Полная версия
Лента жизни. Том 3
Одно из самых памятных событий той поры – грандиознейший иней, буквально обрушившийся на Зеньковку, на ее черемушные садики, окаймляющие огороды, через которые я напрямик ходил по утрам в школу, нет-нет да и пощипывая себя за щеку – не сказка ли вся эта красотища? Вот только стихи об этой красоте-наваждении написались позже, через десяток лет. Но ведь написались, и мне кажется неплохо. Вот их-то я и вынул из заветного лирического дневника и напечатал в книжке.
Иней
Тропинка огородами бежит,
А иней по садам – до изумленья!
Дохнёшь – и каждой веткой задрожит
Любое задремавшее растенье.
Под чистый звон иглистых хрусталей
Я забывал директора упреки,
И с каждым днем все чаще и смелей
Опаздывал на первые уроки.
Я странный был, конечно, практикант,
Куда мне было до благополучья!
Но в детях я хотел открыть талант:
Услышать землю, распознать созвучья.
Когда настало время уезжать,
Я по наукам проскакал верхами,
Взамен отчета – общую тетрадь
Усеял коллективными стихами.
Педпрактику мне все-таки зачли,
Хоть нарекли восторженным разиней.
Село Зеньковка…
Годы уж прошли,
Я не забыл твой небывалый иней.
И если кто-то мне стихи готов
Хоть до утра читать без остановки,
Припоминаю я учеников
И думаю: а он не из Зеньковки?
1974
Супруги Игнатенко. 2010 г.
«Напрасно я бегу к Сионским высотам…»
Было это тридцать восемь лет назад. Я учился на втором курсе Благовещенского пединститута. Шли зимние каникулы, и я поехал к себе домой в Тамбовку отдохнуть и подкормиться на деревенских харчишках. На душе было тяжело: совсем недавно отец отвез мать в Москву в онкологическую клинику – безнадежно больную. Дом наш словно бы опустел.
В отсутствие матери за домом присматривали наши соседи Соповы, поскольку отец частенько бывал в командировках по району. Вот и на сей раз я не застал его, в доме хозяйничала старшая из соседских дочерей, Валентина. Порядком продрогнув в дороге на попутке, я принялся отогреваться у топящейся печки. Валентина тем временем накрывала на стол. Отведав отварной картошки, заправленной обжаренным салом с луком, напившись вдосталь чаю с шиповником, мы принялись толковать о студенческом житье-бытье.
Надо сказать, что соседка моя тоже училась в городе, в сельхозтехникуме, на агронома, и нам было о чем поговорить. Постепенно мы перешли к поэзии, так как мне хотелось прочитать свои новые стихи. Но взять да и начать их читать просто так было неловко. И я решил прибегнуть к авторитету Пушкина. Снял с книжной полки только что полученный по подписке второй том собрания сочинений Александра Сергеевича, раскрыл наугад. Открылась страница 643, наверху стояла дата – 1836. Я продекламировал:
Напрасно я бегу к Сионским высотам,
Грех алчный гонится за мною по пятам…
Так, ноздри пыльные уткнув в песок сыпучий,
Голодный лев следит оленя бег пахучий.
Игорь Игнатенко, 1960-е гг.
«А я не напрасно…» – тихо, словно бы про себя, обронила Валентина. Тогда-то я и узнал горькую правду о том, что ее собрались исключать из техникума. Тамошние настырные комсомольцы проведали о религиозности семьи Соповых, учинили судилище над однокурсницей и по наущению комитетчиков потребовали выгнать девушку. Это ее-то, учившуюся в школе на круглые пятерки, побывавшую в Артеке, надежду и опору больной матери и вечного труженика отца, трех младших братьев и сестры! Да и в техникуме она была отличницей, обещала со временем стать прекрасным специалистом…
Долго в тот январский вечер говорили мы о Пушкине, о Боге, о жизни и смерти, о Сионских высотах, где, по библейскому, преданию находится Земля обетованная, рай и куда стремилась всей душой моя восемнадцатилетняя соседка…
Минули годы… Многих поэтов узнал я за это время, полюбил и запомнил наизусть строки их стихов. Но Пушкин стоит особняком. И не потому, что нас так тому учили в школе, затем в институте. Его трудно с кем-то сравнивать, он космически велик и в каждую пору жизни дает нам если и не ответы на трудные вопросы бытия, то хотя бы путь к их пониманию. Все эти годы во мне созревало сочувствие к Пушкину. Роковым образом так случилось, что вскоре после описанного в начале статьи случая умерла моя мать – тридцативосьмилетней, в пушкинском возрасте. И столько уже лет прошло…
Что это – провидение Господне? Случайное совпадение? Не знаю… Но сегодня мне кажется все чаще и чаще, что никакой мистики во всей этой истории нет. И когда церковники пытаются уверить нас в промысле Божием, мне становится горько и холодно, как в ту зиму, когда умерла мама. Она была при рождении крещена своей глубоко верующей матерью. Я помню бабушку Марию, ее вечерние молитвы. Они были чуть слышны из бабушкиной комнатки, но я догадывался: она просит Бога за всех нас. Если бы эти молитвы дошли по адресу!
