Полная версия
За гвоздями в Европу
В другой раз Недобитыш предложил Оселедцу Гарькавому сыграть партейку в шахматы по интернету. С одним условием, что если бы получилась ничья или победа Недобитыша, то вечная распря должна была стать забытой навсегда. Получил он аналогичный ответ. «Пошел в ик тчк». Только вместо вполне обоснованного русского «нах» почему—то был непонятное «в ик». Это было уж чересчур туманно, так как известно, что обычно посылают в «п», или на «х» но никак не в «ик».
Недобитыш отнес возникшую несуразицу на счет видоизменившегося за много лет русского языка.
Но тайный ларчик открывался, как всегда в детективах, по—другому и элегантно просто.
***
Гарькавый любил шахматишки грешным делом и ради этого, слегка покумекав и одурачив глуховатую супругу, прихватил денежный запас, сколоченный на грядущие похороны, и, наплюя на войну, решил партейку все же таки отыграть. В телеграмме слово «ик», по мнению небогатого бывшего партизана, должно было даже для хилого умом изображать сокращенно «интернет—клуб». «ИК» в родном под—Иванофранкивским селе, – что в предгорьях краснопартизанских Карпат, – находился только на крытом базаре имени Мыколы Васылынюка – главаря сибирской банды золотоперевозчиков времен послегражданки, в сыроватом подвальном помещении. То был бывший туалет, подрезаный частично за ненадобностью писанья—каканья покупателями (эти все дела частным лицам якобы надобно совершать дома), но частично сохранивший прежние ароматы и соответственный имидж.
В интернет—клубе с Гарькавого потребовали индивидуальный клиентский ИП—адрес, чтобы перечислить счет на него за скайп, без которого Оселедец просто не сможет существовать, и вообще не понятно, как это без скайпа он ещё живой.
В это время в клубе сломалась динама и погас свет. Послышались крики и ругань клиентов.
У кого—то улетел курсовик, кто—то не успел закачать порно на флэшку, кто—то потратил два ура на розыск нужного мыла, а тут все пропало гаком, а он не успел заклепать в компьютер.
Кто—то, самый крикливый, почти дошел до верхнего уровня и теперь надо было начинать с начала, а это ещё никому не удавалось, кроме него, а у него ещё было целых пять секунд в запасе, враг уже был на прицеле и со спины. – Кто теперь ему поверит?
Девочка разговаривала по интернету с мальчиком и должна была ответить на важнейший вопрос: «я тиба хотцу а ты са мной будисш ыбстыса?». Теперь он подумает, что она ыбстыса не хочет и уйдет к другой. А она может ыибстыса не лишь бы как, а всяко и разнообразно. У таджикского малчыка – с его слов —богатый родитель за границей. А у малчыка сифон и крышка от унитаза в общежитии.
И так далее. Динама попортила много судеб в тот вечер.
Что означал весь этот водопадный поток современных слов, Оселедец Гарькавый так и не понял. И потому, растопырив руки, скребя по вонючим голышовым стенкам, вышел по стенке наружу.
Рюмку коньяка он хлобыснул в пивнушке «Изба—читальня». Что слева. – Харный напиток!
Поглазел на развешанные по стенам экспонаты времен советско—украинского быта, потрогал за ручки самовар и подергал за выпуклые усища всих славных запорожцив, что сочиняли в толпе таких же гарных молодцив письмо султану—паше.
– Ни одной медали с войны! Ступку не вспомнили, а как он Бульбу сыграл. Это что за портрет? Неужто Степка? Оселедец плюнул в Степку, за что получил первое предупреждение от обтрепанного рябого панка с торчащей конской гривой, кожаном на хряпке и выгравированным на лбу трезубцем. Панк улетел к стенке, а прислонившись небритой щекой к плинтусу, тут же блаженно заснул.
– Медь самоварная не чищена.
Почитал старинные газетки – «Правду» и «Комсомольца» на украинском языке.
– Есть ещё смелые люди в хохляндском королевстве.
Сплюнул. – Демократия. Все уживаются нормально. Никакой стихии. За что русские на нас так злы? Крыма жалко? Нахрен им Крым. Корабли есть и хватит. Аренду продлим. Защищать наше море не надо. Сами как—нибудь с НАТОй отобъемся от турка.
