Полная версия
Атаман Ермак со товарищи
– «Вот те и Пермское воеводство…»
К вечеру обшарили весь Псков, все окрестности, чтобы не оставить ни одного раненого или мертвого казака. Переночевали по-походному, у костров. Заутро стали в Круг.
– Ну что, братья казаки! – сказал Ермак. – Война прикончилась. Надоть думать, как дальше жить станем. Янов за Баторием пошел, отсталых добивать, с ним и казаки.
– Он, собака, увечных бросил! – крикнул кто-то. – Судить его, и с атаманства долой!
– Чей голос?! – грозно спросил Ермак. – Кто сбрехал? Кто на атамана хвост подымает? Судить он будет! Янов на Батории висит, мародерам да лазутчикам назад вертаться не дает. У него свои дела! Раненых да мертвых должны монахи доглядать. А их – раз-два да обчелся. Вырезали всех! Так что, тот, кто хочет, может Янова догонять…
– Не… Не… – сказали сразу несколько голосов. – Далеко. Кони приморенные.
– Да он и сам скоро повертается.
– Нарочный поедет и перекажет, чтобы он сюды за убогими не вертался – потому мы их возьмем. И вот какой будет мой сказ: я и мои родаки пойдем на Дон. Кто с нами пойдет – тем честь и место. В степу все прокормимся. Тамо у нас и отары, и табуны, и люди оставлены – проживем. Потому, во-вторых, все, что навоевали, я отдаю на вклады в монастыри. Пойдем через Русь по монастырям, будем тамо убогих и немочных оставлять, и не за ради Христа, а со вкладом… Черкашенина Мишу тут земле предавать не станем – он войсковой атаман, ему надоть в своей земле лежать. – Голос Ермака сорвался на рыдание. – Хоть бы этой чести он выслужил! – Он прокашлялся в полной тишине и совсем буднично закончил: Нонь морозы – – довезем. Льдом в гробу обложим, соломой укутаем. Пущай в отеческой земле покоится, под курганом. А уходить надоть скореича тута коней кормить нечем, неровен час оттепель вдарит – пойдет холера, не то оспа або чума. Уходить надоть. Вот мой сказ! Кто со мной – айда на Дон, кто – нет – вольному – воля, – закончил он, надевая шапку и уходя в ряды.
– Станичники! – В Круг выскочил есаул Окул. – Мы хоша казаки и не коренные, и никаких у нас табунов-улусов на Дону нет, а и нам к Дону прибиваться надо. Война прикончилась тута, не ровен час, сыск объявят и, ежели мы не скопом будем, перещелкают нас по одному, как курей на щи. Айда на Дон, а тамо видно будет. Вона ногаи зашевелились. Бог даст, обратно война будет.
– Чирей тебе на грыжу! – пожелал кто-то из рядов. – Не навоевался! Шинкарь новгородский!
– Идти надоть всема! – сказал есаул Брязга. – Но поврозь. Нас человек с триста будет, столь дороги не выдержат: в деревнях взять нечего, а своего провианта у нас нет. Мой сказ: идти поврозь, а встретиться в Рязани и оттеда уже на Дон.
– На Смоленск идти надоть! На Смоленск!
– Полякам в зубы! Во сказал! Они те помянут Псковское взятие! Они те и Могилев припомнят.
– Тиха! – крикнул, подняв камчу, есаулец. – Чего загалдели! Давайте делом решать. Хто на Дон идеть – отходи на правую руку, хто нет – на леву…
– Да все пойдем, неча переходить! – закричали несколько казаков.
– Пойдем, куды деваться.
– Ладно, – сказал есаулец, – Не станем переходить. Пущай каждый атаман або есаул своих людей перечтет, которые не желают – сами отойдут.
– Да и не будет таких, – сказал кто-то. – Все пойдем.
– Ладно, это дело решенное! Так?
