
Полная версия
Призрачный поцелуй
Я убрала телефон, но он опять разразился звонком, да таким громким, что мог разбудить весь дом.
Пришлось ответить.
«Что тебе надо? Оставь меня в покое. Я не собираюсь ничего выполнять!»
«Подушка тебе не поможет. Просто иди и сделай, что я сказал»
Сердце замерло. Как он узнал про подушку?
«Я все знаю и все вижу. – Он будто прочитал мои мысли. – Давай поторапливайся, я жду».
«Это глупая и несмешная шутка!»
И тут вдруг экран ожил. Сначала пропали все сообщения. Потом по его черному прямоугольнику прошла белая неровная полоса и, сузившись до точки, исчезла в глубине, а из того места, где она схлопнулась, стало быстро проступать призрачное расплывчатое лицо. И вот уже тот самый мифический парень – Леня Шалаев, криво ухмыляясь, смотрит прямо на меня.
Я отказывалась верить тому, что происходит. Но это определенно был он, только неправдоподобно пиксельный и ужасающе бледный. За его спиной различила очертания своей подъездной двери.
– Спускайся сюда, – приблизившись к камере, прошептал он. – Я тебя жду.
Дыхание перехватило. Я больше не чувствовала ни своего тела, ни себя саму. Пальцы непроизвольно разжались, и, плавно выскользнув из них, телефон свалился на пол.
Раздался глухой стук и хриплый, захлебывающийся смех Лени.
– Эй, Алиса… Алиса… Не нужно так. У нас с тобой все только начинается.
Бросилась в гостиную, выскочила на балкон и посмотрела вниз.
Мы жили на восьмом, но, если Леня стоял на дорожке перед подъездом, я должна была его увидеть.
От промозглого осеннего воздуха кожа вмиг покрылась мурашками. Босые ступни обожгло холодом кафельной плитки.
Вцепившись в балконные перила, выглянула вниз.
Возможно, это был обман зрения или самовнушение, но там действительно кто-то стоял. Смутный, едва различимый, скорее напоминающий тень силуэт.
– Что-то случилось? – За моей спиной резко вспыхнул свет.
Я обернулась, в комнате стояла мама и обеспокоенно смотрела на то, как возвращаюсь с балкона и закрываю за собой дверь.
– Нет, ничего, – с трудом выдавила я. – Просто не могу заснуть. Хотела воздухом подышать.
– Выпей теплого молока, – посоветовала мама. – И не топай так больше.
Я дождалась, когда она скроется в спальне, и на цыпочках прокралась к себе в комнату.
Телефон лежал на том же месте, но, даже включив верхний свет, опасалась к нему подойти, словно он был живым и мог наброситься на меня в любую минуту. Однако звуков он больше не издавал, а экран не горел.
Выждав пару минут, я все же подняла его. Не могло же мне это все привидеться?
Осторожно нажала кнопку активации и чуть снова не швырнула трубку на пол.
Отвратительно белое лицо Лени Шалаева никуда не делось. Оно смотрело на меня пристально, с нетерпеливым раздражением. Губы скривились в жесткой полуулыбке, в черноте зрачков отражался голубоватый свет.
– Продолжим? – медленно проговорил он, не сводя с меня глаз.
– Нет, – тихо, но твердо ответила я. – Никакого продолжения не будет. Во-первых, я не стану выполнять твои указания, потому что не соглашалась на эту игру. А во-вторых, тебя не существует.
– Но ты же видишь меня? – Он поводил камерой, показывая себя со всех сторон.
– Это самовнушение. И если не захочу тебя видеть, то ты исчезнешь.
– Серьезно? – Послышался сдавленный смешок. – И как же ты это сделаешь?
– Сейчас узнаешь.
Зажмурившись изо всех сил, я подумала о том, что сплю и просто должна проснуться; что лицо в телефоне – это ночной кошмар, вызванный моей бурной фантазией и убежденностью в том, что могу видеть недоступное другим. Если прекратить в него верить, он пропадет, потому что Рома прав: с нами случается только то, к чему мы сами себя подталкиваем. На что настраиваемся и чего ожидаем. Я настойчиво искала этого Леню, вот он и пришел. И теперь во что бы то ни стало требовалось доказать, что подобного не может быть.
Сколько я так просидела, неизвестно, но, когда открыла глаза, призрак исчез. Странное приложение тоже. Часы на экране показывали два сорок, хотя меня это не остановило.
