
Полная версия
Счастье со вкусом полыни
– На замок не забудь запереть. Есть у нас охотники до пойла… – Степан поежился, стянул с широкой лавки одеяло из полярной лисицы, закутался в него так, что только макушка торчала.
Мужчины замолчали, слышно было поскрипывание коча на волнах, ругань казачков, чье-то неумелое пение.
– А ты мать свою помнишь? – Голуба закашлялся, но вопрос свой договорил.
– Думаешь, отчего храню платок? Единственная память о ней. То ли я был мал, то ли в отцовом доме через зад мой несчастный всю память отшибли.
Тряпицу сию малому Степану отдал дед Потеха, тогда еще не дед, а бородатый сильный мужик, что служил в доме Строганова. Как мать ухитрилась передать ее, через какие десятые руки шел этот плат, неведомо.
Царское вино развязало языки, обычно сомкнутые мужской скрытностью. И Голуба вздохнул, почесал лысый затылок:
– Скоро сынка моего крестить будут. А я здесь…
– А что ж ты предлагаешь, у бабьих юбок сидеть? – Степан ответил резко. – Прясть да пироги печь?
Голуба поднял голову, по сжатым губам его друг понял: задел за живое. Степан знал, что добродушный весельчак Голуба может рассвирепеть не на шутку. Да и к чему ссоры меж ними?
– Ты чего раскричался? Первый ребенок у меня, дай Бог, не последний – а я далече от него.
– Вернешься да обнимешь сынка. Сколько всего впереди!
Разговор иссяк сам собой. Многое осталось там, в упрямых головах – вихрастой Степановой, голой, словно коленка, Голубиной. Только сидели оба довольные, точно узнали что-то важное и прежде неведомое. В том великое счастье дружеской беседы: скажет тебе товарищ то, что и так знаешь, подтвердит твои тайные мысли, обнадежит, посулит доброе, даже поспорит – и мир кажется светлее.
* * *Сольвычегодск не привечал Степана Строганова: хмурые тучи, морось, низовой ветерок. Знал городишко, что гость едет с тяжелым сердцем. Не кланяться хотел – кричать и ругаться самыми непотребными словами.
Коч клюнул носом берег Вычегды. Степан и Голуба, не дожидаясь, пока казачки` развернут веслами суденышко, спрыгнули и пошли, загребая сапогами холодную воду.
– Степка… Степан Максимович, – ощерился улыбкой Хрисогон по прозвищу Нехороший. – Здоровьичка тебе.
Седой, лупоглазый, засушенный, словно прошлогодняя рыбина, он, холоп Строганова, управлял усадьбой, а через нее делами отца. Сколько помнил себя Степан, Хрисогонка был таким: мерзким, угодливым с сильными, грубым – со слабыми.
– Отец мой где? Ждет меня?
– Максиму Яковлевичу заняться больше нечем, как вым… сынка своего ждать, – Хрисогонка чуть не помянул запретное слово да осекся.
– Хочешь кнута моего изведать, а? Забыл уже?
Несколько лет назад Хрисогонка посмел при гостях да добрых людях на пиру Максима Яковлевича Строганова назвать Степана вымеском – тихонько да отчетливо.
– Нравом ты в батеньку своего пошел. Дома он, провожу.
– Дорогу отыщу. Уйди, холоп.
Соль Вычегодская, славный город на реке Вычегде, основан был людишками, бежавшими из горевшего Чернигова и смытого Выбора. Бесприютные обосновались на Троицкой стороне. На Никольской – возводили хоромы Строгановы.
Крохотному поселению волею судьбы уготовано было величие. Под именем Сольвычегодск прославился он как сердце державы Строгановых.
* * *Четыре года назад, зимой 1613 года, литовцы, черкасы[42], лихие русские людишки пошли приступом на Сольвычегодск. О нападении войска знали за две недели. Готовились: рубили лед на реке, ставили пушки, чистили пищали, готовили порох.
В схватке литовцы оказались злы, знали, чертовы отродья, что в городе хранятся богатства немалые. Многих сольвычегодцев тогда порубили. Все уцелевшие защитники города укрылись в крепости Строгановых, распоряжался ими Андрей, старший сын Семена, двоюродный брат Максима Яковлевича. Литовцев удалось прогнать, пушки устрашили их. Оставив непогребенных, разграбив город, они ушли. Степан только слышал о битве и жалел, что был далеко: той зимой долго налаживал дела, ездил в Мангазею и сибирские острожки.