– Так, так…
– Таперя Ермак про казну говорил. Надоть, станишники, братьям нашим убогим на вклады собрать каждый должон понимать, что и сам не сегодня – завтра будет в таком же художестве…
– Спаси, Господи, и помилуй! Не дай Бог! – завздыхали казаки.
– Надоть атамана выбирать, чтобы казной владел. Кого?
– Ермака! Ермака… – сказало сразу несколько человек, и других мнений не было.
– Выходи! – сказал есаулец Ермаку. Атаман вышел, снял шапку, поклонился казакам.
– Пущай Ермак! К ему не прилипнет, – сказал кто-то.
Ермак поцеловал икону и обнаженную саблю. Казаки на Кругу сняли перед ним шапки, он же свою надел. Расстелили бурку, и Ермак скомандовал:
– Кладите, братья, все, что есть! Вклады нужны большие. А кто что утаит – да будет изгнан из товарищества!
– Так! – ответили в рядах.
Ермак снял два перстня, вынул золотую серьгу из уха. Один из его казаков принес ларец с атаманской казной. Такие же ларцы принесли и другие казначеи. Младший атаман Черкас кинул кожаный кошелек, в котором помещалась вся казна его станицы в пятнадцать человек. Далее казаки пошли по одному мимо бурки, сбрасывая кто перстень, кто золотой, кто кинжал, каменьями убранный, – сдавали свое. Явились откуда-то два позолоченных кубка, низки жемчуга, сберегаемые для невест, жен, сестер… Складывали все, до нательных серебряных крестов, у кого они были, потому, как большинство носило медные.
– Спасибо, братья казаки, – поклонился в пояс станичникам Ермак, – Сейчас отделим часть на дорогу, раздадим атаманам, потому как идти надо розно, хоть бы в три отряда, разными дорогами. Не то на постоях оголодаем… С казной возились долго. Некоторые казаки было собрались выйти из Круга, но есаулец цыкнул на них:
– Стоять! Стоять, чтобы все при общем догляде было! Чтобы посля, какая вошь не завоняла: «Не видал, без меня делили!» Стоять!
Атаманы разделили казну, разобрали раненых. Только после этого принялись рыть братскую могилу для убитых да сколачивать гроб для Черкашенина..
Часть казаков ушла рыскать по окрестностям – добывать сани. Весь следующий день хоронили убитых и умерших казаков, ставили кресты, чинили сани, из десятка ломаных собирая пару годных. Служили панихиду и на третий день с рассветом обнялись, попрощались и тронулись, тремя разными дорогами, на Дон. Не ведая, кто дойдет, а кто нет. Потому что можно и на разбойных татар наскочить, и на государевых стрельцов – – да мало ли что ждало на дальней тысячеверстной дороге три горсти людей, обремененных тяжкими обозами, с изувеченными товарищами.
Ермак отдал отощавшего своего коня в запряжку, а сам сел на сани, где, укутанный сеном, укрытый глыбами льда, ехал в гробу грозный и всеславный атаман Войска Донского Миша Черкашенин, возвращаясь в отеческие земли Старого поля. Верстах в пяти от сгоревшего дотла посада Псковского Ермак оглянулся на далеко черневшие среди снегов стены города и, опять усмехнувшись, сказал: «Вот те и Пермское воеводство!»
И непонятно было, с грустью это сказалось или с радостью.
За Рязанью Старой
За Зарайским городом,
За Рязанью Старою
Из далеча чиста поля,
Из разделил широкого
Привезли убитого
Атамана польского,
Как бы гнедого тура.
Атамана Донского,
А по имени Мишу Черкашенина.
Аи птицы-ластицы
Круг гнезда убиваются,
Еще плачут малы детушки
Над белым его телом.
С высокого терема
Зазрила женка казачья
И плачет-убивается
Над его белым телом,
Скрозь слезы свои она
Едва слово примолвила,
На белу телу жалобно причитаючи:
«Казачий вольныя
Поздорову приехали,
Тебя, света нашего, не стало,
Привезли убитого,
Атамана Донского,
Атамана польского,
А по имени Мишу Черкашенина».
