и социальной полезности»[101] медицинского порядка, «точкой соприкосновения, из которой искусство врачевания снова возвращается в гражданские отношения» (как говорил один реформатор прошлого)[102]. И можно было бы показать, что в рамках этой же логики само осуществление клинического акта предполагает некоторую форму символического насилия: будучи более или менее полностью инкорпорированной медицинскими агентами системой в разной степени формализованных и кодифицированных схем восприятия, клиническая компетенция может функционировать практически, т. е. адекватно применяться к отдельному случаю (в операции, аналогичной судебному акту), лишь опираясь на предоставляемые пациентами симптомы – симптомы телесные (вроде опухолей или красных пятен на коже) и вербальные (вроде информации о частоте, длительности и месте появления видимых телесных симптомов или о частоте и длительности болей и т. д.), которые по большей части должны быть порождены клиническим обследованием. Однако эта работа по производству симптомов, приводящая к (правильному или неправильному) диагнозу, осуществляется, как показал анализ Арона Сикурела, в рамках асимметричного социального отношения, в котором эксперт в состоянии навязать свои собственные когнитивные предпосылки по поводу высказанных пациентом симптомов, не будучи обязанным ставить вопрос о расхождении, которое порождает недоразумения и ошибки в диагнозе, между подразумеваемыми предпосылками пациентов и собственными явными или неявными предпосылками, касающимися клинических знаков, и в то же время не ставя как таковой фундаментальной проблемы перевода спонтанного клинического дискурса пациента в кодифицированный клинический дискурс врача (вместе, например, с переходом от показанного или описанного «покраснения» к «воспалению»). Другим в высшей степени вытесненным вопросом является вопрос о когнитивных эффектах времени, затраченного на получение информации, об ограничении когнитивного репертуара эксперта (незаданные вопросы) или способности этот репертуар мобилизовать, которое может объясняться нехваткой опыта, но также, и главным образом, поспешностью и пристрастностью (усиленной наводящими вопросами), которые навязывает срочность.