Полная версия
Кровь неделимая
День был особенно студеный, бессолнечный, долго сидеть, честно говоря, Егорке совсем не хотелось. Но боязнь увидеть на губах отца снисходительную насмешку была невыносимой. И вот они сидят рядком, прижимаясь друг к другу боками и смотрят, как леска тянется далеко вниз и поплавки скользят по течению, силясь оторваться и уплыть куда-нибудь вольными полосатыми буйками.
Внезапно, в одно мгновенье, между двух поплавков пронеслась в кипящей от бурунов воде маленькая голова мальчишки. Он отчаянно барахтался, силясь зацепиться то за осклизлый камень, то за тонкую безлистную ветку ивы. Руки мгновенно срывались, и мальчик приближался к главному перекату, за которым был омут с проклятым водоворотом. Ребенок даже не кричал, не тратя сил и не надеясь на помощь. Было тихо и страшно, только река ворчала, надеясь сожрать еще одну жертву.
Отец камнем рухнул в воду, не тратя время на удобный бросок, на несколько секунд его голова скрылась под водой, а потом вынырнула совсем недалеко от мальчика. Видимо, он успел под водой схватить его за ногу, и мальчик даже оглянулся в надежде на спасение. Но секунду спустя в руке отца остался только мокрый ботинок, а мальчик перекатился через бурун и скрылся в водовороте. У него уже не было сил бороться. Отец в несколько сильных бросков преодолел расстояние до водоворота, и вода накрыла их с головой.
Егорка с панической гримасой на лице сидел, не шелохнувшись. И только руки его вцепились в новенький тросик, служивший ограждением мостка. И когда голова отца показалась ниже по течению, Егорка увидел на его плече бессильно повисшую голову мальчика, он понял, что задержал дыхание настолько, что еще бы миг – и он задохнулся бы. Егорка со всхлипом сделал вдох, как будто это его только что достал из воды отец. И только тогда он побежал к берегу, потом вниз по реке, на ходу срывая с себя прогретую телом фуфайку.
Мальчик лежал на молоденькой и редкой еще траве, широко раскинув руки, а отец то вдувал в него воздух из своих легких, то принимался складывать и раскладывать его руки. Наконец тело мальчика содрогнулось от рвотного позыва, и на траву изо рта полилась вода. И тогда отец, почти не глядя на сына, выхватил у него из рук фуфайку и завернул мальчика.
Егорка едва поспевал за отцом, и все спрашивал, почему он бежит не домой. А отец как в забытьи отвечал:
– Я домой, сынок, я как раз к нему домой.
И он пробежал мимо их дачи, испугав выглянувшую в окно мать, и вбежал в проулок, в котором стояли всего четыре дома. Отец прогрохотал по ступеням на высокое крыльцо одного из них, самого большого и, по-видимому, самого богатого. Дверь ему навстречу распахнулась, и крупная костистая тетка с белым, как ее косынка, лицом, выхватила мальчика из рук отца.
Отец покорно выпустил ношу из рук и бессильно опустился на крыльцо.
– Пап, а пап, пойдем отсюда, – Егорка потянул отца за рукав, тот покорно поднялся и, с тоской оглянувшись на окна, вышел со двора.
Егорка всю дорогу до дома не мог понять виноватого выражения на лице отца. Ведь он – герой, он спас утопающего, и ему еще и медаль могут вручить. А он идет, как будто на нем большая вина. Егорка ничего еще тогда не понимал.
Мать заставила отца пропарить ноги в горячей воде, насухо растерла его жестким домотканым лоскутом, потом водкой из маленькой чекушки и уложила в постель под толстенное ватное одеяло. Отец, как больной ребенок, отвернулся к стене и пролежал так до самого вечера. Мать ни о чем его не спрашивала. Егорка, как мог, рассказал ей о мальчике, и о том, как отец смог вытащить его из водоворота.