На чай Оселедец тратиться не стал, а снова повторил коньячку.
На выходе треснул в глаз шумного и оборванного молодого русского проходимца с осоловелыми глазами и мешавшему прочему народу держаться за перила.
Тот подмигивал, будто нервный и все выпрашивал какой—то дури. – Дядя, дядя, – твердил он, прыгая бровями и поправляя гипсовый ошейник, – я знаю город будет, я знаю саду цвесть, когда такие маки в твоей оградке есть…
Лежа, и размазывая грязь по лицу, он пел уже другую, революционно—юродивую песню про кулака—богача, к которому скоро придёт расплата за гибель Павлика Морозова, и где вместо мака вторым героем рисовался чеховский крыжовник.
Треклятый костыль его за поломанной ненадобностью лежал в стороне.
Гарькавый ушел с базара, ошеломленный уличной и внутренней теперешней жизнью, далеко ушедшей с тех пор, как он в последний раз был на рынке; ушел, несолоно хлебавши, в плане шахматишек по интернету, зато сэкономив на том половину погребальных деньжищ – своих и старухиных.
***
Недобитыш допытываться до врага дальше не стал. Партейка так и не была сыграна. Все прошлые обиды дополнились ещё одной – уже современной и, похоже, на все оставшиеся времена.
– «ИК», вот тебе «ИК»! Бабах! Вот тебе. Тресь – в район груши, где должен бы находиться прищуренный шрамом глаз Гарькавого.
Недобитыш неплохо боксировал левой. Правая осталась лежать на краю полевого аэродрома, срезанная злодейским осколком в сорок пятом году. Во время посадки на фоккер—вульф, присланный для эвакуации штаба, по их отряду партизаны открыли огонь. И, кажется, в толпе партизан мелькало командирское лицо Оселедца Гарькавого.
– Герр Матиус! Эй, где Вы там?
Подбежал Матиус Корнелиус. Мафиозло Недобитыш попросил связать его со спортотделом Сатурна в Мюнхене.
– Закажу грушу с лицом этого сволоча Оселедца и буду по нему каждый день колошматить левой. И ногами.
***
Малёхин поступок был разобран по полочкам: его батей – Ксан Иванычем – в домашнем архитекторском кабинете—кухне, закончившимся, к Малёхиному фарту, без участия ремня, – в таком возрасте ремень обозляет, – и ограничился он всего—лишь легким устным отцовским порицанием. Значительно позже – в первый же день каникул предпоследнего класса – деяние Малёхи было проанализировано злопамятными мальчиками и девочками в школьном, специально отключенном от электричества сквере, что за памятником Органикидзе, методом русского Линча (что означает: – в темную, но без одеял; в одетом виде, но без колпаков). После того «скверского» анализа Малёха от горя и обиды бросил курить траву и временно перешел на сигареты.
Кирьян Егорович 1/2Туземский – простой констататор всей этой истории с путешествием. В случае на французской барже он даже не имел диктофона – сдохли батарейки. Работали бы батарейки – все могло бы кончиться по—другому. Кого такого другого он хотел бы напугать Чеком—и—Хуком, если он пишет книгу для одного человека – именно для его товарища – Порфирия Сергеевича Бима? Да никого, даже самого Бима. Бим видел, Бим все знает. Знает он почти что с самого начала, а именно с мотеля под Казанью, где впервые в жизни нечаянно попробовал дури и когда на него наехал паровоз с голыми бабами. Но Бим решил сам, без всяких подсказок со стороны Кирюхи Егоровича, что в рот воды наберет. А вот все несостоявшиеся читатели и читательницы уже давно опуганы и увлечены телевизором, и им это книжное завлекалово совершенно безразлично.
Может, с точки зрения наивного Туземского, крокодил в качестве героя, это и есть тот самый настоящий хоррор, которого так не хватает русской литературе и он решил поддержать традиции? Может оно и так. Но, отчего же тогда этот самый крокодил – так некровожаден, словно невинная вырезка из одноименного журнала советского периода истории, отчего не пьет и не курит, не лезет в драки, не насилует заблудившихся в Африке детей, отчего так аккуратен в быту, модно обут—одет, складно выражается и политически корректен, занимаясь только поддержкой сознательности таких пустоватых нашенских в доску путешественников, словно с цепи сорвавшихся в заграницу?
