Полная версия
Кровь неделимая
– Ищу. Я узнать хотела о семье одной. Они здесь жили предположительно в семидесятые-восьмидесятые годы. Ну, не то чтобы постоянно жили. Летом только. Как на даче. Но дом у них был вроде свой, родительский. Хотя родителей, насколько я знаю, в живых уже не было.
– Ну че ты с расспросами, старый. Дай Дунечке согреться, отдохнуть. И сам садись, борща щас всем налью. А то набросился, откуда да зачем.
– Это прощеньица прошу. Меня Захаром Михалычем кличут, – запоздало представился хозяин. А я только послушно кивнула головой и ответила как автомат:
– Дуня.
А на самом деле в моей голове мысли заструились с такой скоростью, что я даже глаза прикрыла на мгновенье. «Они что-то знают! Знают и во что бы то ни стало хотят скрыть!». И сразу – сто предположений.
– Ты не мудри там, девушка, в голове своей, мы привыкли запросто с людями-то. И чужие здесь редко гостюют, – догадался о моем смятении Михалыч, – а мы с баушкой здесь самые старожильцы. Окромя нас, стало быть, тут все – новожилы. Поскупали дома задаром и прижилися. И русаков-то – раз два и нема. Все больше эти, кавказцы. Хотя че напраслину зря наводить, хозяйственные люди. Видно, на своей земле добротно жили, чисто.
– Так старожилов кроме вас вообще нет? – не поверила я, вспомнив первое ощущение, когда увидела затаившуюся в снегу Зиньковку.
– Дак че, нема вроде, – смутился от собственного вранья старик. Видимо, кавказцы и правда в деревне были, но не так много, как он изобразил. Наверняка Захар Михалыч просто не хотел, чтобы я зашла со своими расспросами в другие избы. Значит, он догадался, о какой именно семье я буду спрашивать! Вот это удача! Сразу напасть на след Егоркиной семьи!
Хотя, какая там удача, по-моему, хозяева и не собираются откровенничать со мной. Такое ощущение, что они заняли круговую оборону вокруг какой-то тайны. Чудаки, нужно сказать им, у кого я работаю и… И…. И что, казать, что я по собственной инициативе решила докопаться до той истории, через которую мой рассказчик никак не мог перешагнуть? Да и говорить, что я работаю на Власова я тоже не имею права. Это было одним из условий, которое он мне поставил. Что же мне делать? Претвориться, что я потеряла интерес к цели своей поездки? Глупо….
– Дак о чем ты, девушка, узнать-то хотела? – Захар Михалыч уже о чем-то пошушукался с женой, и она выскользнула в сени, наскоро накинув громадную, похожую на одеяло, коричневую шаль с толстыми кистями. Я думала, что такие уже и не изготавливаются нигде…. Мысли мои поплыли, как будто кто-то оглушил меня по голове мешком с чем-то не очень тяжелым и даже мягким. Потому что я вдруг поняла, что догадалась! Несчастье или беда или даже преступление случилось именно в этом доме, в этой семье! И старики скрывают это от всех! Только они еще не знают, что Власов хочет выдать Егоркину тайну. Нет, не выдать, а просто записать на память. Только вот для чего? Ему что, недостаточно собственной памяти? Или… или он в чем-то хочет признаться, исповедаться? Господи, да конечно же! Именно Егоркина тайна тяготит его, он хочет освободиться от нее, и именно поэтому хочет записать. Может, он после этого все написанное порвет или сожжет? И такое может быть. Но здесь, в Зиньковке, кто-то по-прежнему охраняет эту тайну, и, наверняка, это старики…, как их фамилия, кстати? Тут только я вспомнила, что не знаю фамилии хозяев. А на прямую ведь не спросишь…. Ничего, уж это-то я узнаю.
– О чем узнать…? – с запозданием ответила я хозяину, – да вот хотела разузнать, кто из жителей, переживших оккупацию, остался еще в Зиньковке?