Нынче Пушкину исполняется 200 лет. Понимаю, что фраза звучит неточно с бытовой стороны: правильнее было бы сказать – со дня рождения. Но это как раз тот случай, когда человек обретает права духовного бессмертия. Все дело заключается лишь в нас живущих, в нашей памяти.
В чем заключалась гениальность Пушкина? Прежде всего, в его историзме, колоссальной образованности и начитанности. А еще, говоря современным языком, в умении самопрограммироваться. Возможно, причиной тому и генетика – на Руси полукровки отличались талантами. Комбинации хромосом причудливы! И смешными выглядят потуги иных толкователей Пушкина свести дело к единому знаменателю. Дошло до того, что нынешние служители христианского культа усмотрели в произведениях Пушкина не только несомненное влияние весьма ощутимой в стилистике 19-го века церковной риторики, но и прямой промысел Божий. Это они-то, потомки доносчиков на Пушкина царю, виновники его ссылки! Религия с ее постулатами покорности, терпения, всепрощения, слепой веры – и Пушкин. Не вяжется все это.
Мне три года назад пришлось написать статью на подобную тему. Желающих прочитать ее, могу отослать к газете «Амурская правда». Похоже, что соблазн призвать Пушкина под знамена христианства не отпускает «святую» братию. Ну да Бог с ними! Они профессионалы и делают положенное им дело. А вот куда понесло учителей-словесников общеобразовательной современной русской школы? Получив в наше либеральное время возможность прочитать Библию, впали иные неофиты от христианства во искушение и соблазн. Потянуло их поупражняться в применении цитат из Ветхого и Нового заветов к тем или иным реалиям быта и Бытия. Уверен, что с равным успехом они прибегли бы, создайся сходная с нынешней ситуация, к Талмуду или Корану.
Да, Пушкин высоко ценил текст Библии как собрание человеческой мудрости, иначе и быть не могло. В не меньшей степени он ценил сочинения великого атеиста Вольтера, чью библиотеку изучил от корки до корки, благо царь разрешил к ней доступ. И знал, конечно же, меткое замечание Вольтера: «Если бы Бога не существовало, его надо было бы придумать». Вера – дело интимное. Вряд ли бы живой Пушкин допустил ревнителей церковности в свою душу. К священникам он относился определенно: «Не гонялся бы ты, поп, за дешевизною!» («Сказка о попе и о работнике его Балде»).
Да, как сын своего века, поэт не мог быть вне религиозной риторики. Затрудняюсь предполагать даже, насколько он был погружен в библейские пучины и другие тексты православия. Будучи высоко образованным и памятливым, он, несомненно, превосходно владел предметом. Иное дело – вера… Библия вдохновила Пушкину немало строк и даже целые стихотворения. Всего один лишь пример. Вспомните:
В крови горит огонь желанья,
Душа тобой уязвлена,
Лобзай меня: твои лобзанья
Мне слаще мирра и вина.
Склонись ко мне главою нежной,
И да почию безмятежный,
Пока дохнет веселый день
И двигнется ночная тень.
1825
Интересно заглянуть в первоисточник, давший вдохновение поэту. Итак, Ветхий завет, Песнь песней Соломона, два первых стиха главы первой: «Да лобзает он меня лобзанием уст своих! Ибо ласки твои лучше вина. От благовония мастей твоих имя твое, как разлитое мирро; поэтому девицы любят тебя». Как не восхититься взволнованным диалогом царя Соломона и стерегущей его виноградники «черной, но красивой» Суламитой!