Под Старую Рязань вышли в марте. Уже вовсю припекало и лед в санях тёк, кони тянули с трудом, потому дороги кое-где тронулись. Казаки поговаривали, что ежели так дале пойдет, то придется гроб на вьюки перекладывать и коньми, без обоза идти. Да обоза уже и не было. Оставляли в монастырях и раненых, и сани, и лошадей. Потому и лошади были до того отощавшие да надорванные, что толку с них чуть. Трусцой да шагом еще кое-как тянулись, а чтобы на рысь или в мах – никак не подымались. По всем придорожным деревням избы стояли без соломенных крыш – кони съели все. Коровы в коровниках держались на оглоблях и ремнях от бескормицы, народ кое-как перебивался репой да лепешками с корой и мякиной. На дневках, ежели припадало стоять в осиннике, кони, как лоси или бобры, кидались грызть кору.
Ермак, почерневший, с проваленными глазницами, сначала ехал, а потом шел за санями с гробом неотступно. Те, кто знал его прежде, не могли припомнить, чтобы он так долго молчал. Прежде веселый и разговорчивый, как полагалось казаку, нынче Ермак был угрюм и молчалив, будто монах. А вот монахи, попадавшиеся на пути, были не в пример говорливей и за каждого раненого торговались, как барышники на конской ярмарке. Да и то сказать – монастыри были набиты увечными, кое-где от скопления людского, от худой кормежки начиналась дизентерия.
Ермаков обоз тянулся утренними заморозками или еще морозными лунными ночами – на солнце в протаявших колеях стояли лужи.
Печаль первых дней, когда узнали казаки о гибели войскового атамана, прошла, но заменила ее тоска от бесконечной дороги, от таскания тяжеленного гроба. Потому, когда вся рязанская казачья орда кинулась навстречу пришедшим, казаки даже улыбались и радовались, что совсем не пристало на похоронах.
В Рязани собралось много старых родов, казачья община была большой и сильной. Сюда, под защиту крепостных стен, издавна прибегало все, что оставалось православного в степи. Здесь плечом к плечу с рязанскими воинами стояли противу татарских набегов казаки. В Рязани поджидали Ермака и те, кто пошел другими дорогами: Черкас, Окул, Кирчига, Шабан…
На похороны атамана Черкашенина пришла Белгородская, Мещерская, Елецкая и случившаяся неподалеку Касимовская орда. Пришли темниковцы, пришли казаки с Червленого Яра, с Хопра, Айдара…
В солнечный мартовский день огромная процессия конных и пеших казаков, женщин, стариков, детей двинулась из Старой Рязани в сторону границы, где за тремя курганами начиналось Старое поле – земли вольных казаков. И хоть давно считались эти земли рязанскими, а все упорно твердили степняки – здесь граница, вот эта сторона ваша, а вот эта, напольная, – наша. И показывали три насыпных кургана, утверждая, что здесь лежат первые атаманы, которые привели казаков в Старое поле от Золотых гор из страны Белводской, когда казачий народ был многочислен и силен. Никто не помнил имена этих старых вожей, никто не знал, когда это произошло. Говорили только: «в старые годы, давние времена», а дальше путались: не то при Владимире Красное Солнышко, не то раньше.
Но курганы стояли, и было видно, что от прежнего величия не осталось ничего. Вряд ли собравшиеся почти все казачьи коренные семьи могли бы насыпать шапками курган и в десять раз меньший, чем каждый из трех старых. Поэтому на вершине старого кургана отрыли могилу для Черкашенина. Атаманы поднялись с гробом наверх, и старший из них, восьмидесятилетний темник Кумылга, сломал о край гроба саблю Черкашенина и положил ее по сторонам трупа. На закрытый гроб поставили чашку с вином, прочитали отходную, приглашенный рязанский священник отпел умершего раба Божия Михаила, хотя кто-то из стариков усумнился, что Михаил и Миша – не одно и то же имя. Мол, «Мишей» Черкашенина звали потому, что он был силен, как медведь. Но, поскольку никто крестного имени атамана не знал, не стали возражать против Михаила, считая, что Господь сам определит, как звали верного Его воина и казака. У Господа ведь безымянных нет.
