bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 7

Мама выслушивала жалобы на шумную стайку грубиянок и считала, что я всё бессовестно выдумываю. Она будто бы и не принимала всерьёз дурную атмосферу, в которой я училась. Когда отдаёшь бешеные деньги, которыми легко вытащить из петли десятки бедолаг с нашей улицы, значит, взамен автоматически не можешь получить плевок в лицо? Мама не могла уложить в голове тот факт, что и в стенах элитной школы обязательно найдётся тот, кто платит больше тебя. А громадиной безнаказанности таких особенных учениц можно дважды перекрыть небо наглухо. Впервые я напоролась на жестокую мысль: настало время в одиночку противостоять высокомерию и коварству. И мне это не понравилось. Суммы на счету, горы наследства и ослепительность родословной против грязи района, измазанного нищетой. Против застенчивости, загнанности и слабости. А мама не сомневалась в моей твёрдости, смелости и хотела научить быть стойкой и оставаться собой. Прекрасное напутствие, не спорю. Но условия были не самые подходящие.

Я терпела глупость шуток, продуманных так, чтобы не вызывать беспокойства взрослых. Всё же открытое глумление никем не поощрялось и нигде между строк не значилось в девизе “уверенность, мужество, сострадательность”. Я всегда просила называть меня Вивьен. Звучание имени, резкое и отрывистое, успокаивало и не раздражало. Но это было ошибкой. Так девицы нащупали ещё одну уязвимость. Я сама подкинула им повод потешаться на глазах учителей и не нарываться на выверенно-укоризненное “Люси, так делать не стоит”. Поначалу детки богачей, титулованных мерзавцев и политиков разного калибра просто дразнили меня Электрой. И они вовсе не сравнивали с персонажем древнегреческой мифологии. Сотканные из самодовольства, вбитой в кости зависти, злобные и испорченные девицы не утруждались отсылками к мифам. Им нравилось комкать моё имя и бросаться другим. Наверно, они считали, что остроумно подчёркивали изъяны моего сложного характера, привычки искоса посматривать и чуть ли не метать молнии, молча отбиваясь от их заносчивости. Я самой себе казалась оголённым электрическим проводом. Из последних сил сдерживалась, чтобы не вышибать ногами дурь из невыносимых пигалиц. Очень хотелось защититься, осадить трещоток, столкнуть с реальностью, выбивающей зубы. Со всем, от чего их заботливо оберегали. Но прекрасно понимала, что последствия скандала пришлось бы разгребать мне. Дерзкому поголовью племенного скота позволено гораздо больше, чем остальным. Им оплатили право задирать нос и унижать забавы ради. Родители вложили слишком много денег в процветание школы. И директор не стал бы возиться в поисках справедливости. Не очень-то выгодно.

Я помню девочку по имени Эмили, столь же мерзкую и испорченную, как и многие другие из намытого стада будущих подстилок. И я возненавидела её с особой силой после того, как ошибочно восприняла ангельскую внешность за отражение чистоты беспечного детского сердца. В глазах некоторых прочих учениц с первых секунд можно было распознать: душа непременно зачерствеет, обуглится в пожирающем пламени высшего общества. Они отрицали воспеваемые школой идеалы, но помалкивали об этом, перед учителями лепили лучшую версию себя. С детства осваивали мастерство обмана по примеру родителей, раздувались от чувства собственного превосходства. Однако ничего подобного я не увидела в Эмили. Я сидела на деревянной скамейке, укрытая ласковой тенью старого пожелтевшего ясеня. Эмили отошла от весело смеющихся подруг и направилась ко мне. Вращаясь в буре занятий и репетиций пьесы “Лето в зимней шапке”, я привыкала к одиночеству, но неожиданно решила, будто у меня наконец появится друг. Книги и вторящие им фильмы утверждали: рано или поздно отчаявшиеся изгои находили защиту и счастье в лице хотя бы одного единственного человека, принимавшего их такими, какими они стали. Тогда я только приживалась в новом коллективе и ещё ни с кем толком не нашла общий язык. Конечно, разнообразие программ, поддержка со стороны учителей и наставников были на страже единства, комфорта и процветания. Взрослые успокаивались, принимая отточенную иллюзию сплочённости за правду. Многие ученицы под наблюдением учителей наловчились отыгрывать доброту и дружелюбие с теми, кому потом заворачивали муравьёв в конфеты.