На взгляд каждого состоявшегося самиздатовского критика, а их тысячи, дорогие читательницы, это вовсе не хоррор, а наивная, сентиментальная и дешевая подделка. Плакать хочется от такой литературы!
За настоящим хоррором, – советует автор, – обращайтесь в Самиздат! Те же – критики. Они же и жанровики.
Хоррора в самиздате почти – что столько же, сколько и херровой прозы.
Полновесного – живее всех живых – хоррора, достаточно в нашей с вами автобиографической действительности. Хоть в доярочьей, хоть в дамской.
***
Извратимся ещё.
Словом, этот, так называемый роман, сказка, небылица абсолютно непостижимого жанра, как раз и составляет весь тот стандартный, вынутый из помойки, благоухающий синонимами, намеками, историческими выдержками и полустраничными деепричастными оборотами букет начинающего писателя—графомана. Первым же своим «произведением» он пытается взорвать самого себя, потащив за собой совершенно невиновное в этом писательском кошмаре читающее землячество в черные дыры прожорливого и бездарного, полуземного, тупого, без грани тонкого английского юмора человечьего космоса.
На совет ввести в сюжет взамен всего этого дерьма любовную лирическую линию, дать больше географических и культурных сведений, вычеркнуть вульгарщину и ограничиться двустами страницами, в издателя швырнули потертым портфелем, набитым очередной порцией макулатуры, походя вспомнили Жюля, потом Верна и послали искать какого—то Хоя.
Издатель не отказал себе в этом удовольствии. Про то, что, например, тот же Жюль с приставкой Верн, трахаясь с наукой, прекрасно обходился без любовной линии, он специально и во вред Чену Джу забыл.
Однако издатель совершил две ошибки: прежде, чем окончательно уйти на поиски Хоя, он через силу долистал все это низкопробное чтиво до нижней корки (небесплатно, естественно) и, – второе, – отдал оное на рецензию своей супруге – профессиональному критику и литературоведу.
Ровно через год с тщедушным хвостиком несчастный издатель развелся со своей не в меру любознательной женушкой, защитившей на почве указанного чтива свою главную диссертацию и положившей якобы случайно псевдотруд псевдописателя под семейную подушку.
Перед тем, как засунуться в петлю, честный издатель посоветовал бывшей жене окрестить злополучный псевдотруд «романчичеком», а ещё лучше «солянкой» (а где есть солянка, то там, соответственно, находятся её ингредиенты), открыв тем самым свежеиспеченные формы повествования, и, всвязи с этим, подправить диссертацию. Его мотивировка была следующей: – для настоящего романа слишком много чести. Для солянки – сойдет.
А псевдописателю он (странное дело, право, – чокнутый какой—то издатель) на основании прочитанной четвертой или пятой версии – издатель тут сбился со счета – рекомендовал вернуть и ввести в повествование двухголовое чудовище, которое всю Россию проскучало без дела в багажнике. Псевдописатель – непонятно из каких соображений, может из каприза, а то от лени, – для начала показал чудо народу, заинтриговал, а потом попросту выкинул в Небуг как бесполезный груз.
Ввиду приближающегося конца света и сохранения для прочих поколений этого учебника глупости и сквернословия, честный издатель единственно, что мог обещать, так это перевести весь текст на глиняные таблички.
И исполнил это. За свой счет.
«Для нового Адама, наилюбопытнейшей Евы и всех последующих отпрысков, а также для детей, внуков, правнуков и праправнуков последних – будущих засранцев, пердунов и путешественников по новому миру» – такие слова он выбил на первой табличке.
Автор прикидывается редактором
Хроники эти – роман ли написаны на основе реальных событий в основном «по—горячему», что является художественно—эротической параллелью с живописью акварелью «по—сырому».
– Читатель, ты работал когда—нибудь по—сырому? Не довелось? Думаешь, мазня все это? Ну и дурень, прости меня господи. Считай, что бабу не имал.
Так довольно непедагогично в отношении искусства любви, но, зато с глубочайшим знанием изящного акварельного ремесла, объясняет нам сей новоявленный повар—производитель романов—солянок с частями—чтивами и главами—ингредиентами.