– Дак я ж тебе говорю, что акромя нас вроде как и никого, – уже без запала врал старик.
– «Вроде как»? – съехидничала я.
– Ну, Митька Сухоручка еще. Да баба Лёкса.
– Лёкса? – невольно улыбнулась я.
– Ну, Ляксандра, значит по-вашему.
– Ляксандра…, тогда понятно. Это точно «по-нашему». А еще есть кто?
– Дак че те надо узнать-то?
– Да ничего конкретного. Правда, я хотела узнать еще об одной семье. Только я фамилию не знаю, знаю только….
Но в эту минуту открылась дверь, и в проеме показалась Василиса Андреевна. Она с порога глянула на мужа и чуть качнула головой из стороны в сторону – дескать, «нет». А что – «нет», Бог весть….
– Ты отдохни, касатка, а мы пока по хозяйству с маткой разберемся, потом и погутарим.
Этот смешанный говор, в котором проскальзывали и белорусские интонации, и украинские, и московское аканье, да еще самобытные местные словечки и ударения, все это изрядно утомило меня. Я боялась своего магнитофонного или, проще говоря, попугайничьего таланта все запоминать и сразу повторять. Вот приеду в Москву, и начну «Лёксать, дакать, чёкать». Нет, лучше как-нибудь назову свою подругу Александру Лёксой, вот уж она лопнет от смеха! И перестанет, наконец, издеваться, над моим таким народным именем! «Народным, как самокатанные валенки», – усмехнулось мое давно дремлющее «я». «А ты вообще молчи, проспало тут все на свете! Ни одного совета от тебя не слышала! Будешь вот теперь вместе со мной расхлебывать всю эту историю!». «А чё расхлебывать-то, ты еще и не узнала ничё!». «Ах, так ты и не спало вовсе, подслушивало, а теперь попугайничаешь, «чёкаешь»! Издеваешься!». «Да ладно, напустилась! Хорошо ведь тебе на самом деле! – миролюбиво замяукало мое «я».
– Хорошо! – ответила я вслух.
– А раз хорошо, то и отдыхай, наговоримся потом, а я пока блинков напеку, тесто созрело, однакось, – успокоенно ворковала хозяйка.
– Я лучше пройдусь, воздух у вас такой вкусный, сосной пахнет и почему-то яблоками.
– Куда пройдешься? – почти с испугом спросила Василиса Андреевна.
– Да никуда, просто по улице прогуляюсь.
– Тогда вот это надень, – она взяла с приступочка русской печи мягкие серые валенки, – и еще вот это накинь, – на плечи мне легла давешняя тяжеленная шаль. Я даже как-то пригнулась от ее тяжести. Но деваться некуда, иначе, я понимала, из дома меня не выпустят. Господи, опять мною руководят. Что за жизнь наступила! Но мне опять это нравилось, ёлки-палки! – На вот еще рукавицы, а то руки-та сморозишь в одну минуточку….
Мороз разбрасывал искры по снежному покрову, ровный наст на просторных огородах тоже искрился, как будто покрытый россыпью бриллиантов. А тропка от дома к дороге была цвета той голубизны, которую почему-то принято было называть «белая, как снег». Снег похрупывал под моими ногами, укутанными в мягкие, как рукавицы, валенки. Они мне были немного велики, и нога в шелковистых колготках озорно пританцовывала и скользила внутри теплого пространства катанок. Внезапно картинка перед моими глазами расплылась и потом появилась как сквозь белое кружево. Я поняла, что это мои ресницы покрылись инеем, и все теперь смотрело на меня сквозь кружевную рамочку масеньких снежных кристаллов. И моя память принялась фотографировать эти картинки.