И я подумала, что кого-то по-настоящему заинтересовала спустя пару месяцев обучения.

– Красиво рисуешь, – отметила Эмили, склонилась над портретом мужчины. Его грустные глаза я с трепетом и осторожностью оттеняла линией ресниц. И тут я вздрогнула и испуганно на неё уставилась, надломив грифель карандаша. Почувствовала себя заколотым, но ещё живым диким зверем, к которому внезапно проявили сострадание. – Кто это?

– Пока безымянный незнакомец, – ответила я, взялась за другой карандаш и пояснила, посчитав, будто ей это интересно: – Но он присоединится к портретам Шарлотты, Долорес, Карлайла и Джереми. – Я резко прервала неуместный рассказ, сохранив печальную тайну: все эти люди, отраженные на белой бумаге, были выдуманной семьёй. Призрачными родственниками и друзьями матери, жившей далеко от глухих стен пансиона.

Я не сомневалась: у нас с мамой не осталось никого во всём холодном изувеченном мире. По крайней мере, при жизни она с нежностью и любовью упоминала только бабушку, к которой ездила летом.

– Это твоя семья? – не по годам впечатляющая проницательность обезоружила. Эмили присела рядом, с нескрываемым интересом разглядывая моё лицо.

– Да, – растерянно обронила я, уткнувшись обратно в рисунок. Огонёк глупого обмана обжёг язык.

– Скучаешь по ним?

Я кивнула, рассеянно заштриховывая ворот рубашки, выскакивая за линии.

– Не волнуйся, тебе обязательно понравится здесь, – уверяла Эмили.

И я решила ей открыться. Тем же вечером достала из тайника под матрасом папку, туго перевязанную верёвкой. Там я прятала рисунки. С удовольствием и гордостью познакомила Эмили со старшей сестрой Шарлоттой, умной и честной красавицей, с неряшливой тётей Долорес, кузеном Карлайлом и чутким дядей Джереми. Я разворачивала перед Эмили портрет за портретом. А она слушала, не перебивала этот поток одичавшей фантазии. Выдумки лились так непринуждённо и искренне, словно я не сочиняла, а пересказывала жизни реальных людей.

Но разве могла я, ослеплённая вниманием и горячей заинтересованностью, предположить, что и за крохотную безобидную ложь придётся дорого заплатить?

– А почему ты его оставила без имени? – Эмили указала на бледные очертания мужчины в заштрихованной рубашке. Её привлекали оттенок нежной грусти в сдержанной улыбке, поджатые тонкие губы и слезы, замершие в уголках выразительных глаз.

– Наверно, просто не могу подобрать правильное.

Но потом подбирать было уже нечего. Исчезла необходимость мучиться в поисках нужного имени, созвучного образу. Однажды, сорвав зелёное покрывало и заглянув под смятое одеяло, я от ужаса онемела на неделю. Мелкие обрывки вымышленной семьи и десятков пейзажей были разложены по простыни. Вбиты даже под тонкую голубую наволочку, точно пух. Я стиснула в ладони эту бумажную пыль и в оглушающей беспомощности разжала пальцы. Частички портретов, растерзанных с немыслимым зверством, осыпались снегом на постель. А я, не в силах отвести взгляд, застыла. Обида и злость впились в сердце. Внутри что-то расходилось по швам. Вспыхнувшая ярость закипала в крови, но ни единой слезы не блеснуло на пылающих щеках. Тогда от унижения и досады зарыдало лишь сердце, познавшее вкус первого предательства… И неужели именно это обязана была я вынести из восхваляемого мамой заведения – привычка терпеть боль и неумение доверять людям? Ради такого сомнительного багажа она до самого конца торговала собой?