– Поднырнул на дно, – подсказала мать, – а как мальчик-то?
– Дома. Только нас туда не пустили.
– Ах вот он чьего мальчика спас, – догадливо протянула мать, – туда не пустят.
– И меня? Я бы проведал….
– И тебя, сыночка, не пустят.
– А почему? Они что – злые?
– Нет. Они – несчастные.
А вечером к ним в дом постучалась давешняя тетка, которая забрала из рук отца мальчика. Она о чем-то долго шепталась на кухне с родителями, потом попросила позвать Егорку.
– Хоть один раз близехонько рассмотрю.
Она поставила мальчика у своих колен и долго-долго всматривалась в его лицо.
– Похож, вот вам крест – похож.
Она широко перекрестилась сама, потом перекрестила Егорку и поцеловала его куда-то в переносицу.
– Прощайте…. Спасибо за Васю. Поскребыш он у меня… Ужо и не ждала я. Седина ужо побила, а тут – Васенька.
– Прощай, – почему-то на «ты» откликнулся отец Егора.
Прошло много лет, и Егор снова оказался в затерянной в лесу Зиньковке. И на этот раз с ним не было ни отца, ни матери. Только постаревший тюремный доктор, больной, с отекшими ногами. Они купили небольшой домик на левом берегу бурной речушки. От всей деревни его как будто специально отделял подвесной мосток.
– Устал я от людей, Егорка, устал. Хорошо мне здесь, спокойно.
– Вот и ладно, док. Теперь у тебя только одна работа – за деньгами в Клинцы раз в месяц ездить. А что с ними делать – сам знаешь.
– А то! Да ты не беспокойся, сынок, все помню. А отдыхать не хочу, а то окостенею совсем в суставах-то. Буду плотничать.
– И то дело. Я распоряжусь, чтобы тебе заготовки привезли.
– Да вот же они – заготовки, – доктор махнул в сторону леса, защищавшего дом с трех сторон, – мне ведь много не надо – так, мелочь всякую подберу. Небось, никто не осудит.
Но после отъезда Егора на следующий же день доктору все-таки привезли целый ворох досок и всяких отходов из столярного, видно, цеха. Мужики аккуратно сложили все это добро в сарайчик, а под навес, ютившийся подле него, натаскали дров, которых, казалось, хватит на год, а то и два.
Егор приезжал к нему еще только раз, поздним вечером, когда окна погасли почти во всех домах.
– Может, ты, док, все-таки передумаешь? Или, по крайней мере, хозяйку какую-никакую себе заведешь?
Старик, все время строгавший какую-то затейливую штуковину, с усмешкой глянул на Егорку из-под бровей и сказал:
– А я уже не док, Егорка, я теперь – дед Грыгорий, вона как, землячок. Это ж надо – мы с тобой земляки. Чудно, право слово, чудно! – и засмеялся.
– Да ты не жалей меня, – продолжал он, – я стал тем, кем был всегда – незатейливым бирюком. И ломать себя больше не хочу. Даже говор местный вспомнил. Знаешь, как материнского молока отпил.
– Это неплохо, док. Выделяться не будешь.
Старик промолчал в ответ, потом оглядел свое немудреное хозяйство и улыбнулся:
– А что до домашних хлопот – так это только на пользу. Так что, Егорушка, я теперь тебя жалеть буду. Загнал ты себя в ловушку, хуже не придумаешь. Как выпутываться будешь?
– А никак пока. Может, привыкну. Или забуду.
– Не привыкнешь. И не забудешь.
– Я, это, попросить тебя хотел….
Старик вопросительно приподнял брови.
– Ты, это, если увидишь… Впрочем, нет, ничего. Сам сообразишь.
– Ну да, ну да, – усмешливо закивал головой доктор.
Глава 3
«Кажется, я влюбилась….». И сердце мое покорно покатилось в памятные смешливые глаза.