Могилу засыпали, и тут пришел черед старым обычаям, потому что умирал последний казак из некогда могучего рода Буй-Туров, Гнедых туров, Быкадоров…
Все атаманы старых родов отхлебнули из стертой чаши по глотку вина и разбили ее о камень, положенный на вершину холма, где была нацарапана тамга рода Буй-Туров.
Около камня разожгли огромный поминальный костер и долго глядели в гудящие полотнища огня. Жаром жгло лица и сушило слезы, потому что сороковой день – – поминальный – давно прошел и плакать больше о мертвом нельзя, слезы близких отягощают пелены, в которые завернута душа, и она не может уйти в небесные просторы к Господнему престолу.
– Все, – сказал темник Кумылга, – Нет боле Быкадора-Черкашенина.
Он поднял из догоревшего костра горсть еще теплого пепла, подкинул его старческой сухой рукой вверх, на ветер. Легкий пепел рассеялся над степью.
Кумылга спустился с холма, тяжело вскарабкался на коня и поехал в сторону своего юрта – прямо на полдень, – сопровождаемый горсткой воинов своего рода. Скоро их редкие фигуры с особым казачьим наклоном в посадке растворились в голубой степной дымке.
Подобрав полы синего архалука, поднялся в седло старый Букан и увел десяток своих казаков в сторону Букановского юрта.
– Мало нас осталось на этом свете, – сказал Ермаку атаман Алей Казарин. – Мало.
– Что об этом думать, – сказал Ермак. – Если умрем достойно, то приложимся к нашим, у Господа будем едины с народом своим и со Христом…
– Не всем повезет так умереть, как Черкашенину. Сказывают, он голову свою на выкуп Пскова отдал?
– Говорят так, – подтвердил Ермак.
– Позавидовать можно, – вздохнул Казарин. -Точно он у Господа в славе и покое. А тут не знаешь, как и жить. Стали казаки в Старое поле возвращаться, да своих юртов не помнят, где чьи кочевья, не помнят. Дерутся меж собой.
– Неужто Старое поле им мало сделалось? – ухмыльнулся Ермак.
– Стало быть, мало! Коней друг у друга угоняют, отары угоняют. Ловы по Дону да по запольным рекам друг у друга перехватывают. Неправду в Старом поле творят…
– А что ж старики-то смотрят?,.
– Старики? – невесело засмеялся Казарин. – А кто их слушает, стариков-то?
– Во как?! – удивился Ермак. – Да, видать, давно дома не был, коли тут такое!
– Старое поле не узнать! Здесь нонь неправда живет. Вон Кумылга поехал – самый старый в Поле. А сколь у него родаков? Семнадцать человек, да и те все для боя негожие! Он, может быть, и стал бы жить по присуду, да где у него сила? А тут кои приходят из Руси, самих-то казаков старых родов с десяток не наберется, так они на Руси у Царя в сотники, а то и головы казацкие выходят и приводят сюда по две, по три сотни голутвы! И творят что хотят, своевольничают!
– А что ж атаманы? – сказал Ермак. – Куда атаманы смотрят, когда старые роды забижают?!
– Эва… – Казарин похлопал себя нагайкой по голенищам сапог. – Да где они, атаманы? Они все на войнах. Старое поле впусте стоит! И казакует тут всякая шалупонь.
– Это мне голос новый! – признался Ермак.
– Вот те и голос! – вздохнул Казарин. – Век бы того голосу не слыхать! Сила над честию верховодит!
– Беда! – подытожил Ермак.