Итак, переулок, где стоял дом моих хозяев, одним концом поднимался на взгорок, который оканчивался обрывом в узкую, но, наверное, глубокую речушку. В этом месте через нее был переброшен крепенький такой подвесной мостик, на другом берегу настил моста постепенно переходил в ровную тропку, и зимой невозможно было рассмотреть, где кончался мост, и где начиналась тропка. Все было бело-голубым и сверкающим. Да и густые кусты заботливо и как-то загадочно укрыли от меня дальнейший бег тропинки. Второй конец проулка, как известно, выходил на главную улицу Зиньковки. Я почему-то повернулась к ней спиной и направилась к мосту. Интуиция просто криком кричала – звала пройти над замерзшей речушкой. А интуицию я старалась слушаться. Хотя бы потому, что уже давно мне больше некого было слушаться.
Едва пройдя по мостку пять-шесть шагов, я чуть было не повернула назад. Каждая досточка в отдельности представляла собой натоптанный снежный горбыль, на котором нога никак не могла найти твердую опору. Я остановилась и оглянулась назад. Пройдено было мало, но поворачиваться на этих круглых обледенелых досках было еще страшней. Что ж, придется идти дальше. А что же интуиция? Да она молчала, родимая, хвост, наверное, поджала от страха вместе со своей хозяйкой, то бишь со мной…. Понемногу-понемногу, и я добралась до середины мостка. Добралась и даже постояла немного на самой середине. Внизу, метрах в пятнадцати подо мной, дымилась узкая и длинная полынья, по очертаниям похожая на огромную кривую саблю. Видимо, на дне этой безымянной речушки били мощные ключи, не давая застыть реке даже в такой мороз, который мне казался лютым. Недалеко от моста река делала резкий поворот и пряталась за очередным крутым берегом, на вершине которого стояла раскидистая береза и темнел старый крест. Один, как будто он стоял сам по себе, но я каким-то потусторонним чувством поняла, что под крестом пряталась чья-то могила. И крест как будто охранял эту могилу. Меня вдруг передернуло от мурашек, которые родились в моем сердце, захолодив меня изнутри, и я знала, что это холод догадки. Еще чуть-чуть….
Еще чуть-чуть, и я бы сама спряталась навеки под таким же вот крестом. Потому что вряд ли кто-нибудь позаботился обо мне, вспомнил бы меня и захотел бы отвезти меня на какое-нибудь подмосковное кладбище. А и правда, чем здесь-то хуже? Я висела на вытянутых руках, уцепившись за нижний обледенелый от ледяного пара металлический трос. Отдельные проволочки торчали из общего завитка и кололи меня сквозь рукавицы. И эта маленькая колющая боль не давала расцепиться рукам. Один за другим с ног соскользнули валенки. Я хотела закричать, но вдруг подумала, что крик унесет слишком много сил. Да и до кого я могла докричаться? До того, кто ловко качнул мостки и накренил один край над другим? Кто тут же наверняка убежал, оставив меня беспомощно висеть над полыньей? И все-таки я тихонько то ли взвыла, то ли просто вякнула слабенько так:
– Спасите….
На большее у меня не хватило ни сил, ни смелости. Но снег тут же отзывчиво хрупнул у кого-то под валенками, и мостки заколебались под чьими-то быстро бегущими ногами.
– А-яй! А-яй, да как же это ты оскользнулась-то, дочка? – надо мной склонилась чья-то прокуренная до желтизны седая борода, и сильная рука одним движением вытащила меня за шкирку на проклятые обледенелые доски мостика. Я лежала поперек него, как дохлая рыбина, и не было такой силы на свете, которая сейчас могла бы заставить меня отцепиться от его зыбкой ледяной поверхности.
– Дак, чей-то ты разлеглася-та? А ну, вставай-ка, рыбонька, а то заморозишь свое женское-то нутро! Кто за тебя рожать-то детей будет, дед что ли Грыгорий?
Дед посуетился-посуетился надо мной и все-таки отцепил меня от спасительных досочек. Я насмерть прилепилась теперь к дедову боку, на всякий случай еще и схватилась за старый солдатский ремень, опоясывавший его жесткий от мороза тулуп.