Сейчас Сольвычегодск отстроился заново, разросся, заневестился пуще прежнего – и радостно было видеть благополучие родной земли. Многие узнавали Степана и Голубу, останавливали для краткого разговора – оказывался он небыстрым. Лишь когда солнце покатилось за полдень, добрались до хором.
Город в городе, мощная крепость, сокровищница – хоромы Строгановых, словно огромные грибы, возвышались над Сольвычегодском. Несколько срубов в три этажа, высокая башня, крытая «бочкой», широкое крыльцо в два пролета. Хоромы словно перенеслись на Вычегду из какой-то чудной сказки про царя Гороха. Ничего подобного Степан не видал, хоть объездил всю матушку-Россию. Даже хоромы московских бояр уступали в витиеватости жилищу «простых» пермских купцов.
Возле большого гриба выросли малые, дворовые постройки – амбары, конюшни, хлев, мыльни, кожевенные и суконные мастерские – теснились вокруг. Гордо поднял каменные головы Благовещенский собор, домовая церковь богатой семьи.
Степан кивнул четверым казачка́м, что стояли у ворот:
– Свои, пропускайте да радуйтесь.
– С возвращением, – улыбнулся в усы старший из них, что помнил хозяйского сына и Голубу еще по игрищам и потешным боям. – Сколько не видел вас, браты.
– Жив, стервец. Дай хоть обниму. – Голуба подскочил к казаку и поднял его над землей.
– Живее всех буду, друг. Степан Максимович, Голуба, приходите, буду рад.
– Зайдем, брат, жди сегодня в гости, мед да пиво готовь, – беззубо ухмылялся Голуба.
Степан тоже обнял Михейку, щуплого, мелкого, но жилистого.
– Я уж угощу вас, не пожалеете.
Слова казака утонули в истошном крике:
– Тать, душегуб! Глядите на рожу его поганую. Господь, накажи его, накажи за сына моего! За дочку мою малую!
Полная толстощекая баба указывала перстом на Голубу, и всякому, кто был сейчас во дворе Строганова, стало ясно: речь идет о чем-то серьезном.
– Люди, да что же делается-то?! Прошу суда праведного! – баба надрывалась. Возле Голубы и Степана уже скапливался народ.
Известно, что бояре да именитые люди – птицы высокого полета, орлы да соколы. Купцы и ремесленники летают пониже. Холопы, смерды да половники – точно куры да утки домашние, которым летать не дозволено. Однако ж всякая птица, всякий русский человек вправе рассчитывать на суд: государев иль боярский, монастырский иль посадский.
– Ты успокойся, не горлопань, – Степан вложил ласку в свой грубый голос, предназначенный больше для приказов да распоряжений. – Максим Яковлевич во всем разберется, приходи завтра с утра.
Он приобнял крикунью десницей. В тот миг, когда поднимал Степан руку, обрубок оголился. И тотчас крикунья словно осела под его мощной дланью, послушно кивнула, исчезла в толпе.
– Расходись, народ. Представление закончилось! – Степан улыбался, показывая люду, что ничего худого не произошло.
– Что ж ты сделал той бабенке и мужу ее? – спросил у друга некоторое время спустя, когда разместились они в богатой горнице строгановских хором.
– Как на духу тебе, Степан, ничего не помню, – морщил лоб Голуба. – Уж всю голову изломал – и ни единой, самой дурной мыслишки. Ты меня знаешь…
– Не верю я бабе. Хоть убей, не верю.
Степан, как был, в грязных сапогах и заляпанном кафтане, развалился на лавке, широкой, крытой медвежьей шкурой. Каждая косточка его, каждая жилка ныла от долгой дороги. А еще более – от предстоящей встречи с чудесным семейством Строгановых. Голуба же успел снять кафтан да сорочку, вытащил из свертка чистые порты и яростно тряс ими, точно они могли сказать, что же худого сделал пухлощекой крикунье.
– Здравствуйте, гости дорогие. – Ладная девка заскочила в горницу, ничуть не смутилась, увидев порты в руках у Голубы, и одарила обоих широкой улыбкой. – Банька вам истоплена, веники готовы. Можете пожаловать.
– Здравствуй, темноглазая. А спинку попаришь? – ухмыльнулся Степан.
– Как пожелаете, – склонила голову девка, но в движении ее не было покорности, скорее озорство. – Одежу грязную оставьте в баньке, я все постираю.
Девка выпорхнула из горницы. А «гости дорогие» засуетились, готовясь к сладостному после долгой дороги мытью.
– Хороша Маша, – присвистнул Строганов.