Слабое сердце настоящей дамы, знающей акварель, читая это, конечно же, екнуло в трусишки, а всамоделишная и хитрая доярка только ухмыльнулась.
– Надо же, удивил. Доярки каждый день работают по—сырому. Правда, не с акварелью, а с молоком, и ворочают не кистями, а сиськами, и не своими, а коровьими. Может поэтому и не ждет её хахаль и не гладит утюгом в ожидании её своих семейных труселей; и не любит он её по—художественному, а караулит другую, ненамазанную или намазанную, бесстрашную, с наступлением темноты, да за колхозными амбарами.
– А колхозы—то, у нас в стране есть? – спрашивают по—московски наивные городские дамы.
– Если есть по—прежнему дважды орденоносные хозяйства Ильича, если есть памятники Ленину—Сталину, если есть одноименные исторические центральные улицы по одной главной в каждом миллионнике, не считая переулков, то и колхоз должен быть где—то рядом, – отвечают им умные доярки.
– Маньяшка, слышь, где у нас наш Ильич вчера—то посклизнулся, что пришел весь в говне? А где у нас дерьмопровод, что окольным путем и потайным образом от экологов и санэпидслужбы ведет точно в Баламут—реку? Конечно же, не на гумне, а на скотном дворе, что за колхозным амбаром.
Самого колхоза, может, в том ещё понимании уж и нет, но запах—то от колхозов в качестве исторического наследства до сих пор в сохране. Выжили и колхозницы. Доярок всвязи с прогрессом и единой классификации технических терминов переименовали в операторов доильных комплексов, свинарей в менеджеров по безотходно—кругооборотному обращению продуктов пиво—свиноводческих хозяйств. Директоров колхозов окрестили владельцами частных сельских предприятий, пьяниц определили в алкогольнозависимые, лентяи стали безработными. Приватизационные чеки для кого—то стали деньгами, для цыган – разменной монетой, а для кого—то – одной спасительной бутылкой водки.
Понятие «советский народ» наконец—то само—собой упразднилось, и все стали просто населением, даже без поясняющей приставки «народо—».
В простолюдинов укороченный и несоветский народ превратится в мгновение ока перед лицом всемирной катаклизмы, объединяющей богатых, малоимущих и нищих в единое голодное целое, а пока он этого не заслужил.
P/S. Ваучер для Туземского Кирьяна Егоровича стал декоративной частью обоев при очередном обновлении интерьера родительской спальни. Обои были выполнены чрезвычайно модные: из старинных газет и цветных иллюстраций журнала «Neckkerman», привезенного из самих объединенных тогда Германий его близкой родственницей, проживающей в германиях в качестве жены сотрудника миссии хороших советских войск при штабе плохого NATO.
***
Особенность упомянутой акварельной техники, – говорит Чен Джу далее, – заключается в том, что восемьдесят процентов такой живописи художник – художница может смело сложить в самый дальний чулан и закрыть его дверцу на ключ. А ключ выбросить от соблазна собственноручной расправы с доказательствами личной бездарности при просветлении сознания, – то бишь после, или во время какой—нибудь попойки.
– Это, читатель, был счет в твою пользу, – деликатно иронизирует Чен Джу, сворачивая дальше на свою подлую сторону. – Не радуйся заранее. Этот только с виду мусор нельзя выбрасывать совсем. Этот якобымусор пригодится гораздо позже для биографов, любящих наблюдать истоки любой творческой личности. А, главное, сохранять надо плоды настоящей бездарности, которая, бывает, граничит с гениальностью.
И то ли вопреки, то ли в абсолютном соответствии с млекопитающими законами, иная, весьма частая, бездарность необъяснимо каким образом добивается признания. Выживает сильнейший (воюющий и зубастый) и терпеливейший (отсидевший опасное время в кустах).
Не так—то легко управиться с растекающейся краской и непослушной бумагой, мгновенно впитывающей в себя цветную жижицу, которая в зависимости от степени мастерства, превратится или в затейливые, но бессмысленные образования, либо сложится в сакральное изображение типа пятен крови, говна, слюней и трудового пота. Отправления эти при особом желании человечества можно выдать за оконченное творение в редкой авторской интерпретации, либо сойдет за исторический артефакт.