Я заболела разрушительной жаждой мести. Пока Эмили как ни в чём не бывало вышагивала по столовой, спокойно надламывала хлеб и хохотала над тарелкой, я ничего не ела и давила голод мыслями о том, как швыряю стакан ей в лоб. Я не умела вынашивать изощрённые планы и гадить исподтишка. Форест Гейт не выращивал хитрых стратегов. Он пичкал сердце взрывчаткой бунта и дурманил одержимостью немедленной расправы. Возможно, я онемела именно потому, что всю себя переломила и разорвала, чтобы взбешённые родители Эмили не сжили нас с мамой со свету за выбитую челюсть их красавицы.

На мою пугающую замкнутость обратили внимание. Размотать узелки молчания пытались и психолог, и священник, увидевший в этом промахи и расшатанность системы духовной поддержки учениц. Все бессильно разводили руками, сочиняя небылицы версий. Мама в растерянности садилась передо мной на колени в опустевшей часовне. Расколотый витражами солнечный свет прилипал к её уставшему лицу разноцветными пятнами. Она ждала, что я заплачу и всё расскажу. Но я сидела, прибитая страхом к скамье, всерьёз считала, что стоит пошевелиться – и правда просочиться сквозь движение мышц.

– Что случилось, Эллетра? – в сотый раз повторила она, вцепилась в мой локоть и хорошенько тряхнула. Надеялась, что из меня выскочит ответ? Заостренный беспокойством вопрос казался киркой, какой она пыталась расколоть камень тишины, которую я проглотила. – Так нельзя. Продолжишь упрямиться, и руководство начнёт расследование, будет копать глубже. А им не хочется, уж поверь. Никому не хочется привлекать лишнее внимание борьбой за бедную девочку из пыли Лондона. Им проще сослаться на то, что ты не приспособлена к жизни в пансионе, если вдруг потребуются объяснения. Пока ничего не утекло за пределы школы, и это всех устраивает. Священник пообещал чаще с тобой беседовать, чтобы укрепить подорванный дух, научить тебя сперва говорить наедине с умиротворением этого светлого места. Не отказывайся от встреч с ним. Ты должна показать, что стремишься справиться с проблемой. Будь послушной и рассудительной. – Мама прочертила пальцем тёмно-синии линии моей клетчатой юбки. – Ты же такая умница, маленькая Эллетра.

А я молчала. Интересно, сколько покалеченных душ пытался залатать священник? Сколько девочек продирались через зазубренные шипы подлости, прятали шрамы и представляли, что их беды тлеют и гаснут вместе с зажжённой свечой?

Мама укутала меня наставлениями и уехала. Спустя несколько дней голос зазвучал снова, но уже какой-то другой, выточенный из одиночества, гнева и скорби. Как из вихря бумажных клочков не собрать портреты и пейзажи, так и раздробленный голос не склеить.

– Ну как, дорисовала своего незнакомца? – однажды бросила мне в спину Эмили, когда шумиха вокруг моего временного расстройства стихла. Она не скрывала, что причастна к разорению тайника. Возможно, насмешливо упивалась тем, что пакость сошла с рук. Я бы с лёгкостью поверила, что Эмили на мне проверяла границы дозволенного. А я разрешила эксперименту завершиться успехом.

Эмили раздражённо окликнула, но я ничего не сказала. И не обернулась. Я боялась пробудить потушенный огонь обиды и вмять кулак в её невыносимо приторное лицо. Наставница говорила, как важно не загубить шансы получить стипендию, а для этого нужно быть трудолюбивой паинькой, вписываться в ожидаемые стандарты. И не ввязываться в конфликты. Даже если очень хочется.

Молчать, чтобы ненароком не вылететь из школы, чтобы тебя не вычеркнули из списка, избавляясь от хлопот.

Молчать и топить в улыбках злость, изнемогать в вареве невыплеснутого возмущения, чтобы комиссия именно над тобой сжалилась и выдала стипендию.