– Степан, ты б остыл… – Голуба осекся.
– Что?
– Не надо бы тебе, братец… Остынь.
– Ты мне проповеди не читай.
– Воля твоя, – глухо ответил Голуба, но Степан чуял его неодобрение.
Отчего он должен теперь сделаться святее папы римского? Слыхал, и среди священников всяких, латинских кадриналов[43] водятся развратники да грешники. А папа римский[44], что блудные дела творил с сестрой, нажил детей да поселил их в своем дворце? Степан сроду не мнил себя праведником. При виде ладной девки он всегда переполнялся одним желанием: оседлать ее да исторгнуть стоны.
Знахарка, что жила теперь в его солекамском доме, не являлась препятствием на сладком пути. Взял ее в свои хоромы, содержал в довольстве, признал дочку… И не собирался отказываться от тех малых удовольствий, что посылает судьба. Каждый миг может стать последним, и надобно делать то, что душеньке угодно. Пусть она черна от грехов и небогоугодных мыслей, да только жизнь одна.
Степан закрыл глаза, Голуба безо всякой жалости хлестал его спину жестким, прошлогодним веником, но нелепый разговор в голове так и не прекращался. Вылил на себя кадушку ледяной воды, ухнул громко и ухмыльнулся.
Остыть? Ишь чего захотел Голуба!
10. Отец и сын
– Возблагодарим Господа нашего, вся семья собралась сегодня за этим столом. – Отец, как всегда, изображал из себя патриарха, великого главу рода.
Крупный, светловолосый – седину не различить в коротко стриженных волосах, – Максим Яковлевич не поддавался годам и здесь бросал вызов судьбе. Шесть десятков лет топтал русскую землю – будто решил прожить еще столько же.
Спина его оставалась по-молодецки прямой, зубы не покинули огромный рот, руки крепко держали бразды правления. Лишь усы и борода выдавали истинный возраст, да очи потеряли прежнюю зоркость.
Сейчас Максим Яковлевич настороженно оглядывал всех собравшихся, пытался угадать, у кого что хранится за пазухой. Видно, камней не нашел, чуть ослабил хватку, откинулся на стул, отхлебнул киселя, вытер бороду.
Степан сидел по левую руку от хозяина – нежданная честь. Он, не пытаясь вставить словцо посреди велеречивых рассуждений отца, рассматривал всех, собравшихся за столом.
Ванюшка, старший законный сын Максима Яковлевича, с упоением разжевывал свиную шкурку. Челюсти его работали так остервенело, что сил ни на какую иную работу не оставалось. Низкий бугристый лоб, короткие светлые волосы, крупный нос, серо-синие глаза, широкий разлет плеч – удался Ванюшка в строгановскую родову. Да только в главном Бог дал ему меньше.
– Иван, когда в Орел-городок отправляешься? Самое время, – нарушил тишину отец. – Ты не подавись, сын, прожуй сперва.
Уже полчетверти века прожил Ванюшка на этом свете и все прятался за чужими спинами: отцовской иль дядькиной.
– Максим Яковлевич, на будущей неделе Иван с отрядом добрых людей отправится в Орел-городок, – бородатый серьезный мужик лет сорока избавил Ванюшку от необходимости отвечать. – Пригляжу, чтобы все нужное собрали, струг приготовили.
Прошлой зимой отец позвал помощником в Сольвычегодск дальнего родича Ивана Ямского. Вдовец потерял семью и торговое дело во время бурь Смутного времени, приехал вместе с матерью Софьицей. Он быстро стал незаменимым человеком.
– Батюшка, а я…
– Что, Ванюшка? – Глава рода сбился на привычное обращение, с детства так звали долгожданного сынка.
– Я б лучше потом… Хворь меня измучила.
– Какая хворь, братец, что стряслось? – Степан не смог удержаться. И тотчас поймал на себе негодующий взгляд отца: мол, промолчи лучше.
– Спину сорвал на недавних забавах, быка пытался поднять, – фыркнул румяный парнишка, что сидел по правую руку от Степана. – А бык пудов[45] сорок.
– Максимка! Сколько тебе говорено, молчание – золото, – взъярился отец.
– Так отчего бы не рассказать братцу всю правду?
– А все тебе зубоскалить! Прости, Господи, – перекрестился Максим Яковлевич.