Причудливы пути влияния и проявления его в произведениях разных поэтов. Лично меня «Песнь…» подвигла на создание стихотворения, эпиграфом к которому я взял стих 5 главы 2 этого шедевра любовной лирики: «Подкрепите меня вином, освежите меня яблоками, ибо я изнемогаю от любви». Но Муза повела меня несколько иначе, чем можно было бы ожидать.
Кто мне скажет, когда я смогу
Отоварить талон на спиртное,
На крупу, маргарин и иное?
Но эпоха в ответ ни гу-гу…
Подкреплюсь жидковатым чайком,
Что под стать прошлогоднему сену.
До чего ж либеральные цены —
Пустят по миру враз голяком.
Освежусь из бачка огурцом,
Что на даче лелеял все лето.
Таковы вот замашки поэта:
Еле жив, а глядит молодцом.
Но когда сковырнусь с хилых ног,
Упаду, промычав: «Мать Россия…»
Скажет новый Пророк и Мессия:
«От любви, знать, мужик изнемог».
1991
Посылая 1 декабря 1823 года из южной ссылки А. И. Тургеневу письмо со стихотворением «Свободы сеятель пустынный…», Пушкин так характеризует это произведение: «Я… написал на днях подражание басне умеренного демократа Иисуса Христа». И это вовсе не ерничество, как может показаться на первый взгляд, а реальный взгляд на историю, отображенную в книгах Библии.
За три месяца до своей трагической гибели Пушкин пишет Чаадаеву: «…Нынешнее наше духовенство отстало. Хотите знать причину? Оно носит бороду, вот и все. Оно не принадлежит к хорошему обществу» (Собр. соч., том 10, стр. 309, 1962). Не уверен, что с пушкинских времен духовенство сильно прогрессировало, если для укрепления символа веры прибегает к любым ухищрениям, в том числе и спекуляции на авторитете Пушкина. То-то посмеялся бы Александр Сергеевич, предвосхищавший время, когда «у позорного столба кишкой последнего попа последнего царя удавим»!
Священнослужителям лестно за давностью дней отпустить Пушкину грехи. А не они ли сами его подвигли на грех лжесвидетельства, когда он на Верховной комиссии, куда был вызван по доносу петербургского митрополита, вынужден был отречься от авторства «Гавриилиады»? Император Николай I простил Пушкину этот «грех», навязав ему тем самым долг чести. Цена же этого долга, как показала история, – сама жизнь. В конечном счете, не Дантес убил Пушкина, а те, кто позволил ему это совершить. Тут для нас тайны нет.
Апологеты «христианизации» Пушкина напирают на то обстоятельство, что де незадолго до гибели в творчестве поэта усилились евангельские мотивы. Простим им это «открытие». Они намекают так, словно бы им исповедовался Александр Сергеевич на смертном одре, раскаиваясь в вольномыслии и богохульстве молодых лет. Но обратимся не к домыслам, а к самому Пушкину. В стихотворении «Воспоминание» (1828) он словно бы отвечает грядущим непрошенным пастырям:
…И с отвращением читая жизнь мою,
Я трепещу и проклинаю,
И горько жалуюсь, и горько слезы лью,
Но строк печальных не смываю.
Мужественность этого поэтического и человеческого поступка, что у иных «мастеров пера» не всегда одно и то же, – потрясает. Чтобы острее ощутить всю силу этих строк, вспомним отчаянное восклицание Блока: «Молчите, проклятые книги! Я вас не писал никогда».
В подобной ситуации Есенин был гораздо ближе к Пушкину, когда в маленькой поэме «Черный человек» нарисовал беспощадно самого себя: «Черный человек водит пальцем по мерзкой книге / И, гнусавя надо мной, как над усопшим монах, / Читает мне жизнь какого-то прохвоста и забулдыги, / Нагоняя на душу тоску и страх». И все-таки величественнее всех именно это пушкинское: «строк печальных не смываю»!
Он был безнравственным?
Не верьте слухам!
Бессчетно влюбчивым?
Так ну и что же!
Ведь чем заоблачней
Вершины духа,
Тем глубже пропасти
У их подножий.