– То-то и оно, что беда! – согласился Алей Казарин. – Тута то ногайцы, то черкасы… То свои – хуже басурман. Вот и вертимся в Старом-то поле, на своей отчине, как сатана на свечке…
Они замолчали, глядя на остывающие угли.
– Сам-то чего делать будешь? – спросил Казарин.
– Счас на стругах по Дону на низ пойду, к своим юртам, надо людям роздых дать – кой год без передышки.
– Ну-ну… роздых, – сказал Казарин. – Я, слыхал, и у тебя там чегой-то не кругло!
– Через чего? – вскинулся атаман.
– Да навроде, слыхал, ваши чиги с каким-то Шадрой рубились.
– Что за Шадра?
– Не знаю! Послал наших туды узнать, как чего, – но ростепель, а они конно пошли. Надоть на стругах… Ты давай сам сплавай, ежели чего – я полста конных приведу – будь в надеже.
– А верные ли?
– Да пока вроде не изменяли, – сказал Казарин, – а там – кто их знает. Моих-то родаков осталось восемь человек. А это все пришлые. Из Руси голутва, да пять литвин, да поляков трое. Вот теперь такая Казариновская орда. Однако ехать надоть, – сказал он. – Ростепель! Не дай Бог, в степи половодье захватит. Ты-то как дальше пойдешь? – спросил он, поднимаясь в седло.
– Сейчас на Елец, а там – на Дон выйду, струги либо куплю, либо поделаю и на низы поплыву! ответил Ермак. – В свой улус. Нам тут не прокормиться, а тамо у нас отары да табун…
– Ну – помогай Бог! – приветственно поднял нагайку Алей. И показалось Ермаку, что Казарин что- то недоговаривает, но спрашивать было не с руки -Казарин Ермака помоложе.
У подножия кургана горели десятки костров. Казаки ели поминальную кутью, вспоминали все хорошее, что сделал Миша Черкашенин, с тем чтобы душа его, пребывающая сейчас между казаками, слушая это, набиралась славы для ответа на Страшном суде и оправдания…
Ермак походил у костров, помянул погибшего атамана с одними, с другими. Но на сердце было неспокойно. Что-то недоговорил Алей, но о чем-то предупредил.
За те годы, что не был Ермак в Старом поле, все здесь изменилось. Сменилось поколение. У костров, где раньше собирались все, кто был Ермаку знаком, сидел нынче народ ему неизвестный, да и он большинству не памятен. Знали только, что Ермак Тимофеев Алеев из рода Чигов, что у Царя на службе долгие годы пребывал… И все.
От трех курганов, на самой границе Старого поля, собравшиеся на похороны разъезжались врозь. Большая часть пошла через нетронутые еще снега прямо на юг, где во всех городах на старой границе стояли гарнизонами степняки-казаки, – Ряжск, Скопин, Данков… В этих городах-острогах почти вся городская стража была из выходцев со Старого поля или возвращающихся после двухсотлетнего изгнания с севера, из Литвы и других украин степняков.
Ермак же, на совершенно обезножевших лошадях, пройдя через линию между крепостями Ряжск и Скопин-городок, вышел к узкому еще и незаметному подо льдом Дону. Но это уже был Дон! Он бежал туда -на юг, в страну Куманию, в Половецкую степь, в «Дешт и кыпчак», в Старое поле, куда рвалась душа и самого атамана. Туда, где нет ни Царя, ни воевод; где шелковые травы, медовые реки…
Они грезили о Старом поле, прикрывая глаза от слепящего мартовского солнца, которое горячими лучами топило сугробы, журчало в теплые полдни капелью в оврагах, отливало на черных крыльях копошившихся на проталинах грачей.
Рязанская детвора – по-северному голубоглазая, по-южному смуглая – уже таскала на прутиках выпеченных жаворонков, крошила хлебом под окнами, припевая:
– Жаворонки, прилетите, Весну красную принесите…
«Жаворонки, – усмехался Ермак. – Прилетите, но не больно весну торопите. Дайте нам хоть до Ельца дойти».