В школе Форест Гейта хитрить и извиваться бы не пришлось.

И если бы каждая из учениц была подрастающей сволочью, я бы сбежала без оглядки. Но и там, к счастью, нашлись девчонки, особенные и понимающие, с которыми я ощущала себя живым человеком. Я вспоминала слова соседки, отказавшейся брать пудинг и хлеб: “Вы с мамой одни, а нас много”. Но я теперь была одна. И нужно как-то влиться в это спасительное, согревающее, надёжное много. Или пусть не совсем много, а хотя бы чуть больше, чем одинокая девочка в ловушке бездушных, осточертевших надо-должна-помалкивать-терпеть-подчиняться. Я увидела дорогу к свету прежде, чем разочарование поглотило целиком. Среди спокойных и неприметных девочек я находила не друзей, а, скорее, союзников, обиженных, с задавленной волей. Тех, с кем разделяла тихое негодование и желание вырваться на свободу. Помню, нас было четверо… Мы были ужасно похожи и держались вместе, ценили это странное подобие единства девочек из часовни. Хотели быть лучше, найти свой путь и не стать презираемыми отбросами. Смеялись, читали вслух книги, рисовали комиксы, усевшись на полу. Играли, придумывали, учились и дышали легко, слушали друг друга и защищали. Человеку важно не быть одному. Это спасало нас и берегло надежду отыскать место под солнцем. Я благодарна этим забавным девчонкам за смелость и преданность. За возможность быть честной. После школы мы постепенно утрачивали связь, но сохранили в памяти лёгкую тень немого сострадания.

В пылу напряжённого и пёстрого времени незадолго до выпускного я заметила, что Эмили всё порывалась заговорить со мной. Она выжидала момент, топталась неподалёку, дёргала пуговицы на рукаве пиджака. Мы обе уже были совершенно другими людьми. Я могла бы отбросить прошлое и сделать шаг навстречу. Хотя бы попытаться. Но для Эмили произошедшее стало белой пылью детского воспоминания, а для меня – рубцами рваной раны. Для неё это было глупым баловством, за которое она больше не испытывала гордости. Я отворачивалась всякий раз, как случайно ловила её пристальный взгляд.

Пройдёт больше десяти лет, прежде чем Эмили снова постучит в мою жизнь.

Обрывок 3

Когда мне исполнилось двадцать, дни разлетелись в щепки. И от грустной девочки, влюблённой в кино и спектакли, остался сваленный в кучу хлам. Хорошо, что мама не увидела, как я из сытой и чистой жизни устремилась прямиком ко дну. Растаяли и лесистые склоны холмов графства Суррей, и пламенные надежды чего-то добиться в Гилдхоллской школе музыки и театра. Я осталась наедине с мучительным кошмаром, а человека, который действительно смог бы мне помочь, тогда ещё не было рядом.

Единственное, с чем повезло в то время – не докатилась до наркотиков. Я знала, что эта зараза делает с людьми, как превращает их в развалины, обрушивает несчастья. Одаривает иллюзиями, отключает рассудок и вынуждает испепелять всё вокруг. Среди ужасов и соблазнов ночных улиц для меня нашелся другой яд. И я думала, привычка отключаться от мира, от боли и стыда не столкнёт в пропасть. Конечно же, я заблуждалась, и алкоголь так же сбивал с пути и разъедал до костей, но было удобно лгать себе: я контролирую ситуацию и смогу соскочить в любой момент. Облегчение всегда сменялось холодом беспомощности.

Я доживала последние дни в крохотной съёмной квартире. Денег катастрофически не хватало. Учёбу бросила, иначе бы меня всё равно выставили за безрассудные выходки в тисках алкоголя. Биллу Горману, хозяину ресторана, в котором я тогда работала, камнями изуродовала машину в отместку за настойчивые предложения подзаработать. Стать особым украшением вечера состоятельных клиентов, которых, наверно, даже тошнило деньгами. Они мечтали приподнять ткань юбки симпатичной официантки ножами, которыми только что резали стейк, утолить голод своей мерзкой плоти прямо в зале. Я не считала себя привлекательной и желанной, поэтому не сомневалась: такие унизительные порывы клиентов объяснялись тем, что я казалась им легкодоступной и податливой. Словно источала запах проституки, которым пропитывалась с момента рождения, не находя способа избавиться от него, – не стереть, не содрать с кожей.