С этой мыслью я и уснула, шепотом помолившись. Давно забытое мною «Спасибо, Господи!» было главными словами. Впервые за пять лет я не просила ничего. Ни-че-го! Я только благодарила. И еще надеялась на помощь. «Чуть-чуть, чтобы не потерять…!», а что потерять, я не осмыслила, я уснула. Наверное, надежду….
Наутро Марта Адольфовна принесла мне поднос с завтраком, пожелала доброго утра и заявила, что господин Власов уехал в Москву по делам, вернется поздно, а, может, заночует в московской квартире. В общем, я получала свободу до самого вечера.
Что делает нормальный журналист, если получает свободное время? Конечно, он лезет в Интернет! Мне хотелось как можно больше узнать о Власове. Что он, кто он, ну, в общем, биография в подробностях. Но, увы, ничего нового я не узнала. Обыкновенный московский школьник, потом студент, несколько удачных операций во время перестройки, а до этого, как у всех начинающих предпринимателей тех лет – два-три кооператива. Потом – купли-продажи, совместные предприятия и т. д. и т. п. В общем, как-то слишком все гладко и правильно. Ни тюрьмы тебе, ни сумы, ни одной-единственной ошибки. И ни слова о его семье! Как будто кем-то было наложено табу на информацию о личной жизни Юрия Власова. И только в одном зарубежном издании мелькнула фотография, на которой рядом с Юрием Сергеевичем вполоборота стояла миловидная женщина с темной короткой стрижкой. Но – никаких комментариев. Как будто снимок был сделан небрежно, случайно, и женщина эта вполне могла быть случайной спутницей или переводчицей. Могла…. Но случайных спутниц у таких людей, как Власов, не бывает. А переводчицей…. Могла бы. Если бы я не знала, что Власов владеет тремя языками.
Я и сама не заметила, что уже очень долго разглядываю лицо Власова – открытое, с глазами, не спрятанными за дымкой очков. Я вспоминала, как он описывал деревню, как точно и ярко рассказывал о мыслях и чувствах мальчика Егора. Ему бы писателем быть, Власову. Хороших писателей в наше время – раз-два и обчелся. А бизнесменов вокруг пруд пруди. Да и олигархами земля русская не оскудела бы, если бы один из них стал писать романы.
Я провела по экрану монитора пальцем, как будто очертив контур подбородка Юрия Сергеевича. Я пока не понимала ни его самого, ни цель его рассказа о чужом мальчишке и его семье. Да и сама себя я не понимала. Я только знала, что Власов затеял трудное дело. Наверное, гораздо более трудное, чем развитие его бизнеса. И я должна была помочь ему. И теперь не только потому, что он щедро платил за мой труд, за его обещание быть востребованной журналисткой после окончания работы. Дело в том, что мне уже не хотелось, чтобы эта работа когда-нибудь закончилась. Да, я поняла, что я… пропала, потому что поверх изображения Власова передо мной то и дело возникало другое лицо…. И оно всегда было рядом с Власовым.
Да, с головой, со всем своим самостоятельным сердечком я – про-па-ла! Мгновенно и неожиданно. Нет – долгожданно!
Утром, едва я успела проснуться, в комнату постучала Марта. На этот раз она выждала приличное время и зашла. Что-то в ее взгляде мне не понравилось, то ли ее что-то встревожило, то ли она боялась чего-то. Но Марта Адольфовна быстро спрятала свое настроение и даже улыбнулась мне:
– Господин Власов улетел в Австрию. Его не будет несколько дней.
Марта поставила на мой столик поднос с завтраком и вышла.