– Ты с ума сошла, Серова, звонить в такое время, – сонно промычал в трубку Рома. – Что-то случилось?
– Да! Случилось! Настала твоя очередь доказывать, что ничего ирреального не существует! Хоть формулами своими, хоть медицинской энциклопедией, хоть теоремой Лагранжа или Виета.
– Прямо сейчас?
– Да, сейчас. Потому что, если я немедленно не приму твою рационально-материалистическую точку зрения, будете искать меня на другой стороне!
Лиза Белоусова
Из леса приходящие

1. Пять ассоциаций со словом «призрак».
Опустошение, утрата, оцепенение, сожаление, плач.
2. Есть ли жизнь после смерти?
В том, что смерть – не конец, я внутренне (и абсолютно) убеждена.
Порой на меня накатывает знание, что я ходила по земле прежде и что рано или поздно мне суждено вернуться куда-то, давая циклу новый виток.
Однако, думаю, посмертие не едино для всех, как не едина и жизнь. Если каждый проходит свой путь на этом свете по-своему, отчего и тому свету не быть таким же многоликим и непредсказуемым?
3. О чем эта история?
Когда мне предложили написать рассказ о призраках, я смутилась: призрак – не тот образ, к которому я прибегла бы сама по себе. Мне куда ближе восставшие мертвецы, нежели неупокоенные души. Кроме того, призрак – почти всегда символ глубоко личный, и мне казалось, что историю о нем нужно писать тонко и интимно, а это не мой конек.



Поэтому прежде, чем приступить к делу, я попыталась понять, что «призрак» значит именно для меня; как я готова говорить о нем – как о лирике или как о готике, как о трагедии или как о чем-то противоестественном. Вышло иначе – по крайней мере, на уровне замысла, – так как мне хотелось и сохранить болезненно-личный аспект, и избежать строгого противостояния протагониста и привидения.
Главная героиня «Из леса приходящих», Лера, ведет борьбу в нескольких направлениях: с собственной памятью(что иногда кажется борьбой с ее бабушкой, оставшейся для нее противоречивой фигурой), со смертьюис конкретным призраком. Она вовлечена в экзистенциальный конфликт, где призрак – ипостась самого примитивного человеческого страха, страха смерти.
Я хотела рассказать историю о том, как страх перед концом и тлением не позволяет наслаждаться тем, что мир может нам предложить, и как постепенно разрушает нас изнутри. Как заставляет терзаться перед лицом того, что мы не в силах изменить. О том, что, чтобы вырваться из его тисков, нужно посмотреть первобытному ужасу в глаза и признать, что наша встреча неизбежна, но мы не можем позволить ему отравлять то время, что нам отведено здесь и сейчас. О смерти думать нужно – она жестока, но дает нам многое, – однако нельзя позволять ей калечить нас.
В конце концов, все мы пройдем сквозь лес. Но «не сегодня».

Призрака поймала на камеру моя бабушка. В удушливый августовский вечер она отправилась бродить у кромки леса, прихватив с собой цифровой фотоаппарат. Позже, уже в городе, угощая меня бутербродами, рассказывала: гуляла она далеко, за окраиной деревни. Я помнила то место: когда-то оно было раскидистым лугом – если встать в самом центре и кликнуть, можно услышать эхо. Но чаща разрасталась и теперь приникала к заборам жилых изб – никто не убегал на луг, ведь луга не стало.
Однако бабушка по старой памяти спускалась к оврагам, где некогда плескались ручьи. В тот раз, впрочем, она не заходила глубоко, пробираясь вдоль юной, но уже загустевшей рощи. «Щелкала» комаров, кишащих у смородины, и сорок, покачивающих хвостами среди ветвей. Сидя в цветочной кухне в ее квартире, я пролистывала кадры – череду изумительных мелочей, – пока она не постучала пальцем по экрану: «Вот!»