Отыграться на машине Билла мне показалось мало. Я задумала обчистить его кабинет, найти в нем что-нибудь ценное или даже разоблачающее. Вспомнив уроки беспризорной шпаны, вскрыла замок. Я не заботилась об осторожности, с бессильным бешенством переворачивала всё подряд. Видимо, была не совсем трезвой. До сейфа добраться не смогла, а именно там, как я думала, и хранилось самое главное, чудовищное, сочащееся мерзостью.

Билл не только владел рестораном и отелем. Он торговал запрещёнными веществами, привозил «экзотику» на закуску особо важным клиентам, которые любили долбить свежее мясо с континента: девушки из Чехии, Польши, Франции, России, Германии. Эти перекошенные призраки мечтали о лучшей жизни, но становились пылью несбывшихся желаний. Я хотела добраться до доказательств грязного кошмара, обратиться в полицию. Едва ли кто-нибудь зашевелился бы без бумаг, фотографий, чего-то более весомого, чем слухи, домыслы и слова полубездомного ничтожества. Я слабо представляла масштабы неприятностей, в которые с щемящей наивностью готовилась нырнуть. И с тем же безрассудством надеялась отыскать в кабинете убедительные улики, собрать месть по кусочкам. Я выдирала ящики стола, выплёскивала на пол потоки документов, натыкалась на запечатанные конверты с купюрами и заталкивала их под длинный толстый свитер и джинсы. Минута за минутой я обрастала бумажным щитом из сотен фунтов.

Билл вернулся слишком рано. Я не успела обернуться на грохот распахнутой двери – тяжёлые руки впились в мои плечи, колено Билла будто расплющило позвоночник. Жгучая боль от удара заполнила кости, забилась в лёгкие. Тело стало неповоротливым и размякшим, словно придавленным к тьме морского дна.

– Поганая дрянь! Чего ты здесь рыщешь? Кто тебя пустил?! – звериное рычание Билла ревело в висках. Он тащил за волосы к свороченному креслу. Я чувствовала, как натягивалась и ныла кожа, как скручивались хрупкие пряди.

В следующее мгновение я очутилась в воздухе и потом рухнула. Подлокотник вонзился между лопаток. Выдох с привкусом крови увяз в горле. Билл подошёл, влепил ботинком в живот. Снова приподнял за ворот свитера, дёрнул вниз, ударив носом о корешок упавшей книги. Надавил на затылок и рассёк лицом жёсткий ковёр от угла до угла, смазал его моим глухим воем. Конверты, втиснутые под чашечки и ленты бюстгальтера, закололи и зашуршали. Но Билл ничего не заметил. В онемевшем рассудке лопнула ниточка мысли – нужно спасаться, двигаться, защищаться. Он оторвал меня от пола, я неуклюже попыталась вывернуться. Его рассмешила эта унизительная беспомощность. Я зашипела, заскулила, извиваясь и царапаясь. Громадный кулак врезался в щёку и обрушил меня к опрокинутым ящикам. Дрожь запредельного усилия втекала в сустав за суставом, я почти отодрала себя от шелестящего вороха бумаг. Но Билл резко подхватил меня, закинул на стол, пригвоздил лоб к рассыпанным карандашей. Казалось, помутневшее сознание дробилось с каждым ударом о подпрыгивающие карандаши. Поверхность стола плыла и пузырилась перед глазами, капала кровь, но внутри взрывался призыв – не отключайся, борись, ты должна сбежать!

– Есть клиенты, которым нравятся покалеченные дамочки. Это и правда возбуждает, – он сдавил пальцами шею, затем отпустил, и я сквозь густой, горячий наплыв боли распознала неловкую возню ниже пояса – Билл копошился с моими джинсами. Скрёб ремень, стягивал и толкался, грубо вминая меня в стол. – Сейчас ты заплатишь за упрямство и беспорядок, грязная мразь.