– Дедунечка, не бросай меня здесь одну, Христа ради! – взмолилась я.
– Дак и не брошу, эвон моя изба, счас дошагаем и чаю попьем.
И я как наяву увидела старый эмалированный чайник, шипящий на раскаленной загнетке, и пар из его носика, и колотый сахар на щербатом блюдце. Все это как будто когда-то уже виделось мною, когда-то уже согревало меня, и даже сладость сахара как будто опалила мой язык. Я рефлекторно сглотнула и тут же забилась в кашле.
– Дак ты чей-то, простудилась? – удивился старик.
– Неа, это не в то горло попало.
– Дак че попало-та? – не понимал старик.
– Сахар….
Дед только удивленно приподнял брови и решил, что девка, наверное, со страху умом повредилась.
Когда мы добрели в жесткой сцепке до дедовой избы, потом ввалились широким комом в просторные сени, а потом и в теплое нутро, только тогда я поняла, что мне жутко страшно, и что я вся горю. Мне было жарко от страха, жарко от такого страха, что меня вдруг опахнуло дурнотным запахом смертельного пота.
– Дак ты че, испугалась та сильна-а-а? – потянул носом догадливый дед.
– Сильна-а-а…, – внешне безразлично откликнулась я. На самом деле я только сейчас вспомнила метнувшуюся в начале мостка тень, безразличную к моей смерти, ибо эта же самая «тень» не была безразлична к моей жизни. Вернее к чему-то, что я делала в своей жизни. И уж наверняка не к моей торговле фальшивыми кроссовками. За это даже наше государство не карало. Значит, я стала кому-то поперек пути. Или, как это говорят, капнула не в том месте.
«Ну да, ну да, как раз в том, вот только бы догадаться в каком именно…», – мое отрешенное сознание принялось быстро-быстро анализировать все слова и поступки прошедшего дня, но все они были окружены добрыми людьми, искренними словами и даже заботой. Я вспомнила тяжелую шаль, в которую меня укутала старая хозяйка перед выходом на мороз, и вдруг поняла, что давно не чувствую ее тяжести.
– Потеряла чевой-то, дочка? – участливо догадался старик.
– Шаль…. И валенки, – я видела, что дед, как впрочем и я, даже не заметил, что я топала до самой его избы босиком.
– А дак она в полынью-то упала, не удержалась, значится…, – сочувствовал дед, – да и валенки, выходит.
– Не моё это всё, чужое!
– Сама жива, и слава Богу! – припечатал мои переживания старик.
– Слава Богу, – как эхо откликнулась я. Потом я подняла онемевшие веки и разглядела дедову избу. Она и внутри была бревенчатой как снаружи. А печь была свежевыбеленной, она сияла, как снег. И я увидела старый эмалированный чайник, шипящий на раскаленной загнетке, и пар струился кверху из его носика, и колотый сахар лежал посередине стола на щербатом блюдце.
– Дедушка, ты кто? Как тебя зовут? – я чувствовала, что дед совсем не прост. Он иногда разговаривал, как образованный или, как минимум, грамотный человек, а иногда так, как будто он и за пенсию расписывался чернильным отпечатком своего пальца.
– Грыгорий, – улыбнулся старик неожиданно полнозубой улыбкой. И оттого, что зубы были сочного желтого цвета, я поняла, что они все – живые, его родные личные зубы.
– Дедушка, ты видел, кто меня хотел…, – я не решалась сказать слова «убить», но дед и так догадался.
– Дак ухрустел он, однако, не догнать, да и ты повисла.
– Логично, – попыталась улыбнуться я.
– А то! – спокойно констатировал дед. Так спокойно, как будто в этой ср…, в этой прок…, ну в общем в этой несчастной Зиньковке каждый день молоденькие москвички падают с мостков в полынью прямо у него под носом.