На первый взгляд фотография ничем не отличалась от прочих – просто кусочек полынного простора, перетекающего в угрюмую хвойную полосу. И все же что-то в ней отталкивало сразу – как если смотришь на фарфоровую куклу и ждешь, когда же она моргнет. Бабушка увеличила снимок, перескочила через два-три пиксельных квадрата к пышным зарослям у «врат» в лес…
Сначала я почти отмахнулась: «Это всего лишь тень», – но это не было тенью, как не было бликом или пятном на пленке. На искрящемся солнцем изображении чернел мертвец: плоть отслаивалась с губ и подбородка, обнажая зубы и десны; волосы лезли в лицо, прикрывая ввалившиеся глаза, – будто его терзал грозовой ветер. Но ветер не поднимался в тот день, и я подумала – быть может, для призраков нет покоя и они не в силах согреться. Озноб пронизал до костей, и я торопливо оттолкнула фотоаппарат:
– Удали. Не надо держать усопшего поблизости.
Но призраки навязчивы и, стоит их заметить, отказываются уходить. Наблюдают.
Ждут.

После похорон к дому бабушки отправилась я – одна.Разобрать вещи, как деликатно намекнули родственники, имея в виду вымести все скверное прочь. С тех пор как она окончательно обосновалась в глуши, они едва ли навещали ее – опасались подцепить сумасшествие, словно оно бешенство, которым можно заразиться. Не мне их упрекать: я и сама то и дело изобретала предлоги, лишь бы не возвращаться. Не трястись на узкой колее, продираясь сквозь бурелом, не спать в стылой пристройке, увешанной зверобоем и усыпанной солью. Воздух здесь отдавал сыростью, тиной и толченым чесноком; так пахло помешательство.
Меня никогда не хватало дольше чем на одну ночь – вонь впитывалась в кожу, пористым лишайником прорастала изнутри. Уезжала я неизменно в спешке, утром, пока безумие не набухло в тревожном полуденном свете, и не оборачивалась на бабушку – та провожала, стоя на крыльце, с тонкой улыбкой, будто все понимала.
Я могла бы никуда не ехать – меня тоже не осудили бы. Однако, прежде чем взвесить шансы, уже закинула сумки в багажник и объявила, что буду вне зоны доступа. Стоило нервно дернуть щекой – «Мне нужно… время… чтобы справиться с этим», – как вопросы иссякали, и люди выдавливали лишь робкое: «Конечно! Береги себя».
Все, кроме мамы, разумеется.
Поминки проводились прямо на кладбище, едва рабочие выровняли почву. Бабушке достался славный участок – у склона в буйных желтых соцветиях. За ними, в самом низу, я и выкуривала сигарету за сигаретой. Мама не комментировала ни мою позу – на кортах, – ни холмик пепла у сброшенных туфель; только потребовала сигарету и для себя.
Пекло́ нещадно, так, что зудело под коленями, затянутыми в капроновые колготки. Правильно, что ее хоронили в августе. Все, что бы с ней ни случалось, непременно выпадало на август.
– Сомнительная затея, – цыкнула мама. – Но, может, ты там что-нибудь да найдешь.
Возможно, я даже пошутила – о спиритической доске или мистических журналах из девяностых, которые точно перевернут мою судьбу; не уверена. Но машина была заправлена, кофе залит в термос, а заднее сиденье под завязку забито всем, что пригодится в постколхозном отшельничестве – или сделает его совершенно невыносимым.
Дорога выдалась легкой, но длинной – длиннее, чем когда на том ее конце кто-то встречал. Я останавливалась везде, где только можно остановиться: в кафе при заправках, на поворотах к сосновым борам, на пунктах отдыха для дальнобойщиков. Шоссе, к одиннадцати часам уже источающее раскаленное марево, вилось сквозь болотистые низины и вымирающие села – слишком лощеное для разрухи вокруг. На повороте к Твери я на мгновение задумалась – а что, если вжать педаль газа и умчаться на север? До Питера, до Карелии… отречься – не моя это забота – и свить гнездо у какой-нибудь тихой реки.
Но все равно нырнула влево, туда, где отшлифованный асфальт обрывался в варварскую насыпь песка и щебня. Приветствовали меня лишь ржавые топи, ощерившиеся лысыми остовами. Лет десять назад, когда бабушка еще с радостью приглашала друзей отдохнуть на природе, кто-то из ее знакомых принюхался и пробормотал: «Злая у вас земля, гнили много». Тогда гниль меня волновала мало, а с тем мужчиной я больше не обменялась ни единой фразой, но почему-то сразу ему поверила – и отныне, вылезая из машины, слышала тяжелые сладковатые ноты.
Жаль, они не отражались в объективе.
Я обещала себе не работать, но без камеры маялась как без рук – поэтому, извлекая ее из чехла, оправдывалась: не так уж часто удается запечатлеть ястреба, кружащего над церковными куполами, или илистые озера, или борщевик на невозделанных полях.