– Нет… – сплюнутое слово окрасилось кровью разбитых губ. Отзвук вибрировал в ушибленной челюсти. – Нет!

Сопротивление стало моим единственным дыханием. Я молотила ногами, стараясь выскользнуть из-под этого борова. Билл вывихнул мне руку и едва не размозжил, навалившись глыбой безобразного потного чудовища. Я нашарила телефон, потянула за провод, ухватилась за него, замахнулась – телефон со звоном громыхнул где-то в стороне. Сломала два карандаша о плечо Билла. Он расхохотался, довольный и ликующий. Поверил, что я от отчаяния всерьёз рассчитывала одолеть эту свиную тушу пластиком и деревом. И я воспользовалась выигранной секундой его торжествующего самодовольства. Уловив чуть ослабевшую хватку, я крепко уперлась локтями в стол, вмиг зацепила ногами пол и, оттолкнувшись, жёстко подалась назад дважды – ударила его затылком в грудь и подбородок. Билл еле заметно пошатнулся. Но и этого было достаточно. С гудящей головой я выпутывалась из его рук, колотила локтями, вгрызалась зубами в предплечья. Когда удалось развернуться, я отступила от края стола, чтобы не позволить Биллу вновь захлопнуть ловушку. Загнала ему между ног всю бушующую ярость. Он повалился скрюченной грудой на колени, как-то странно сжимался и разжимался, словно выкачивал боль, и хрипло завывал. Неизвестно, сколько времени было в запасе и когда этот мерзавец будет в состоянии приказать своим псам растерзать меня. В голове всё затуманилось. Тёмно-коричневые стены взмывали клубящимися сгустками плотного пара. Я отскочила подальше от Билла. Равновесие трещало, а тело казалось пустым колыханием воздуха. Мир покачнулся и вспенился, будто я нырнула в кипящий суп, в котором варились вывернутые наизнанку шкафы, письменный стол, заваленный отчётами диван. Я с трудом выдавливала себя прочь, к свободе, к помощи, к миру без ужасов Билла Гормана. Его стоны уже не доносились, не вплетались в крошащееся небытие вокруг меня. Значит, я вышла из кабинета и брела в зеленовато-жёлтом коридоре, похожем на тёмную илистую реку. Очертания лифта проскользнули мимо. Я не стала разворачиваться, боялась застрять в кабине. Наталкиваясь на стены, брела к сияющей лестнице.

Вывалившись в дождливую мглу холодного вечера, я бежала, пока не иссякли силы. Пока мутные улицы не скрутились в узел. Очнулась посреди квартала старых доков, недалеко от беспокойной Темзы и теней цветущего парка, выросшего на месте химических заводов. Говорят, между обеззараженным грунтом и слоем свежей, чистой земли насыпано почти два метра дробленого бетона. И тогда, разбуженная стылым прибрежным ветром и дождём, я зарыдала и захотела спрятаться навсегда в запечатывающей массе бетона. Я лежала, прерывисто вдыхая и выдыхая. В голове вращались клочки воспоминаний о маленьком аду в кабинете Гормана. Я не была первой, кого он хотел заполучить и затем выбросить на свалку. И не буду последней из тех, кто просто зарабатывал деньги на шанс добраться до мечты и не сгинуть на задворках. Оторвавшись от мокрого асфальта, я выпрямила перепутанные пряди волос, залепивших глаза. Скривилась от боли в вывихнутой руке. Отряхнулась и глянула туда, где, как мне казалось, можно рассмотреть в сырой полутьме неровные контуры барьера, готового отразить удар взбешённого потока воды. Но ничего не увидела.