Прошу прощения за цитирование самого себя. В конце концов, это не «адвокатские» стихи, а всего лишь некая попытка приблизиться к пониманию Пушкина. Что и толковать – задача заманчивая, недостижимая, но постоянно стоящая перед нами. Есть у меня и другие строки в разных стихотворениях, навеянные Пушкиным («Желание», «За честь свою он поднял пистолет…», «Баллада о ноже»). В них я далек от мысли «прихорашивать» образ поэта или же греться в лучах его славы (помните у Гоголя: «С Пушкиным на дружеской ноге…»). Оставим эту тщету самолюбивым эпигонам. А вот учиться у Пушкина не зазорно в любом возрасте и на любой ступени общественного положения.
И еще почти мистическая история. Я имею обыкновение на сон грядущий вспоминать наизусть какие-нибудь любимые стихи. Чаще всего они звучат как своеобразная молитва, ибо что такое лирическое стихотворение, как не молитва, обращенная к Провидению с просьбой умиротворить, дать отдохновение?
В тот вечер перед сном я прочитал «Храни меня, мой талисман…», посвященный графине Елизавете Ксаверьевне Воронцовой. И заснул, успокоенный крепко. А ночью, в половине четвертого, меня разбудила жена: «Вставай, в доме пожар!»
Как оказалось, горел подвал нашего дома, подожженный наркоманами. Квартира была полна едкого дыма, не проснись вовремя жена, промешкай еще четверть часа, и все мы – супруга, дочка, внучка и я – погибли бы, как случилось в этот же день в Самаре, где в своем административном здании среди бела дня заживо сгорели более шестидесяти сотрудников местного УВД.
«Мой талисман» оберёг наши жизни. И никто меня не разубедит, что это не Пушкин спас всех нас в ту страшную ночь. Я уже не говорю о том, что Пушкин спасает нас постоянно от узкомыслия и догматизма, от ханжества и лицемерия, от нищеты духа, к которой так призывают толкователи религиозных текстов.
Но довольно об этом!
P. S. Недавно мне позвонила та самая соседка, с которой мы читали тридцать восемь лет назад второй том стихотворений Пушкина. «Неужели это ты, Валентина!» – не удержался я от восклицания почти пушкинского («Ужель та самая Татьяна!»). Да, это была она. Мы встретились, вспомнили наше деревенское отрочество и юность, поэтические мечтания и суровую прозу жизни.
Из техникума Валентину исключили. Работала в Тамбовском КБО швеей, встретила единоверца и вышла замуж. Родила и воспитала одиннадцать детей. Она по-прежнему «бежит к Сионским высотам».
Февраль 1999 г.
Опубликовано в сокращении в литературном приложении «Проспект Пушкина» газеты «Амурский дилижанс», 6 октября 2004 г.
Необъятный интеллект
Об Анатолии Васильевиче Лосеве
Говорить о таком крупном человеке и просто, и сложно одновременно. Просто, если сбиваться на превосходные эпитеты: выдал весь «джентльменский набор» славословий – и не ошибся. Сложно же потому, что внутренний мир этого человека необъятен. Говорю это в настоящем времени, ибо Анатолий Васильевич оставил нам свои труды, по которым студенты и молодые ученые сегодняшних и грядущих поколений изучают и будут изучать историю литературного процесса Сибири и Дальнего Востока.
В мою бытность студентом Анатолий Васильевич казался мне человеком пожилым и потому много знающим. Но, пошевелив числами и датами, видишь, что, когда я учился, допустим, на первом курсе, ему было лишь немногим за тридцать. Такое восприятие диктовалось, конечно же, тем, что шестнадцатилетнему деревенскому пареньку, коим я пришел в пединститут, все люди старше тридцати виделись едва ли не стариками. Ну а Анатолий Васильевич был довольно грузен телом, носил очки с толстыми линзами, речь из его уст текла неторопливо, как полноводная река, несравнимая с журчанием речей-ручейков иных велеречивых ученых, не в обиду им будь сказано. Голова на его плечах высилась подобно голове Тургенева, снабженной, как известно, уникальным по объему мозгом. Это внушало некий трепет и не позволяло усомниться ни на миг в его длинных монологах на лекциях, которые он читал, если быть откровенным до конца, без особого блеска. Куда ему было, например, до искрометного артистизма Людмилы Петровны Малыхиной, чьи лекции по истории России превращались в концерты педагогического мастерства. Лосев же подавлял эрудицией, читая наизусть массу прозаических и поэтических текстов. В его голове помещались Пушкин и Лермонтов, Тютчев и Фет, Некрасов и Блок, и многие другие, число коим – легион. Упираясь в рубеж Октябрьской революции, он на глазах скучнел, словно ему было неинтересно все, что появилось потом. Впрочем, может быть, это мне только так казалось? Не знаю.