Высохшую живопись «по—сырому» невозможно исправить позже: все добавления и накладки сверху выглядят неестественно жестко. Можно довести акварель до гуашевого состояния, когда не только по главному принципу акварели не просвечивает бумага, но даже слои краски шелушатся от толщины и голодные тараканы трескают её наравне с гуашью.
Не знали? Не пробовали такого?
Можно попробовать вытереть неудачные места щетинкой, чтобы потом шлепнуть туда ещё акварели. Испытали? Уразумели? Поняли, что это бесполезно? Зачем тогда терли?
И так далее.
Девчонки, девушки, студентки, если бы вы попробовали написать маслом, гуашью и акварелью хотя бы по паре раз, вместо того, чтобы красить слизями рожи и пудрить растертым мелом носы, то ты вы бы смогли сравнить и понять, что на самом деле сложнее. Однозначно: акварель по сырому многократно сложнее, потому что она не терпит фальши, она требует невероятной скорости, иначе высохнет и наступят кранты. Чистая, правильная акварель не может ждать раздумий хоть высокопарных, хоть схоластических, хоть любых других.
Оставшиеся двадцать процентов нормальных, растекающихся по—правильному акварелей (пошел счет в пользу художника) – это все шедевры.
Уникальность такого произведения даже у посредственного мазилки состоит даже не в его сомнительном мастерстве, – гениальных мастеров акварели во всем мире за все времена можно сосчитать по пальцам, – а в мгновенной фиксации событий – по—иному импровизаций, пропущенных кистью сквозь подраненное ею же сердце. Акварельная живопись по—сырому иного не приемлет. Вот так—то выспренно. Вас уже тошнит от высоты слога? Мало кого не тошнит от высоты. А как же иначе?
Вот что такое живопись по—сырому. Но, поскольку…
Классики в гостях у Чена Джу
Но, поскольку чтиво рассчитано только для одного человека – Порфирия Сергеича, а также заранее известно, что одним Порфирием тут не обойдётся, потому что рано или поздно всё равно вычислят, то и приходится делать реверанс народный.
Словом, спецификой хроники является не олитературенное перечисление событий, происшедших с четырьмя разновозрастными и в разной степени агрессивности или дружелюбия путешественниками – седоками шикарного во всех отношениях автомобиля RENO KOLEOS22, по довольно—таки незамысловатому европейскому маршруту. Главное здесь – прыткая регистрация впечатлений: своего рода сумма импрессионистических очерков. Складывается всё это дело: а виной всему масса информации, складывающаяся в смеси с другими жанрами в объёмистый и подозрительно цельный, автобиографически подкачанный и специально искажённый путеводитель.
Это приговор—предупреждение для начинающих литераторов: ой как трудно избежать многословия. А как хочется лениво понежиться золотой рыбкой в сетях полной свободы! Знаешь ведь, что тебя всяко не пожарят: такой ты тайный и настолько волшебный, что никому не нужен!
Про художественность, содержательность, психотерапевтику и тыр и пыр, – предоставим судить Порфирию Сергеису: он сам вызвался.
Может быть местами, вроде забытого на спинке скамейке и не украденного никем фотоаппарата, в книжке присутствует излишняя и невероятная в данной ситуации русская честность. Про неукраденный фотоаппарат – это случай в Эмиратах, где за посягательство на чужую собственность запросто укорачивают руки. А в Европах хоть дорогие, хоть дешевые фотоаппараты на всякий случай рекомендуется не забывать на лавках, столах, ветках можжевельника, на бордюрах фонтанов, на бронзовых пенисах мальчиков—Писов. Последних развелось по Европе, а также в Америке, и даже в Шанхаях—Токиях и Эмиратах, немеряно. Пенисы словно просят: – повесь на меня что—нибудь, потрогай, подергай, проверь прочность мрамора и бронзы, а потом забудь это там, вспомни, что бомжи – тоже люди, и что изредка им надо протягивать руку помощи в виде судьбоносных подарков.
Нельзя также забывать слуховые аппараты, очки, вставные мандибулы на газонах, созданных специально для забывания вещей, а помимо того уж – для пикников, целований и возлежаний в объятиях партнера по путешествию. Словом, держи вещи при себе прицепленными на веревочку.