Ермак решил пересесть на струги и без коней, оставив только небольшой конный отряд, плыть по Дону в Качалин-городок. Иной дороги уже не было. Степь начала таять.
О возврате в Москву тоже думать не приходилось. Подорожная у него была только до Пскова. Дальше он шел уже нарушая предписания – по своей воле, по своему разумению, а стало быть, не по цареву указу, не по Государеву закону. Поэтому с последней отметкой дорожной стражи превратился он из казака служилого в казака вольного… А ежели шла бы их не сотня, вооруженная да снаряженная, да с бочонками трофейного пороха и даже небольшими пушками на санях, вряд ли пропустили бы их московские сторожи. Пушки и пищали, имеющиеся у каждого казака, мгновенное построение для боя быстро приводили в разум самого корыстолюбивого и взгального воеводу, который в «скасках», посылаемых в Разрядный приказ, вместо «прорвалась на Дон ватага казачья» предпочитал писать «проследовали к засечной линии служилые казаки под водительством атамана Тимофеева со всем воинским припасом для огненного боя».
Таких отрядов о ту весну на юг тянулось много. И пограничники московские смотрели сквозь пальцы, ежели кто-то следовал без грамоты, самовольно. Шел-то ведь не на гулянку, а на войну, которая становилась все явственней. Все чаще из степи налетали ногайские разъезды. Пока еще только маячили в виду засек и острогов, но могли и нагрянуть всей ордынской силой. Вот тогда каждая рушница, каждая сабля будут на счету. Потому, глядя вслед Ермакову отряду, воеводы приговаривали: «Пущай идут себе! Пущай с татарами пластаются. Пущай дружка дружку режут на здоровие. Русь целей будет. Лучше пущай в степи дерутся, чем под городскими стенами». Правда, иногда закрадывалась мысль, что могут эти неугомонные с татарами замириться да под стены нагрянуть вместе с ними. Тогда крестились опасливо: «Господи, не допусти».
Прочно срубленный деревянный Елец на высоком меловом берегу завиднелся издалека, да подойти к нему было непросто. Шли с напольной стороны вдоль реки Сосны, где уже вовсю подтапливала заливные луга полая вода.
Через реку переправлялись, молясь Богородице, чтобы предательский темный лед простоял хоть ночку. Шли со всеми опасениями: напольная сторона была издавна степной, казачьей, потому от Рязани ею и пошли. Здесь у Рязани кончились все подорожные бумаги, и всякий разъезд московский мог чинить казакам преграды, иди они высокой береговой стороной.
Неприятно это все было Ермаку. Отвык он жить воровским способом. Не один десяток лет был казаком служилым, а тут вот незаметно да непонятно, а опять оказался на волчьем казачьем положении. Конечно, вряд ли какой воевода отважился бы вступить в схватку с двумя сотнями казаков, до зубов вооруженных и закаленных в многолетних боях с поляками, но пальнуть наудачу мог. И атаман понимал, что ему любое столкновение, которое потом в донесениях распишут как великую битву, ни к чему. Он и казакам заказал свое имя называть, вернувшись к старому степному -Токмак.
Токмак и Токмак – а там понимай кто: казак ли, татарин. Никто и спрашивать не решится, куда идет отряд. Потому и переправляться решили у самого Ельца. И была та переправа опасной.
Спасибо, ночь была лунная, ясная… Обвязавшись веревками, щупая полыньи и промоины шестами, далеко друг от друга пошли через реку пять человек.
На всякий случай оставшиеся держали запаленными фитили у рушниц кто знает, может, на том берегу казаков ждет неведомая засада. Хоть москали, хоть татары – – захватят, а потом разбирайся.
Растянувшись в две цепочки, первые казаки пометили веревками края переправы, и отряд по одному, по два человека, спешившись и держа коней в длинном поводу, перетянулся на высокий елецкий берег. Последние шли уже на восходе.