Уже в молодые годы он славился набожностью: ходил на все вечерни и заутрени, каждый год ездил в Пыскорский монастырь, жертвовал суммы немыслимые храмам. В Благовещенском соборе обновили росписи, мастера икон намалевали не меньше двух сотен, да с жемчугами, серебром и золотом. Степан в детстве разглядывал рисованые лики, трогал грязными пальцами украшенные каменьями ризы. Он не мог понять, отчего душа его должна трепетать перед плоскими ликами. Не походили святые отцы на людей настоящих, из плоти да крови.
– Брат, поговорим опосля? Нужон ты мне. – Максимка улыбнулся ему. Степан невольно растянул в ответ деревянные губы. Рядом с отцом он всегда становился чурбаном, громоздким и бесполезным.
– Максим, тебе пора в горницу, учитель давно ждет тебя.
Младший братец скорчил рожу – так, чтобы его увидел только Степан – и, чуть приплясывая от сдерживаемого озорства, покинул трапезную. Сейчас он побежит в горницу над отцовыми покоями, где – Степан видел это словно наяву – строгий наставник станет рассказывать ему про казни египетские, деяния Иоанна Грозного и необъятную Сибирь. А Максимка, скорчив благолепную рожицу, будет думать, как исхитриться да залезть на голубятню или прошмыгнуть в предбанник посмотреть на голые зады дворовых девок.
Степан сам когда-то был таким охламоном. И память окунула его в прошлое…
– Псалом двадцать второй. Степан, читай! – Феоктист Ревяка, строгий наставник, ударил по столу рукой.
Степан забормотал непонятные строки. Голос его, громкий на поле, в лесу, среди криков, звона сабель, здесь был тих и беспомощен.
– Ты приготовил предо мною трапезу в виде врагов моих…
– Безбожник и песий сын! Что ж говоришь ты, как язык твой поворачивается? – учитель кричал, рассказывал про Царя Давида.
Но усилия его были тщетны. Степан учил псалмы, читал Библию – и ничего, кроме тягости и скуки, не ощущал. Ревяка хвалил его за усердие в счете, за ловкое перо – Степан научился писать без помарок, но вынужден был рассказывать отцу, грозному Строганову, про нерадение сына на духовном поприще.
– Столбовский мир со свеями[46] – дело нужное, – громкие рассуждения отца оторвали его от непрошеных воспоминаний, – да только не с той стороны к нему подошли. Надобно было на своем стоять. Никуда бы не делись вражины. Казачков собрать, шугануть бритых!
Он отпил ягодного кваса, махнул слуге, чтобы налил еще, осушил кубок вновь – словно тушил гнев.
– Они же из Новгорода-то все повывезли, окаянные[47]. Ходят по улицам, грабят, у девок серьги-кольца отнимают, в домах забирают все. И квакают по-своему, мол, порядок таков, это, значит, нам за хлопоты… Корела, Ивангород, Копорье, Орешек – все иродам ушло. Молод царь, мягок. А деньги? Опять наша, строгановская, казна государство Российское спасает. Деньги наши, с нашей-то казны – и свеям. О-о-ох! – Максим Яковлевич обращался ко всем – и ни к кому.
Домочадцы кивали, жевали дальше нескоромные яства: хозяин по своей воле назначал постные дни. Столбовский мир со Швецией, постные дни, отношения с родными и мир – все в хоромах Максима Яковлевича делалось по его прихоти.
– Мы за царя радеем, за богатство России – кровопийц иноземных выгнать, без опаски торговлю вести. Степан!
– Что? – Воспоминания вновь увели старшего сына далеко из трапезной.
– Я с тобой разговариваю!
– Ты про Столбово, отец? Что тут скажешь? Заключили мир – и славно. Я с умом своим скудным в дела государевы не лезу. – Супротив его воли в голосе сквозило ехидство. Но отец его не расслышал.
– А тебе и не надобно лезть! Но наш семейный интерес должен блюсти.
– В семье нашей и без меня довольно блюстителей. – Степан тряхнул культей в сторону Ивана Ямского, шелковый рукав задрался. Отец, открывши было рот для новых нравоучений, осекся.
Степан мог бы забыть розги, нелюбовь его, вечные укоры – все забыть ради одного жалостливого взгляда, брошенного на его культю. Не приберег жалости отец.
Один гнев.
За строгановский род переживал отец: никто не вправе посягать на плоть и кровь. Урон, нанесенный Степановой деснице, становился уроном всему многочисленному семейству.
– Степан, ко мне перед вечерней зайди, – все, что сказал он, тяжело вставая с обитого бархатом стула – трона Хозяина земель пермских.
* * *Сказывали, что основал род татарский царевич, крестившийся под именем Спиридон. Прозвание Строганов ему дано было не случайно.