– Ура! Свобода! – я сладко потянулась и нехотя выскользнула из мягкой-премягкой постели. Мой взгляд, споткнувшись о серый экран монитора, привел меня в чувство. И чувство это называлось долгом. Да, я должна продолжать работу и без Власова. Чтобы дни его отсутствия не пропали впустую, я решила узнать побольше о семье Егорки. И, может, отыскать в биографии Власова то место, которое занимал этот чужой ему мальчишка. Заглянув в Интернет, я легко нашла карту Брянской области и маленькую лесную деревеньку Зиньковку возле небольшого городка со старинным русским названием Клинцы. Оказалось, что это совсем недалеко от Москвы. Ну что ж, начало поискам было положено. Не найдя верного моего стража Георгия, я сказала о своем грядущем отсутствии только Марте. Да оно и к лучшему. Георгию лучше не знать, что я поехала на вокзал, а потом дальше – на Брянщину. Марта выслушала меня и только сказала:
– Если на несколько дней, возьми кофту и теплый шарф. Должно похолодать.
И, признаться, этим удивила меня. Сто лет обо мне никто не заботился. А тут – возьми шарф…. Я с запозданием от своей растерянности хотела сказать слова благодарности, но Марта исчезла, как будто надела шапку-невидимку. Она умела вот так вот исчезать и появляться. Мгновенно. Это с её-то ростом и весом!
Клинцы. Большой железнодорожный узел, городка не видно совсем, скрылся за высокими соснами. Говорят, на Брянщине во время войны сосны фашисты вырубали на сотни метров от станций. Партизан боялись. Вырубали и по-хозяйски вывозили домой, в Германию. С тех пор выросли новые деревья, и теперь их где-то беспощадно, украдкой вырубали свои, доморощенные гады. «Ты что, в партию зеленых записалась?», – усмехнулось мое внутренне «я». «Неа, просто красиво здесь, жалко, если это когда-нибудь исчезнет».
Кругом действительно было красиво. Сосны стояли как в пуху – иней покрыл их с макушек до нижних веток, снег хрустел под ногами, напоминая о близости Новогодних праздников. Красота….
– Девушка, вы далёка? – совершенно не по-московски спросил меня немолодой уже таксист. Он стоял возле нашей родной, а потому ржавой от капота до заднего бампера «волги».
– В Зиньковку.
– А-яй! В Зиньковку! Пешочком?
– А что, мне сказали, что это рядом.
– Дак это рядом для тех, кто в валеночках.
Я глянула на свои новенькие итальянские сапожки на высоченных шпильках. И только сейчас ощутила, что они тонкие, как и перчатки на руках. И меня сразу пробрал мороз. И красота вокруг сделалась не такой добродушной, как виделась мне из окна вагона.
– А сколько? – на всякий случай спросила я о цене.
– Без разговора – двести, с разговором – стопийсят, – одним смешным словом определил стоимость поездки таксист.
– Что ж, будем экономить, стопийсят, так стопийсят! – невольно засмеялась я.
– А вы к кому будете в Зиньковке-та?
– А не знаю еще, вот определюсь с поисками, и назад – в Клинцы. Переночую в гостинице, а утром назад в Москву.
– Дак а чё ж в гостиницу та, у мамани моей переночевать можно. Дом большой, теплый. Блинков поедите, да и кабанчика вчера закололи. Колбасы там кровяной или сальца с яичней спробуете. Поисть домашнего – эта ж праздник!
– Спасибо, я подумаю, – от одних разговоров я уже почти согрелась и даже повеселела. И посмотрела на своего шофера по-новому. Разговаривает совсем просто, намешивая смешные слова в нормальную речь, а выглядит необычно. Четкий профиль с тонким носом и красивым изгибом губ, подбородок с небольшой ямочкой, глаза карие, добродушные, но с прищуром. Если бы я встретила его в столице, то не отличила бы от коренного москвича. Кого-то он напомнил мне, но вот кого? Я долго допрашивала свою хваленую память, но так и не вспомнила. «Ладно, – пообещала я себе, – потом обязательно вспомню!». Ах, если бы я вспомнила сразу, насколько проще были бы мои поиски…. Или их бы совсем не было.