Через пару минут мы уже сидели на широченных, как лавки, табуретах, и сопели над чашками с мятным чаем и хрустели колючими осколками приторного сахара. Я такого лет сто в магазинах не видела. Кажется, он раньше продавался на вес целыми сахарными «головками».
– Дедушка, а чья могилка там над обрывом под березой?
– Над взгорком-та?
– Ну да….
– Дак знамо чья – человечья…, – как-то странно ответил мне «Грыгорий».
– Да я понимаю, что не медведь там похоронен. А кто именно?
– Дак мало ли кто. Могилка старая, имени не упомнит уж никто.
– Совсем никто?
– Я – не помню, – соврал дед.
То, что он соврал, я поняла сразу. Дед не умел врать. И правду сказать не хотел. Да что за круговая порука в этой Зиньковке? Что за тайну все они скрывают? Я вспомнила недомолвки и переглядывания Василисы Андреевны и Захара Михалыча. Что это за врунливая деревня такая, в самом деле! И кто, действительно, решил то ли напугать меня до смерти, то ли по-настоящему убить? Плечи мои опять невольно передернулись, как будто стряхивая смертельный страх.
– Как же я обратно пойду, дедушка? – я видела, что дед уже разделся до рубахи и даже в мыслях не держал, что несостоявшуюся покойницу нужно проводить обратно по скользким мосткам.
Как будто в ответ на мои страхи хлопнула дверь в сенях, потом распахнулась внутренняя дверь, и когда пар рассеялся, я увидела бледную даже сквозь морозный румянец Василису Андреевну.
– Жива? – она быстро-быстро пообкидывала меня своими яркими глазами, как будто удостоверяясь в моей целости, – жива, слава Христу….
– А вы откуда…?
– Дак тебя нет, да нет. А тут мостки покарябаны все, рукавичка на тросике висит, а в полынье – шаль! Аж сердце зашлось. Ну-ка, думаю, под лед девку утянуло! А потом вижу – следы! – суетилась вокруг меня старуха. Она быстренько так нацепила на меня все мои теплые вещи и одну-единственную на самом деле рукавичку. Я и не заметила, что она у меня одна. Дед Григорий молча наблюдал за ее хлопотами и в глаза почему-то не смотрел. Да и Василиса Андреевна как будто не видела старика вовсе, она молча приняла из его рук пару сереньких подшитых кожей валенок, шерстяные носки и скомандовала:
– Пойдем домой.
– До свидания…, – только и успела я оглянуться на деда, – спасибо вам, дедушка.
И краем глаза увидела, что дед протянул руку за своим кургузым тулупом. И я поняла, что отныне буду под его неусыпным надзором. Вот поняла – и всё! По крайней мере до тех пор, пока буду гостить в этой злосчастной Зиньковке, дед будет меня охранять. И я вспомнила, что видела деда во сне, его самого и эти чашки с синенькой каемочкой, и этот чайник с кусочком отколотой эмали на самом носу. Во сне или в детстве. Но я точно знала, что никакого деда в моем детстве не было. И мне незнакомо его такое знакомое до сладкой родственной боли лицо с глубокими и правильными до красивости морщинами. Вот бы мне такого деда…. Доброго, без заумностей и сварливого характера. Куда они в городе подевались, добрые старики и старушки?
Я ничего не понимала и ничего уже не чувствовала. Меня как будто загипнотизировали или, как раньше говорили в народе, заморочили. И эти мороки слепляли мои веки, как будто я не спала несколько дней или даже лет. И я боялась уснуть, потому что накатывавший на меня сон больше походил на смерть. Василиса Андреевна что-то бормотала себе под нос, почти волоком протащив меня через мосток, потом по проулку до своего дома. А как я поднялась на крыльцо, я уже не помнила. Я спала.