Ловкий, смелый, Спиридон был на хорошем счету у московских князей. Дмитрий Донской удостоил его чести, женив на своей племяннице. Да только беда случилась – попал крещеный татарин Спиридон в плен к своим соплеменникам.
Хан повелел привязать его к столбу и сострогать кожу да мясо, а потом на части порубить – чтобы другим неповадно было к русским убегать. У Спиридона осталась брюхатая жена. Несмотря на печальные известия о смерти мужа, она благополучно разрешилась от бремени. Сына нарекли Кузьмой, и в память о достойной смерти отца получил он фамилию Строганов.
Около 1488 года внук Кузьмы Федор обосновался в Соли Вычегодской. Из четырех его сыновей трое умерли бездетными, от четвертого сына Аники пошел весь род Строгановых.
Аника быстро разбогател, завел соляной промысел, благо земли пермские хрустели солью – богаче прочих в Московском государстве. Аника, мужик хитрый, оборотистый, прибирал к рукам окрестные владения, ставил новые варницы. Возводил церкви, помогал нуждающимся, собирал книги, иконы.
Три сына Аники – Яков, Григорий и Семен – стали продолжателями своего деятельного отца. В 1558 году Григорий подал царю Ивану Васильевичу челобитную, в которой расписал, что в государевой вотчине по обеим сторонам Камы от Лысьвы до Чусовой места пустынные и богатые. Грамоту он получил, стал осваивать край, заводить варницы, распахивать земли. Десять лет спустя Яков бил челом царю о пожаловании земель ниже Чусовой.
Так Строгановы стали могучей силой в Великой Перми, навязывали свою волю воеводам, назначали и смещали чиновных людей по прихоти, не боялись никого и ничего, кроме царя и Бога.
Степан с детства слышал рассказы о славном предке. По всему выходило, что Аника Строганов добродетелями приближался к святым. Но дворня, тот же Потеха, сказывал: жестоким, властным, беспощадным был тот знаменитый предок. Разорял мелких торговцев и солеваров, нещадно наказывал дворню, обращал свободных людей в холопов. Сам Потеха, тогда голопузый мальчонка, чудом избежал наказания: он по неосторожности разбил стеклянный сосуд иноземной работы. Его заставили проползти по осколкам, просить прощения со слезами и молитвами.
Степан чуял в себе злую, сильную кровь Аники Строганова. Она бурлила, словно деготь в котле, звала на дурные дела. Но та же кровь выдернула его из крестьянского, скудного мира, превратила в того, кто повелевает, решает, милует и казнит.
Да только не пред грозными очами Максима Яковлевича Строганова…
* * *Время, казалось, боялось грозного отца. Мощный, словно бык, громкоголосый, напористый и хитрый – как это в нем уживалось? Бог весть! – Максим Яковлевич Строганов являл собой пример истинного сына земли русской. Но сейчас он казался усталым: опустил крупную, коротко стриженную голову, подпер ее правой рукой, словно она клонилась к земле, не в силах удержать тяжелые думы, тер глаза, точно убирая песок из-под век.
– Отец. – Слова этого не ждали ни Степан, ни Максим Яковлевич, и первый почтительно склонил голову и сел на лавку супротив родителя. А тот углубился в какие-то грамотки, писанные старательной рукой.
– Обожди, с Нижнечусовой худые новости – вмешательства требуют. Инородцы бунтовать вздумали.
Максим Яковлевич читал свитки – длинные, словно волосы молодухи. Неровное пламя свечи не мешало ему. Степан с детства завидовал отцову умению сосредоточиваться на важном, отдавать себя одному делу. Он еле слышно вздохнул, но отец услышал этот вдох, не отрывая взгляда от грамотки, чуть повел лохматой бровью.
Степан приготовился к долгому ожиданию. Здесь, в купеческих покоях, все говорило о больших делах и больших деньгах – дубовый стол с хитрыми ящичками, поставцы с диковинами, лики в золотых окладах, серебряная посуда.
Воспоминания вновь потекли ледяной речкой.
Сын давно привык обходиться безо всяких обращений к родителю. Сначала сказано было, что живет он в семье на правах воспитанника без роду и племени; потом, после смерти четырех законных младенцев мужеского пола, в семье Максима Строганова начался спор, тихий, не явленный криками и битьем, но оттого не менее серьезный.