– А кого вам нужно в нашей Зиньковке-та отыскать? – поинтересовался водитель.
– Да хочу старожилов об одной семье расспросить. Может, кто и вспомнит.
– А, дак это прямиком к моей мамане. Она тут как родилась, так ни ногой отсюдава. В Клинцах то раз в год быват. А так – ни-ни! И войну здесь была, и после – ни на шаг. Правда, чуть в Германию не съездила, но убереглась, спряталась в соломе.
– Немцы? – догадалась я.
– Ага, девчонка еще была совсем, шустрая, два раза уберегалась, а один раз споймали, так она в откос, в сугроб, значится, сиганула. А то бы не было меня. Нет, не было, – уверенно заявил водитель, – она красивая, маманя-то моя, не вернули бы немцы девку, умучили.
Когда мы въехали на главную широкую улицу Зиньковки, она поразила меня давно забытой красотой русской деревни. Стройные дымки над заснеженными крышами, расчищенные тропки к каждому дому – все блестело и сверкало в лучах зимнего солнца. И яблони в снегу – везде яблони.
– Антоновки, – догадался подсказать водитель, – второй хлеб. А в войну, маманя сказывала, с голодухи спасали, яблоки-та.
Машина неповоротливо свернула в проулок и застыла у большого, но по всему видно было, старого бревенчатого дома.
Я открыла кошелек и протянула обещанные «стопийсят».
– Да ты че, девушка? Я ж домой приехал.
– А торговался зачем? – засмеялась я.
– Дак эта, для порядку….
– Василек, это где же ты таку кралю отхватил? – на крылечко с резными столбиками вышла крепенькая такая с веселыми глазами пожилая женщина.
– Да что ты, мамань, я ж для нее стар. Она ж дите еще.
– Знаю я тебя, охабник, небось всю дорогу голову девоньке морочил.
– Это маманя моя, Василиса Андревна.
– А тебя как зовут, дитятко?
О Боже, залилось чем-то горячим мое сердце, да только ради такого слова, такой интонации следовало приехать сюда. Я растаяла, как снежинка на ладони.
– Дуня….
– Ай славно-то как тебя зовут, Евдокиюшка, Дунечка, значит, по-нашему.
И впервые мое имя, произнесенное другим человеком, не раздражало меня. Оно мне даже понравилось….
Мы постучали-потопали ногами на крылечке, стряхивая нечаянный снег, и прошли в теплое нутро русской избы. А я как будто прижалась к давно забытой матери.
– Раньше-то сени здесь были. Холодные сени. Дак мой неугомонный надумал здесь этот, – старушка запнулась на мгновенье, вспоминая забытое слово, – санузил делать. Расковырял задню стенку-та, трубы подвел, теплые да холодные, да с помоями которые, значит, да потом отгородил все от людских глаз. А тепло стало-та! Да и на двор бегать не надо.
– А неугомонный-то кто, Василий? – на всякий случай спросила я.
– Да что ты, девушка. Мужняя я еще. Мужик в доме есть, Захар мой, рукодельник неугомонный. А Василек отдельно живет. У няго свой дом-то для беспокойств там разных.
Я внутренне даже присвистнула, вот это старушка. Сколько же ей лет, этой подвижной «мужней» женщине? Считай – не считай, но выглядела она лет на семьдесят с хвостиком или с хвостом, но старухой ее назвать язык не повернулся бы ни у кого.
– Чей-то ты, милая, меня так оглядываешь? Не кажусь я тебе, а?
– Ой, что вы, кажетесь, еще как кажетесь, удивляюсь молодости вашей, Василиса Андреевна.
– Ну, молодкой ты меня не называй, стара уже. Восьмой десяток дохаживаю. А то, что лицо молодое, так у нас все такие. Это все мать-антоновка. Она, целительница. Да еще коли добро творишь людям, лицо справное остается, знаю я точно….