Чем ближе к деревне, тем труднее становилось дышать, словно что-то наползало на грудь. Облокачиваясь о капот, глотая теплую воду и прокручивая свежие фотографии, я почти надеялась, что хотя бы на одной мелькнет тень-не-тень, вперит в око камеры костяной палец. Однако снимки – русская печаль – не выделялись ничем.
Деревня таилась в лесу – тот брал ее в кольцо столь плотно, что отсекал районы друг от друга: дома ютились в проплешинах между дебрями. Дети могли заблудиться и очутиться в другом селе, даже пробираясь сквозь прямую просеку. Чаща жадно поглощала все, что принадлежало людям: стоило хозяевам разлениться или семье уехать, она сметала заборы, крошила стены, пожирала бани и сараи, пока не подминала под себя участок целиком – и не бралась за следующий.
Я в лес не ходила. Не сомневалась: шагнешь не туда, потеряешься – и ни за что не выберешься, как ни надевай одежду наизнанку, а башмаки – наоборот. Звуки таяли там, будто на дне омута. Бабушка зазывала по ягоды, но я запиралась в комнате, пока она, ворча, не закрывала калитку и ее пестрый платок не расплывался вдалеке.
В последний раз я навещала ее здесь года два назад – прежде, чем она заболела и мама увезла ее в город. Никто из нас не предположил бы, что деревня обезлюдеет столь быстро; теперь же избы оседали в грунт, и владели ими лишь птицы да беспризорные собаки. Признаки жизни подавала только центральная улица: брезентами над огуречными рядами, ухоженными яблонями, веревочными качелями. Три старухи, ковыляющие по обочине, подозрительно зашептались, едва я обогнула их на своей «Тойоте».
Дом бабушки располагался на отшибе, окнами в лес. Раньше по соседству с ним торговала козьим молоком румяная дама, баловавшая детей сахарными кубиками, но после ее смерти хозяйство угасло; бабушка отодрала доску от изгороди, чтобы косить там траву – иначе змеи свили бы гнезда. Другой участок, тот, что напротив, дотла сгорел в пожаре – на пепелище никто не вернулся, и его скорбно, будто саван, застилали осины.

Когда я припарковалась перед воротами, солнце уже перевалило через зенит. Заглушив мотор, несколько минут просто сидела в салоне. Не хотелось ступать в дом, холодный и безымянный, как сотни чужих руин по пути сюда. Я знала,что увижу, и часть меня ликовала – раз ее не стало, сумасшествие должно развеяться, разве нет? – а другая пульсировала: как это место может существовать без нее?
К бабушкиному участку чаща была беспощадна: если бы не уродливая роспись на чердачных ставнях, которую я вырисовывала еще первоклашкой, то ни территорию, ни дом было бы не узнать. Дикость уничтожила грядки и сад: всюду, будто сорняки, пробивались маргаритки; вишни и груши поникли, стесненные крепкими березовыми стволами; там, где раньше зрела морковь и капуста, вырыли норы кроты. Ограда кое-где сминалась под натиском могучих вольных деревьев. При мысли об их узловатых корнях – шевелящихся, будто паучьи лапы, плетущих сеть, заманивающих добычу – меня затошнило.
Чащобу нельзя пускать на порог. Есть лесное, а есть человеческое.
Калитка натужно скрипнула, но поддалась. Ворот для автомобилей нет, как бы я ни возилась с проржавевшей щеколдой, поэтому «Тойоту» пришлось оставить снаружи.
Выезжая из Москвы, я гадала, в каком состоянии обнаружу избу – воры вряд ли устояли бы перед покинутым жилищем, – однако стекла остались целыми, а дверь и не пытались взламывать. Лампочка в коридоре загорелась, лишь чуть мигнув. Поблескивали ряды пустых банок, пучки благовоний под потолком издавали пряный аромат. Сняв босоножки, я прошла в обеденную, где обычно стояло колодезное ведро; вода в нем оказалась прозрачной, набранной словно бы только что.
Я хмыкнула, нервно, по привычке, прокрутив ключи на пальце.