А. В. Лосев ведет заседание кафедры литературы БГПИ, 1958 г.
При всем этом удивляла спортивность нашего учителя словесности. Грузный филолог на равных сражался в составе волейбольной команды преподавателей истфила со студенческими дружинами не только родного факультета, но и всех остальных, не исключая и факультет физвоспитания. Сложнее было ему играть в баскетбол, слабое зрение лишало маневра, очки нередко слетали с носа в жарких схватках под кольцом, а порой и разбивались на мелкие осколки. Анатолий Васильевич стоял тогда растерянный и даже обиженный, как большой ребенок, поводя близорукими глазами по сторонам, – дескать, что же это вы, ребятки, натворили?
Особой его страстью были шахматы. За ними Анатолий Васильевич способен был просиживать дни и ночи напролет, о чем ходили по вузу легенды. Его постоянным партнером был преподаватель истории КПСС Анатолий Иванович Денисов, с которым они приятельствовали и сражались не на жизнь, а на смерть.
«А что, если мы и народа водитель, и одновременно народный слуга?» – вопрошал Лосев у Денисова, посылая в бой королевскую пешку. Теперь уже и не упомню, кого еще из поэтов цитировал таким оригинальным образом Анатолий Васильевич, чей запас шуточек подобного рода был неиссякаем. Попав в трудное положение, он хватался руками за голову, впивался сквозь линзы-окуляры в скопление шахматных фигур на доске, восклицая сокрушенно: «Матка Бозка… Михайло-Чесноковска!» Для тех, кто знал, что имелась в виду католическая Матерь Божья Ченстоховская, эта реплика свидетельствовала о непримиримости бойца, коим по характеру был Лосев. Ну а дозу юмора оцените сами, представив на миг, где польский город Ченстохова, а где амурская железнодорожная станция Михайло-Чесноковская. Шутковать Анатолий Васильевич любил, особенно на досуге.
Лично мне доводилось играть с ним в шахматы не так уж и часто, могу только засвидетельствовать, что шахматная его сила была на уровне добротного первого разряда. В подтверждение скажу, что, будучи на пенсии, Анатолий Васильевич постоянно был в числе призеров областных и городских состязаний «сеньоров», то есть тех, кому перевалило за шестьдесят. Играть же в молодости в серьезных турнирах не хватало времени, иначе он сравнялся бы, убежден, и в этом показателе с Тургеневым, который был завсегдатаем знаменитого шахматного кафе «Режанс» в Париже и играл в силу маэстро.
Памятен мне период нашего общения с Лосевым, когда меня назначили ответсекретарем институтской многотиражки «За педкадры». Было это на третьем курсе. По совету Анатолия Васильевича я перевелся из группы историков в группу литераторов, мне предоставили право свободного посещения лекций и семинарских занятий.
В редакции газеты Анатолий Васильевич бывал чаще и дольше других. Студкоры вылетали отсюда пулей, занеся худосочную «информашку». Зато Анатолий Васильевич окапывался основательно и, отредактировав материалы очередного номера газеты, вел нескончаемые беседы. Меня удручала его привычка по нескольку раз повторять одну и ту же историю. Происходило это потому, что, закончив повествование, он припоминал еще некоторые подробности сюжета, которые казались ему архиважными. И опять начинал свой анекдот от «А» до «Я», вкрапливая в нужном месте всплывшие в его необъятной памяти детали. И так раза три-четыре… Тут нужно бежать в типографию или на важную лекцию, на тренировку или репетицию студенческого драмтеатра – а Лосев хлопает меня по плечу: «Да! Совсем упустил из виду один нюансик…» – И потекла история по новой. Тогда мое уважение к учителю сильно колебалось, но терпел я до конца, не в силах оборвать мэтра. Все мы снимали перед его ученостью свои шляпы, хотя и написал о тех днях мой институтский друг Коля Недельский: «Как Пьер Безухов, Лосев нам жевал теорию литературы». Казалось, перед ним вечность и спешить он не будет никогда.