Проснулась я поздно утром следующего дня. Меня кто-то несильно тряс за плечо, и монотонный голос все просил и просил:
– Ну-у девушка, ну-у проснись. Ну что с тобой, – это «нуканье» в конце концов мне надоело, и я с трудом разлепила глаза.
Надо мной стояла здоровенная красивая тетка. Она хлопала на меня своими серыми с перламутровым отливом глазищами и продолжала трясти меня.
– Не надо, не тряси, я проснулась, – мне уже казалось, что все мои косточки от ее тряски гремят как камешки в детской погремушке.
– Люба, – прогудела тетка.
– Что – люба?
– Люба я, жена Василь Захарыча, значит.
– А-а…, ясно, а я Дуня.
Люба неожиданно хихикнула. Я даже оторопела. Дожили…. На селе смеются над исконно русским именем, а в Москве оно, кажется, становится модным.
– Да ладно, ты не обижайся. Просто у нас Дунь во всей округе мильон лет уже не было.
– Теперь вот есть. Временно, – за чудненькое слово «мильон» я сразу простила эту кустодиевскую красавицу.
Я с трудом сползла с высоченной кровати, устланной пухлой периной и закиданной многочисленными подушками и моими маленькими тезками – дунечками. Меня всегда смешило, что маленькие подушки на Руси называли дунечками. Но мне это почему-то было и приятно.
– Дунь, а ты зачем у нас?
Люба тем временем, пока я умывалась, быстренько накрыла стол к незатейливому завтраку.
– Да так, по делам. Разузнать кой-чего…, – ляпнула я.
Наверное, мои мозги к тому времени еще не проснулись и забыли все вчерашние наблюдения и приключения.
– Узна-а-ать? – протянула Люба, – а че такого не знают в Москве, че знаем мы?
Если не учитывать ее «че», то вопрос был поставлен весьма грамотно. Действительно, почему моя знаменитая (для меня, по крайней мере) интуиция буквально вопит о том, что здесь я найду ключ к разгадке жизни Егорки? Ведь в Москве на мои вопросы мог бы ответить Власов. Если, конечно, захотел бы. Вот именно – «если»!
– Люба, а где хозяева?
– А в Клинцы поехали с моим. Они всегда раз в неделю затовариваться ездят. Там магазины не чета нашему, говорят – как в Москве! Супермаркеты называются, вот! – с гордостью произнесла Люба.
Так, значит, надзор надо мной снят. Странно, что после вчерашнего происшествия меня так легко оставили наедине с моим любопытством и здешними жителями. Хотя что это я, а Люба? Ну-ка, ну-ка, проверим….
– Люба, душно у вас как. Пойдем, прогуляемся, а то у меня после вчерашних переживаний голова болит.
– Да уж свекруха рассказала. Как это тебя угораздило? Там вазгнуться – раз-два и капут!
– Да, «вазгнуться» у меня получилось. А вот с капутом придется подождать. А ты почему говоришь «капут»? – почти нечаянно спросила я.
– А тут у нас немцы после войны на лесозаводе долго работали. Вот с тех пор всякие там «капуты» и завелись. Вроде местного говора….
Моя фантазия или озарение в преддверии открытия как будто взорвались. Хотя, какие там фантазии, ответ уже проклюнулся и вот-вот должен был пустить росток. Только бы не упустить, только бы…
– Так пойдем, или как?
Люба уже стояла у порога, натягивая на свои широкие и розовые ладони пуховые варежки.
– А я свои потеряла. Вернее, одну.
– Нашла об чем печалиться, на-ка, – Люба тряхнула ситцевую котомку, висевшую на длинной тесемке прямо за печью на ужасающем крюке. Этот средневековый какой-то крюк торчал из бревенчатой стены как призыв для висельника. Если б я знала, как была близка к истине в этой случайно скользнувшей мысли. Нет, ничего случайного все-таки не бывает….