Изба всегда была ветхой и кособокой. С балок сыпались жучки и кусочки мха, в стенах скреблись мыши, из подпола тянуло плесенью. Если мы предлагали бабушке помочь, она упиралась: ничего не надо, мне все по душе, – и здесь так ничего и не изменилось. Разве что сильнее провалилась крыша да потускнела непобеленная печь. Изба будто состояла из пещерных альковов или монастырских келий – низкая, коренастая, тесная. Точь-в-точь землянка, водрузившаяся на курьи ножки. Когда маленькую меня оставляли в ней одну, я орала, захлебываясь, и даже теперь помнила, как почтенный дом не желал меня в себе. Он хотел, чтобыживое, любопытное замолчало, а я обливалась слезами, обещала быть хорошей, только, пожалуйста, не бросайте меня, будьте со мной рядом.
Мурашки, прокатившиеся по позвоночнику, я списала на усталость – и принялась выгружать вещи из машины.
Обустройство я завершила уже вечером, осознав, что предметы едва различимы в растекшихся сумерках.
Вдалеке зажглись огни: как скитающиеся фонарики, пляшущие на холмах. Включив свет в каждой комнате, я извлекла из шкафа железную лампу, которую бабушка приторачивала к крыльцу; под балкой как раз сохранился крючок, и ее получилось пристроить так, чтобы она освещала террасу, где я планировала скоротать ночь. К ореолу тут же слетелись мотыльки. Воздух остывал, но я скорее промерзла бы насквозь, нежели вернулась в избу, и, пока кипятился чайник, поставила под козырек около входной двери стул: точно туда, где отдыхала бабушка – обмахиваясь веером и умиляясь кошкам, что дремали в ложбинке между двумя стволами ее рябины.
Чашка с кофе приятно обожгла ладони; я извлекла сигарету из упаковки, но не закурила. Бабушка не выносила табачный дым и курить выпроваживала за забор. В ее закутке на крыльце благоухало анютиными глазками, пересаженными в горшки, и давным-давно лишь в этом крошечном углу во всей деревне я чувствовала себя в безопасности. Если успеть спрятаться в нем, ничто не посмеет тебя ранить или поймать, как в священной игре с нерушимыми правилами: кто «в домике», тот неприкасаем.
Фильтр я прихватила лишь губами, пока застегивала на молнию толстовку, и уже почти убрала сигарету обратно, когда поблизости раздался топот копыт. Я отвлеклась, озираясь: лошадей в окрестностях разводили, но, в отличие от коров, деревенским обочинам они предпочитали пастбища. Эта же скакала бодро, галопом – несла всадника.
Всадницу.
Они остановились около машины; лошадь – конь – всхрапнула, мотнув головой. Упругие мышцы перекатывались под взмыленной шерстью; он пританцовывал, косясь на хозяйку –почему нельзя бежать дальше? В стойле чахнуть ему явно не позволяли – как, должно быть, он упивался свободой…
– Тетя Аглая не любила дым.
Голос у всадницы был гулким, гортанным. Сигарету изо рта я вынула рефлекторно.
Смотрела она мрачно – то ли на меня, то ли на что-то за моей спиной. Я махнула рукой, приветствуя ее, – она ничего не сказала, но и коня не пришпорила. Пришпоривать его, впрочем, было нечем – управляла она им без седла и без сбруи; наверное, упивалась свободой тоже. От того, чтобы обернуться – убедиться, что позади ничего нет, – я удержалась титаническим усилием. И сама не заметила, как впилась в деревянные перила. Выуживать занозы будет тем еще удовольствием.
– Ты знала мою бабушку?
Она дернула плечом. Конь переступил с ноги на ногу, но наездница не шелохнулась, продолжая высматривать что-то за мной. Зажигалка стала нестерпимо соблазнительной; что бы здесь ни происходило, мне это не нравилось. Ни юная дева, понукающая разгоряченного скакуна прямиком в лес, ни то, как она отклонялась туда, где тени гуще, а свет реже; ни то, насколько склизко сжалось в моем собственном желудке.
От вымученной улыбки свело скулы.
– Меня зовут Лера.
Всадница не торопилась, чего-то хотела. Демонстративно медленно зашнуровав кроссовки, я спустилась по ступеням. Семь шагов по подъездной дорожке, истошный скрип щеколды. Если бы девушка исчезла – словно туман, без единого звука, – я бы не удивилась. Но она даже снизошла до того, чтобы спешиться и скупо бросить:
– Настя.
Ни руки для рукопожатия, ни кивка. Вблизи ее глаза оказались абсолютно черными, как у охотничьего пса.