Не по этой ли причине Анатолий Васильевич так и остановился на кандидатском уровне? Убыстри он темп своей жизни – давно и по праву был бы и доктором филологических наук, и профессором. Но Анатолий Васильевич закапывался с головой в материале, уточнял и переуточнял скрупулезно мельчайшие детали своих научных трактатов, переворачивал горы специальной литературы. А в итоге делал такой маленький шажок к цели, что и не видно было со стороны, что его так озадачивало, умнейшего и знающего человека. Вот уж воистину: наши недостатки – продолжение наших достоинств!
К моему поэтическому творчеству Анатолий Васильевич не был строг, поощрял само желание писать. Начиная обсуждать какое-нибудь новое мое стихотворение, он уходил в сторону от предмета, и мы минут через пятнадцать оказывались с ним в творческой лаборатории, допустим, Константина Бальмонта или моего тезки Игоря Северянина. Он читал десятками их стихи, восхищенно причмокивая языком: «Писали же люди!» И трудно было понять, хвалит тем самым он меня или же в этом сравнении есть пропасть, которую мне не перешагнуть. Но в главном он не усомнился никогда, считая поэзию делом моей жизни. За это ему спасибо и низкий поклон!
Вспоминаю одну историю, произошедшую незадолго до его кончины. В литературном приложении «Глагол» газеты «Амурская правда» мы хотели отметить 150-летие одного из первых амурских поэтов – Порфирия Масюкова. Я пришел домой к Анатолию Васильевичу и попросил его выступить на страницах редактируемого мною приложения: «Это ведь ваша любимая тема».
Лосев достал из необъятных недр своего рабочего стола толстенную рукопись. Это была подготовленная к печати книга о Масюкове. Я спросил, нет ли у него именно газетного варианта биографии поэта. На что Анатолий Васильевич, покопавшись в тумбе письменного стола, извлек на свет божий рукопись потоньше, но объемом никак не меньше доброй брошюры: «Может, это подойдет?» Пришлось его уговаривать разрешить мне сделать необходимые сокращения в рукописи. Напоследок мы сыграли пару шахматных блиц-партий и расстались с добрыми взаимными чувствами.
Но когда вышел номер «Глагола» с лосевской статьей о Масюкове, я получил изрядную долю укоров от автора за «смелость» редакторских ножниц. Каждое слово статьи Анатолий Васильевич выстрадал, как мать – ребенка, а уж пропуск абзаца или страницы статьи он воспринял как невосполнимую потерю. Едва мы помирились тогда. Все-таки у газеты свои законы. Напоследок Анатолий Васильевич оттаял и дал мне на недельку для ксерокопирования из своей домашней библиотеки книгу стихотворений Масюкова «Отголоски с верховьев Амура и Забайкалья», за что я ему очень благодарен и сейчас, ведь только один экземпляр этой уникальной книжки хранится в областном краеведческом музее, да вот был, оказывается, у него второй.
Помню, как однажды, лет этак двадцать пять тому назад, известный дальневосточный поэт Игорь Еремин, тоже выпускник нашего института и тоже ученик Лосева, пришел в Амурскую писательскую организацию в довольно-таки «растрепанных» чувствах. Мы сидели, пили отнюдь не чай…
– Был в гостях у Лосева, – огорченно сообщил Еремин. – Читал ему главы из своей новой поэмы «Большак». Анатолий Васильевич сказал, что с годами я утратил чувство лиризма, мои поэмы больше похожи на рифмованную прозу, чем на поэзию…
А надо сказать, что к тому времени Игорь Еремин уже выпустил в свет пять книг стихотворений, одна из которых, «Земные корни», была напечатана в Москве издательством «Современник». Да и раскритикованную Лосевым поэму «Большак» Еремин напечатал в двух номерах столичного журнала «Наш современник» и был удостоен первой премии журнала. Чуть позже «Большак» вышел в Хабаровске отдельной книгой.
Теперь уже можно понять, что существовал в этом и момент конъюнктурный, – ведь поэма Еремина пронизана размышлениями о революционных преобразованиях в России и великой роли Ленина в истории государства, а печаталась накануне очередного партийного съезда. Не отсюда ли этот лосевский упрек поэту в утрате поэтического взгляда на жизнь в угоду официальной пропаганде.