И уж на все сто книга—солянка заполнена по—поросячему непорочным и простодушным самокопанием в организмах главного героя и его соподвижников. В термин «организм» местами включается также мозг. В некотором поверхностном роде, книга ли, солянка ли, фикция ли приближается к произведениям писателей прошлого – к сатирикам, пересмешникам, немецким антиэстетам, находящим в процессах физиологической жизнедеятельности человечества какой—то другой мировой, сакральный смысл. В большей мере смысл этот связан с несколько извращенно—самобичевательным мышлением, нежели с диорическим справлением нужды и любованием собственным пометом.
На высокую литературу и на сходство с известными произведениями в жанре путешествий, коих написано до чрезвычайности много и, с некоторыми из которых, писатель (как громко!), естественно, поверхностно знаком, автор справедливо не замахивается, между делом строча лично своё.
– Похрену! На все обращать внимание – самому дороже. Не интересно. Нету кайфа, – словно говорит этот псевдоначинающий писатель единственному читателю каждой страницей своего бесконечного словоизвержения.
Вопрос стилистики и конструктивных построений – вопрос любопытный, который на протяжении всего романа болезненным образом мучает главного героя Туземского Кирьяна Егоровича, обещавшего своим товарищам написание по окончанию их совместного путешествия книги. Этот фактор влияет самым прямым образом на все его внутрикнижные поступки, которые зеркальным образом отличаются от деяний живых. Тут уж просеивайте сами!
***
На одной из лекций, прочитанной во Франции перед читательницами русского филиала Клуба Воинствующих Ночных Бабочек, живой псевдоним Чен Джу объясняется с ними по поводу жанра его произведения и сходства с некоторыми известными писателями.
– Странное дело, но по мере написания книги с моим стилем происходили некоторые метаморфозы23. Понимаете, там (в лингвоанализаторе – прим. ред.) есть разные списки, – объясняет он читательницам про то, как по одним спискам с первого раза выплыл какашкой на поверхность и навсегда прилип в качестве сравнительного эталона Борис Акунин24.
– А во Франции читают Акунина? – спрашивает Чен французских мамзелей с удивленными и выпученными глазками от стараний понять переводчика. – Нет? Только изредка? Как же так? – сильно удивился Чен Джу. На самом деле во Франциях читали Акунина и нередко в переводе.
Бэ Акуниным менее амбициозным согражданам можно было бы гордиться и срубать с того деньги. Но не тут—то было в случае непредсказуемого, нагловато, играющего в безобидное окололитературное регби Чена.
Чен Джу, как и большинство приверженцев классического русского языка, любит и уважает Бориса. Но после проверки некоторых сочинений других авторов, представленных в самиздате, Чен Джу разобрался и определил, что большинство самиздатовцев, имевших, ввиду приличного объема написанного, права на анализ, точно так же, как и Чен Джу, носили то же самое славное акунинское клеймо.
Растиражированная в миру печать Акунина и пришлепнутая злым анализаторским роком ко лбу Чена Джу, представлялась последнему не только неоригинальным, стандартно-магазинным украшением, а ужасной шивоподобной бородавкой, которую отчего—то обожает четверть загорелого, сисястого и бедрастого человечества, полощущего семейное тряпье в прибрежных волнах Индийского океана. Кстати, для усиления запаха мусорной кучи добавим, что туда, кроме Инда, сливает свои желтые воды ещё и мутный согласно географо—исторического штампа Ганг.
Удивительный процесс, но читать самого Акунина (получать удовольствие от слога, следить за содержанием и чувствовать в нем неотпускающий внутренний стержень) интересно, а читать прочих писателей самиздата, заклейменных печатью сходства с Акуниным – не всегда.
Это говорило о полной механистичности анализатора, о неких математических и статистических закономерностях, о ритмах, выраженных в черных значках (ноты, пунктуация) на белой бумаге, а вовсе не о том впечатлении, которое можно было бы получить, проиграв эти значки—ноты на чувствительном музыкальном инструменте. Так интерес к анализатору у Чена Джу на некоторое время пропал.
***
Позже на страницах Чена Джу обосновался А. С. Пушкин: 77% попадания в сходство. Ого! Это случилось неожиданно и прозвучало льстиво.