Замыкающими шли Ермак и самый молодой атаман Черкас.Еще прошлым летом прилип к Ермаку этот молодой казак. Был он откуда-то с низов. Расспрашивать было у казаков не принято, но из разговоров Ермак догадался, что побывал Черкас еще мальчишкой в Запорожье, был и в Крыму полонянником, бежал. Что вся родова его не то погибла, не то рассеялась, а жил он с родителями под Бахмутом…
Частенько смотрел Ермак на то, как Черкас ловко сидит в седле, как разумно и толково командует двумя десятками своих казаков, среди которых были и много его старше, но слушались ради уважения к уму и храбрости.
– «Эх! – думал атаман. – Кабы мои-то живы были… Вот такие бы сейчас были…»
Потому и теплилось в нем отцовская любовь к этому статному казаку – даром что черкасу… На низу каждый второй наполовину черкас. Вон и у Черкашенина отец черкас был, а выбрал Круг его войсковым атаманом. Круг выбирает не по родовитости, а по достоинству. Может, когда и Черкас в атаманы выйдет. Хотя тяжкая это доля – быть атаманом!
Лед трещал и прогибался. Под берегом уже темнели промоины.
– Ну что, сынок! – сказал Ермак, приободрясь. – Давай по-казачьи!
Они были последними и потому могли себе позволить этот пустячный, по сравнению со всеми остальными опасностями, риск.
Черкас улыбнулся и, распустив повод, отъехал от Ермака саженей на пятнадцать.
– Айда! – крикнул он, хлестнув коня камчой. Усталый от двух месяцев дороги, голодный конь с трудом поднялся в галоп, но разошелся, чуя опасность, и вылетел на лед во весь мах.
Страшно гикнув, сорвался на лед и Ермак. По-молодому привстав на стременах и нависая над шеей коня, он птицей перелетел через реку. У самого берега конь провалился задними ногами, но рванул на передних и вынес всадника на каменную осыпь. Черкас уже оглаживал коня, сияя ослепительной белозубой улыбкой.
– Ну, вот! – сказал Ермак, – Полно, братцы, нам крушиться! Скоро дома будем.
Высоко на стене деревянного острога забухала сапогами стража. Полыхнул раздуваемый пушкарем фитиль.
– Кто такие? – крикнули со стены.
– Свои! – – ответил Ермак. – Служилые казаки. Из Пскова ворочаемся.
К удивлению атамана, со стены не спросили грамоту, а успокоенно сказали:
– Ступайте в посад. По правой стене объезжайте, как раз и ладно будет.Чего-й то вы припозднилися? Ваших в степь вон сколь уже прошло.
Стражники доверчиво вылезли на стены, высовывались из бойниц.
– А правда, что Черкашенина убили? – спросил освещенный пламенем фитиля пушкарь.
– Правда! – сказал Ермак. – Мы его и привезли в Старую Рязань.
– Жалко! – пожалели на стене. – Хороший был атаман. Я с ним на Азов ходил.
– Ты городовой, что ли? – спросил Ермак.
– Городовой казак Елецкой сотни, – ответил пушкарь. – А вы-то чьи?
– Всякие, – уклонился Ермак.
– Ну и ладно, – не стал расспрашивать городовой казак, – Елец – всем ворам отец. Только вы чего-то с Поля пришли, будто крымцы. В казаки-то от нас идут…
– Да и мы уйдем. Вот струги добудем да и поплывем на Низы. Не слыхал, струги у вас никто не ладит?..
– Как не ладит! Мы в Ельце все могем!
– А есть струги на продажу?
– А как же! И струги есть, и лес.Тем живем, тем кормимся. «На Сосне да на Вороне стоят струги в схороне…» Правда, казаки уж много перекупили, да для такого случая хозяева и свои продадут. Когда еще столько людей через Елец пойдет. А вам без стругов нельзя, – сказал словоохотливый стражник. – Вот как раз по полой воде и поплывете, тут важные ледоходы бывают, так за ледком и сплавитесь.