Передняя часть избы, по-видимому, была главной. Здесь, не смотря на громадную русскую печь, было просторно. Два окна у левой стены были завешены красивыми рукодельными тюльками и шторами. Под этими окнами стоял просторный стол с набело выскобленной сосновой столешницей. Боже, я и не думала, что такая мебель еще есть на свете. Да и горка, по-старинному открытая и огороженная только кружевными деревянными подставами, была так красива, что я с трудом оторвала от нее взгляд.
– Да садись на скамью-то, Дунечка, ай неловко тебе? Так я стул принесу из горницы. Там у нас все по-городскому. Да не нравится мне, чужое все, потому что как у всех. А эти вот мебеля муж мой, Захарушка, настрогал.
– Мне тоже очень нравится, правда. Как в сказке, – я с удовольствием увидела, что на лице хозяйки мелькнула улыбка.
– Ну, жисть-то у нас всяка была, не всегда сказка-та. Может, потому все и украшаем, чтобы радостнее, значится, было. Хучь бы и глазам.
За разговором я и не заметила, как оказалась за столом, напротив довольно ухмыляющегося Василия.
– Ты чтой-то расселся, увалень, тебя дома, чай, заждалися. Батя Любаньке твоей тока что мяса понес да колбасок.
– А ниче, мамань, я только чуток блинков да колбаски кровяненькой.
– Блинки не созрели еще, а колбаски поешь, поешь, голубок.
Хозяйка бережливо постелила поверх столешницы цветастую скатерку, а потом еще белую кружевную хрустящую клеенку, а поверх всего положила на стол большую чисто выскобленную доску.
Тяжелый заслон со стуком был опущен на пол возле печи, и из ее жерла показалась огромная сковорода со скрученными кольцами домашней колбасы. Старый длиннющий ухват для неё в руках Василисы Андреевны казался игрушечным, так ловко и красиво она с ним управлялась.
– А чей-то вы расселися, как нехристи? А руки мыть кто будет – кот-воркот?
Мы с Василием посмотрели друг на друга и расхохотались, а я в который раз за эти дни подумала, что жизнь моя так изменилась, что казалась мне то ли чужой и украденной, то ли взятой напрокат. А мне так хотелось быть в этой жизни своей, вот как сейчас совершенно своей я чувствовала себя в этом доме.
Когда мы вернулись из сеней с чисто вымытыми руками, на доске посередине стола стояла сковорода с недовольно скворчащей колбасой и лежал большой каравай серого ноздрястого хлеба. Я чуть с ума не сошла от восхитительного запаха. Вот это аромат, вот это колбаса! Нет, я все-таки обжора и к годам пятидесяти стану большой и круглой, как бочка.
– Вот эта, потемней, кровянка, а это – просто домашняя, с перчиком и чесноком. Маманя чеснока всегда много кладет, чесночная она душа.
– Полезный потому что. Для сосудов. И вам, мужикам, полезный, вы вообще из одних сосудов….
Василий замер на миг, а потом захохотал:
– Ну, ты, мамань, даешь. Откуда ты знаешь?
– Это ты – даешь! Что я, неграмотная, али телевизора в доме нету? Ваши американцы прямо с ума скособочились от чесноку да еще от свово аспирину.
– Чёй-то они наши, американцы-та?
– А потому что деньги американские любите. А нужно любить рубль. Плохой он али хороший, все равно – люби. Потому что он – свой. Это как на войне. Не с плохими людьми воевали, а с врагами.
– Так деньги – не враги, че с ними воевать?
– Первый номер они враги, вот как! Застят они вам белый свет.
– Ну, мамань, я лучше домой пойду, опять ты про деньги, пропади они.
– Вот пусть и пропадут. А то нашли икону. Все вам мало, все вы за столицей тянетесь. А не сдается вам, что беда от них, да от ваших желаниев, которые меры не знают. Скромность в желаниях потеряли, и счастье потеряете, коли не осядете к земле-то поближе. А то ишь как надумал, землю пахать не хочешь, в таксисты подался. Денег ему, ишь, мало…
– Мамань, да я таксистом уже двадцать лет работаю, что ты в самом деле! Ну сколько говорено уже было! – привычно отговаривался Василий.