– Ты сюда надолго?
Теперь плечом дернула уже я:
– Пока не приведу все в порядок. Так ты знала ее? Я не видела тебя на похоронах.
– Я не хожу на похороны.
Сверчки в неповоротливой тишине стрекотали едва ли не истерически, и рваным жестом я все-таки зажгла сигарету. Обычно это считывалось как вызов, но девушка – Настя – не отреагировала примерно никак: лишь зрачки метнулись, прослеживая движение, но затем взгляд ее снова рассеялся, словно она отстранилась куда-то – подальше отсюда.
– Что ж, – хмыкнула я, – славно поболтали. В таком случае…
И, отсалютовав ей, открыла калитку – с намерением драматично ею хлопнуть; я уже почти шагнула во двор, когда она окликнула – чуть мягче, будто нерешительно:
– Допоздна не засиживайся. И двери на ночь запри. Каждую.
Прежде чем я возмутилась бы, или переспросила, или отшутилась, она взмыла на лошадь и тремя мощными рывками скрылась под плакучими березовыми ветвями. Те даже не зацепились за ее волосы; ничто не взволновалось во тьме, будто наездница и ее конь принадлежали чаще и растворились в ней, словно ветер.

Иногда я старалась раскопать, в какой момент жизнь ушла из этого дома. Холод всегда пронизывал его, но от сквозняков, гуляющих по полу, и от стен, зимой остывавших, едва догорали дрова, мы спасались легко: шерстяными носками и шалями. В вечера после Нового года бабушка заворачивала нас обеих в одеяла, и мы читали сказки, прильнув к пышущей жаром печи.
Но однажды тепло иссякло. Печь не трещала задорно – огонь не распалялся в ней; пища, угольная на вкус, не утоляла голод. По коридору мы крались на цыпочках: шум оскорблял кого-то, кто поселился здесь. Я замечала его, на периферии зрения. Он – или они, ведь волки сбиваются в стаи, – ложился под половицы и стонал, словно искал свою могилу.
Я не ходила на кладбища; только на бабушкины похороны. На кладбищах становилось дурно: порой я не могла распрямить ноги, настолько их сводило судорогами. Опускаясь в наполненную кипятком ванну, удерживала собственные трясущиеся голени – будто и в них проникало что-то, крало часть моего тела. Для мест, где мертвые наслаждаются вечным сном, бодрствовало там слишком многое. А те, что спали, могли спать и без меня.
Незадолго до того, как бабушка уехала на лечение, мы пили чай в передней. Беседа не складывалась; часы раздражающе тикали, неумолимо отмеривая время. Я обожгла язык, но едва обратила на это внимание: чай был как мокрая бумага. И, будто из ниоткуда, из меня выскользнуло:
– Я здесь не ощущаю себя живой. Разве что наполовину.
– Леса здесь старые. Поколениями пилят, пилят, да не спилят никак. Две войны, революция, а что еще раньше было, одному Богу известно… сколько в них людей померло, сколько так пропало. Не чаща, а погост.
А на погостах, кроме усопших, только их сторожа. Другие – и гробовщики, и поминальщики – лишь гости.
– Мертвецы знают, что такое гость? Или для них каждый, кто по земле ходит, как они не могут, – враг?
На это она ничего не ответила.

Наутро я очнулась распластанной по ковру, без подушки и одеяла, зато с лунками от ногтей на ладонях. Шею и лопатки продуло, горло царапал предпростудный комок. Преодолев мерзкую ломоту, вскарабкалась на диван. Двигаться не хотелось – разве что юркнуть в теплую сбившуюся постель и отключиться.
Я не сказала бы, спала ли этой ночью вовсе; пыльные сны оседали гулом меж висками и предчувствием грядущей беды. Пытаясь вспомнить, в чем их суть, наталкивалась лишь на ноющую боль и единственную картину, застывшую перед глазами: окно в террасе; свет лампы разгоняет тьму, и оттого очертания комнаты четкие, будто бы скалящиеся – что-то вот-вот вздрогнет, хрустнет, оживет наизнанку… и даже сквозь сомкнутые веки видела окно: деревянные рамы, колышущиеся персиковые занавески, излучаемое ими красное сияние…колышущиеся – ветром, промозглым, влажным, я точно запирала все, как советовала та девушка верхом на лошади, Настя, странная…