Марья Михайловна, дочь купца средней руки Преподобова, не могла смириться с намереньем мужа признать вымеска от крестьянки, блудной вдовицы. Степан по малолетству не понимал тогда, какая жестокая война велась в строгановских хоромах. И раны получал не Максим Яковлевич, а его худородный сын.
Годы спустя он недоумевал: отчего почтенная мать семейства не приказала одной из многочисленных дворовых девок подмешать в питье его белены иль другого ядовитого зелья? Бога она боялась – или мужа? – но мягкая сила ее, подкрепленная молитвами, внушением духовника, а особливо рождением намоленного Ивана, одержала на долгие годы победу.
Признан Степан был сыном и получил право на отчество «Максимович», когда не было уже никакой в этом важности. Не пользовался преимуществом – приучил себя ступать с гордо поднятой головой, нести в мир слово «вымесок». И находил в том лукавое удовольствие.
– Выпестовалось в тебе терпение. Вижу, стал мужчиной. – Максим Яковлевич отложил в сторону грамотку.
Сын сжал зубы. Опять, опять проверяют, сравнивают. Таков он, каким должен быть настоящий Строганов – иль есть изъян?
– По ямским дворам да острогам, по зимовьям да сибирским закоулкам – столько терпения я взрастил, что завидовать мне – не перезавидовать.
– Добро. – Отец изобразил что-то похожее на усмешку, длинные усы дернулись, скрывая ее от стороннего взгляда. – Одного я понять не могу… Отчего рассказывают мне, что делами ты не занимаешься семейными?
– Что за небылицы? Описи составлены. Все есть: сколько соболей да куниц, да лис. Соли на тысячи пудов. Казаков я снарядил… – Степан словно оправдывался. Он сейчас был себе неприятен.
– В дом свой ведьму ввел, – не стал его слушать родитель. – Дочку приблудную… Мало тебе десницы – иное хочешь потерять? – Отец зацепил одну из грамоток и сжал бумагу – злости в нем скопилось немало. Но толстая, на совесть сделанная грамотка расправилась и победно бугрилась на столе да еще, точно живая, поползла к краю.
– Я давно не юнец, уж седина пробивается. – Степан кривил душой: ни одного седого волоса зоркая Аксинья не усмотрела на его голове и в самых тайных местах. – И сам решать могу, кого в дом свой взять, а кого – выгнать!
– В роду Строгановых не бывало такого греха. – Отец хлопнул по столу, придавил ползучую грамотку. – И не будет!
– Я тому подтверждение. – Степан не стал удерживать непочтительную ухмылку, что рвалась, рвалась наружу – и черт с ним, отцовым гневом.
– Степан! За языком поганым следи! – Отец встал. Шумно отодвинул стул, тот поелозил по деревянным доскам с тоскливым скрипом. – И помни…
Часы немецкой работы пробили восемь раз. Молчание повисло меж отцом и сыном. Христос, распятый на позолоченном кресте, Иоанн Предтеча, Богородица, застывшие в скорбном порыве, череп, основание, что медленно крутилось – диковинные часы немецкой работы.
Зачем отцу такая жуткая вещица? Каждый скрип ее приближает к смерти. Череп ухмыляется над русской душой.
– Все твое благополучие, Степан, зиждется на семье. Ей ты обязан всем: портами этими красными, конем добрым, жемчужным ожерельем на кафтане, домом. Не пугаю тебя – по-хорошему говорю. Дочку – на воспитание в хорошую семью, знахарку… да куда угодно!
Максим Яковлевич глядел на поставцы со стеклянной посудой, не на сына. Иначе бы увидел, как сжался его левый кулак под шелковой рубахой, как судорога прошла по лицу, как напряглась шея. Как отцу объяснить то, что никогда он не поймет?
Ответа не требовалось. Отец вновь сел за стол, взял в руки недочитанную грамотку. Разговор с неслухом окончен.
Степан хотел было топнуть да сказать все, что в сердце накопилось: сколько ж можно сопли жевать! Нет больше мочи, будь она неладна, эта неволя…
– Батюшка, отпусти завтра на кулачные бои поглядеть. – Максимкин голос прервал тяжелые думы Степана.
Горница для учебной маеты располагалась над отцовыми покоями. Крутая лесенка с резными перилами вела наверх, к зубрежке и псалмам, к писанным на пергаменте и бумаге толстым, пахнущим пылью книгам – она же спускала страждущего вниз. Сейчас младший братец скакал по лестнице, как веселый воробышек, покидая обитель знаний. Следом шел учитель, степенно, грузно – хотя весу в его тощем теле взяться было неоткуда.