Люба на ощупь поискала-порылась в котомке и достала красные как маки варежки. Рукавичками эти шерстяные блины язык называть не поворачивался.
– А куда пойдем-то? – Люба постояла на крыльце, как полпамятника рабочему и колхознице и протянула руку вдоль улицы, – туда хочешь?
– Ага!
– Ну вот, и ты «заагакала», – рассмеялась Люба, – у нас все дачники к концу лета «агакать» начинают.
– А много у вас дачников бывает?
– Да теперь уже немного. У кого деньги есть, так те свои дачи понастроили. А у кого нет денег, так тем не по карману далеко ездить. А раньше много было. Даже из Москвы приезжали дачи снимать… Ой, – спохватилась она, – что это я разболталась.
– Ты о чем, – я сделала вид, что Люба ничего особенного мне не сказала, – ничего удивительного нет, воздух здесь – не чета московскому. А Подмосковье всегда было забито дачниками. А люди ведь как, они все уединения ищут для отдыха. Что б подальше от людей, что б одни незнакомые вокруг.
– Ну да, ну да….
Мы дружно хрустели по снегу ногами, дружно кивали то одной выглянувшей из-за калитки соседке, то другой:
– Здрасьте, здрасьте….
Со стороны наверное казалось, что идут две старые подружки или знакомые, и вокруг им все тоже знакомое и родное. Мне и вправду все вокруг казалось родным и знакомым, и, главное, хотелось, чтобы оно и было родным. В какой-то миг мне показалось, что я живу здесь давно, и здесь моя малая родина, и могилы на погосте – тоже родные. Кстати, о могилах, как бы выяснить, кто похоронен под тем бурым от старости крестом?
И, как будто в ответ на мои мысли, в конце очередного проулка показался откос с березой и с тем самым крестом.
– Пойдем, на реку посмотрим, – как ни в чем не бывало предложила я.
– А то, пойдем, – добродушно согласилась Люба.
Мы сошли с дороги и пошли гуськом по тропке, протоптанной к самой могиле, которую уже можно было рассмотреть. Она сливалась в ослепительном сверкании снега с берегом, и ствол березы над ней казался серым. И только лучи солнца местами расцвечивали ствол дерева красноватыми пятнами, как будто кто-то подержался за него окровавленными руками. И следы на берёсте так и замерзли навеки.
– Кто-то ходит сюда все время. Смотри, тропка какая утоптанная.
Но Люба вдруг замкнулась в себе, как будто осознала очередную оплошность.
– Пойдем к берегу, вон туда, – она потянула меня в сторону, шагая прямо по пушистому сугробу.
Но я отдернула руку и почти побежала по тропинке к могиле. Я знала, я чувствовала, что меня там ждет разгадка. Но когда я прочла надпись на медной табличке, прикрученной посередине крестовины, я поняла, что загадок стало на одну больше. Такое имя не должно быть здесь написано. Никогда. И особенно с такой датой смерти! И еще ниже, на дереве креста, второе, еще более невероятное имя – «Хельмут Рыжик». Собака, что ли? В одной могиле с человеком?
– Кто это?
– Дак кто знает, чужак. Имя-то вишь, не нашенское.
– А… а…, – нужно было что-то сказать, но я вдруг отупела так, что и имя собственное не могла бы вспомнить в ту минуту.
– Пойдем, – Люба сердито дернула меня за руку и я покорно побрела за ней. Мы постояли на крутом взгорке, рассматривая сверкающую реку, сосновый бор в пушистых снеговых шапочках, Люба показывала рукой то в одну сторону, то в другую, что-то говорила и говорила, а сама нет-нет и да и заглядывала мне в глаза. А в моих глазах был, наверное, только страх. Не каждый день человек мог прикоснуться к тайне сильных мира сего. Одно дело, когда ему эту тайну диктовали с обещанием неразглашения, и другое дело – самовольное вторжение в нее. И зачем я сунулась в эту Зиньковку….