Он наскоро ковырнул один кусок колбасы, потом другой, с досадой отложил вилку и стал надевать свой полушубок.
Но Василиса Андреевна по старой, видимо, привычке, все говорила и говорила о том, что дети зря от земли отошли, что страна начнет умирать с городов, а зарождаться заново от земли, от села, она говорила и говорила и не заметила, что Василий давно уже вышел, тихонько прикрыв за собой тяжелую дверь. Он только на прощанье с улыбкой оглянулся на меня и подмигнул.
– Не слушают мать, – совсем не грустно сказала хозяйка и присела напротив меня. Она отломила кусочек серого хлеба, уже крупно нарезанного и выложенного на затейливую кружевную деревянную тарелку, макнула его аккуратно с краюшку в растопленный смалец и с аппетитом стала жевать. И я успела заметить, что слева зубов-то у нее осталось раз-два и обчелся. Она догадливо покивала головой и сказала:
– Зубы-то мне в сорок четвертом еще выбили. За дело. Не лезь в чужие дела, называется.
– Кто выбил?
– Дак в органах и выбили. За мальчонку, за солдатика, значит. Он поносом сильно страдал, его наши и забыли, когда отступали. Ну, я его выходила, а потом, не знала, че делать-та дальше. Наши-то уже далеко были, ему не догнать. Вот и прятала то в закутке, то в сараюшке на отшибе, то на чердаке, где подле трубы-то тепло. Совсем хворый был, застуженный сильно, да и поносом страдал, родимый. Лечил тут его один, на ноги поставил, – она немного замялась, а потом коротко закончила. – Он потом в лес подался, партизан все искал. Вернулся совсем плохой, шибко ноги тряслись. Ослаб он. Ну, тут наши подоспели. А когда органы-то пришли, били его сильно. А я возьми и заступись. Ну и мне досталось. А солдатик тот умер. Сиротой жил, сиротой и помер.
– Сильно били? – настойчиво допытывалась я. Моя вилка забыто лежала на тарелке. Познавательный аппетит у меня был всегда на первом месте.
Василиса Андреевна только вздохнула.
– Мне тогда все равно уже было. Жить не хотелось….
И все. Ни слова.
«Это она о ком, о ком это она?», – я вдруг услышала, как на весь дом заколотилось мое сердце. Вот оно! Вот она – тайна, услада журналиста! Я слегка кашлянула, но Василиса Андреевна молчала, как будто жалея об оброненных словах. И я поняла, что она не скажет больше ни-че-го.
На крыльце послышался тяжелый топот, потом шорох веника, и в дом вошел высоченный широкоплечий старик. Уже с самого порога он опалил меня таким тревожным взглядом, что я даже икнула с испуга.
– Здрасьте вам, гостюшка. Из Москвы, говоришь?
– Да, из Москвы. Здрасьте.
– Редкие гости у нас из Москвы, редкие. Правильно сказать, так и вообще небывалые. Не бывают, так сказать, не бывают.
Он с надуманной озабоченностью снимал полушубок, потом теплую душегрейку, и все время настойчиво ловил взгляд жены. Она сначала делала вид, что не понимает его, а потом глянула на него и немного так пожала плечиком. Что мол, я ничего, я молчу.
– Спасибо вам. Может, я пойду? Я ведь по делу здесь, я ведь журналист, – я бочком-бочком скромненько так сползала с высокой скамейки.
– Ну, ежели журналист, – уважительно протянул старик, – так мы, эта, девонька, поможем тебе в деле-то. Васька-то сказывал, что ищете вы кого или еще че…., – он так и путался, называя меня то на «вы», то на привычное «ты».