В тот момент, опустошённая и одинокая, я почти молила о том, чтобы огромная приливная волна захлестнула берега, проломила барьер. Понеслась с грохотом по улице, подхватила меня и размазала по тротуару. На месте Лондона миллионы лет назад бесновались вихри морской стихии, оставшейся отпечатками теней древних существ в жёсткой плоти уцелевшего камня. Застывшие отражения ракушек, лилий… Я думала о том, как откликались на зов большой воды и вскипали погребённые, истощённые реки, выбирались из заточения, крушили, шипели и неслись навстречу солнцу и свободе. Смывали нагромождения зданий, перемешивали всё и превращали обратно в беспорядок глины, кирпича и мела. Мстили за то, что их, ещё живых, решили похоронить, чтобы город рос и ширился дальше. Таким и бывает необходимый фундамент будущего, залог существования – всего лишь бесконечное наслоение жизней, сшивание одного с другим? Пласты дорог поверх закопанных рек. Многоэтажные гиганты, рождённые эпидемией реконструкций потрёпанных районов. Мама, отказавшаяся от себя ради дочери. Билл Горман, который питал свой завтрашний день перемолотыми судьбами.

“Будущее невозможно без прошлого, Энри. Ты невозможна без всего ужаса, оставленного позади. Но это не значит, что ты привязана к нему навсегда”.

Воспоминания смешивались, колыхались и расходились рябью помех. Я стояла и ждала бунта замурованных рек, восстания древнего моря. Такой удивительный, болезненный контраст – биться за жизнь в тисках безумия Билла Гормана, а после призывать разрушительное наводнение. Я застыла в предвкушении бешеного гнева волн, вздымаемых гулким ветром. И думала, что ничем не отличалась от крошки бетона между отравленной землёй и той, что зацвела сверху. Я тоже вогнала себя в горькую пустоту между мраком прошлого и сиянием будущего, до которого не смогла дотянуться.

Затмение в голове медленно рассеивалось. Я похлопала здоровой рукой по ткани свитера, впитавшего тяжесть и холод дождя. Деньги, заработанные Горманом на иностранцах и зависимых от одуряющей гадости, размокли и слиплись. Я хотела перечислить их в благотворительный фонд. Отдать тем, кого разрывали в огне садизма, не получится. Эти измазанные чужой ненасытностью призраки превратились в ничто так же, как и испорченные купюры. Я не играла в Робина Гуда, который крал у воров и насильников. Возможно, я мстила за мать, когда-то названную таким же свежим мясом. Мстила за себя. Я отлепила от ледяной кожи все конверты, смяла и швырнула в чёрную урну. Дрожащими пальцами нащупала в кармане ключи от квартиры и кошелёк. Нашла немного сухих фунтов. Надеялась, что хватит на такси. Жутко продрогла и едва соображала.

Но дома не стало легче. Измученная простудой, я замирала в страхе перед улицей, постоянно проверяла, надёжно ли заперта дверь, прислушивалась к вспышкам резких звуков. Распухший локтевой сустав сводил с ума. Его нужно вправить, нужно лечить. А я боялась быть схваченной людьми Гормана, боялась, что меня затащат в этот ужасающий хаос и уничтожат. Шли дни. Отёк наливался болью, полыхая оттенками лилового. Срок аренды истёк. Хозяйка могла выгнать без лишних слов и не мараться месивом чужих проблем. Но напоследок удивила состраданием. Отвезла к врачу, убедилась, что мне оказали помощь. Посоветовала обратиться в полицию и исчезла. Выйдя из больницы, я потеряла ломкое, невесомое чувство безопасности. Мысль о полиции воспламенила панику. Я вломилась в кабинет, украла деньги. Не знала, сколько, но это точно не спишешь на невинную шалость. И самооборону Горман вполне мог нарисовать красками зверского нападения. У меня не было голоса, не было защиты. Перемещаясь по городу измождённой тенью, я в каждом прохожем видела угрозу. От знакомых ждала озадаченных звонков: “А что ты натворила? Тебя ищет полиция”. Спустя время я решила, что Горман натравил не закон, а личных охотников за головами. Думала, ему захочется расквитаться с обнаглевшей официанткой.

На страницу:
2 из 7