Полная версия
За гвоздями в Европу
Тихо и невесело проходит оставшееся время.
– До чего оставшееся? – спрашивает дотошный Порфирий. Он всё это только что прочел.
За окном сценария сильно повечерело, что бы только не видеть противную морду этого вредного, доморощенного критика.
– Не может за сценарием вечереть, – говорит Порфирий, – в сценарии нет окна.
– Какой вредный этот Сергеич! Уменьшить на него страничную квоту.
Чехов, погрустив маленько над Сашкиной судьбой, выпросил ещё рюмку, хлобыснул её, с расстояния вытянутой руки плеснув в свой огромный рот, чмокнул Алефтину в оба запястья, стал снижаться к щиколоткам, но получив неожиданно ребром ладони по затылку, – прием самозащиты для подъездов, подсмотренный в телевизоре, – загрустил наподобие беззубой расчески, и стал сваливать до дому.
Ему надо срочно грузить шмотьё для Сахалина: два чемодана одежды, кожаный саквояж с инструментарием и собрать дорожную библиотечку.
Многоточие.
***
Все ушли. Туземский—Чен учиняет разборку лефтинкиных полетов, расставив её поперек ковра и для сверки подпустив руку до округлившегося чуть—чуть животика.
– Третий месяц. Эть! Хорошо. Опс! Не опасно ли?
– А—а, – попискивает Лефтинка, – ну да, пока можно. А—ах. Но не шибко давите. И не на полную. Я скажу, когда хватит. Ой. Вот сейчас стоп. Теперь назад. Понятен арбуз? – спрашивает добрая Лефтинка.
– Что непонятного, – говорит Туземский—Чен, – полголовы в прорубь, а как вода закипит, то тут же назад. Хоть бы сапоги, что ли, сняла. Кто же купается в сапогах?
– Подарок, – с достоинством заявляет Лефтина.
– Сервиз – вот это подарок, а сапоги – так, обыденность, – в такт поскрипывающим носкам сапожек отвечает пыхтивый, но сбалансированный крест—накрест Кирьян Егорович Чен Джу.
Колечки из его трубки плавно ложатся вдоль слегка вспотевшего лефтинкиного позвоночника. Распре… нет, просто красное лицо Лефтинки повернуто к двери и почти слилось с японской обивкой, на которой умелой и славной Каринской28 рукой нарисован вишнёво—грушевый сад с тремя узкоглазыми тётками и с бамбуковыми тростьями в волосах. Тётки – все три японские сестры, свесились через перила горбатого мостика в Саду Скромного Сановника и, жуя прямо с веток немытые груши, плюются финиковыми косточками, целя в откормленных оранжево—золотых вуалехвосток, и в простых, без названия, но зато весьма в надрессированых юго—восточных рыбёх.
***
Хрясь, в аналитический отдел Анализатора, не стучась, входит следующий посетитель, внешне похожий на архитектора Кокошу Урьянова. Это щеголеватый, слегка полный, но приятный во всех фигуристых лицевых нервах и в прекрасных штанах на лямках Александр Иванович Куприн. Он будто бы не замечает странно шевелящуюся в коврах парочку и проходит сквозь неё как дымчатый призрак из параллельного мира. Он, как иной раз фокусник достает из кроликов цилиндр, резко вынул из носового платка тридцать пять процентов – всё в истертых до дыр бумажных купюрах царского времени. И поцеловал их. Видимо, навсегда прощаясь. Не так—то легко достаются рубли русскому писателю!
Туземский—Чен забеспокоился: «Почему не в долларах?»
Куприн, как—то не особо торопясь с выкладкой рублей на стол, сначала открыл выдвижной ящик стола, пошарил в нем, но ничего интересного не нашел, кроме перчатки герцогини Флор, оставленной ею прошлым летом на память. Потом как—то замедленно стал материализоваться и приглядываться к обновляющейся обстановке. Увидев господина Чена Джу с Алефтиной, засмущался как—то по старорежимному, огорченно бросил пачку на стол и отвернулся к окну. Держится за спинку кресла.
– Извините, не заметил, – только и вымолвил он.
Он как будто дрожал. Уши его, хоть и были пока дымно—прозрачны, запаздывая от общего процесса, но заметно покраснели.
Что—то не так в этих программах визуализации—материализации. Какую—то хрень подсунули Чену Джу за вполне неприличную сумму с семью нолями.
– Вы вообще—то по адресу? – спрашивает Чен материализующегося Куприна, поднимаясь с колен и отогнав согнувшуюся Лефтину ласковым шлепком по попке. Трусики остались лежать незамеченной веревочкой, окрутившей ножку кресла.
Куприн рухнул в кресло, придавив ногой стринги.
– Во всех Ваших книгах принято стучаться, – незлобным, но вполне справедливым голосом заметил Чен, и стряхнул с коленки раздавленную папиросу.
– Может, трусы вернете? – спросила Лефтина известного писателя.
Куприн не понял юмора, посмотрел кругом, а дальше продолжил сидеть как ни в чём ни бывало.
Куприна Чен Джу в последний раз читал лет тридцать—сорок назад, аж с самого детства, потому в гости не ждал, в лицо особо не помнил. Частые гости из классики (все гении, – и пошла глупейшая ревность, вполне совместимая с ненормативом) не на шутку его достали.
Навязчивые классики словно соревновались между собой – кто из них больше принесет на жертвенник Чена Джу. Не записываясь в очередь, они приходили и приходили в течение года или полутора чуть ли не каждый вечер, брали бесплатные уроки мата. И за бартер, иногда за зарплату совершали свои анализаторские действия.
– Лефтинка… уж не от этого ли она…? Или они тут из—за неё моими процентами смокчут. Выгоню суку, ежели дознаюсь. А обидчика призову… – думал он про каждого нового посетителя. – Уж, как пить дать, призову.
Чен Джу желал бы несколько другого расклада в литературе, побаивался чахоточных, хоть и сострадал им, но был чрезвычайно обеспокоен. Немного ревновал. – Зачастили, понимаешь. Я не заказывал… точку поставить… там клапан только в эту сторону (это про реинкарнацию) – подремонтировать, чтобы легче туда—сюда шмыгать, или закрыть его насовсем галочкой. Прыжки уже все эти надоели. Полутуземский очертенел. Бросить его что ли совсем? Лефтине сказать про… она это сумеет. Переправить её туда к этому, пусть мужичонок повеселится тоже. Сколько можно по порнухам шарить, когда столько живого тела кругом! Эх, Лефтина, мне бы годочков десять—двадцать сбросить… А я бы и к ним в командировку записался. Молодежь ихняя шустрая – не то что здесь. – Так он командовал себе и одновременно мечтал о возврате памятных и ушедших под сочный перегной лихих девяностых.
Но после каждого ухода гостя, Чен тут же забывал свои поручения, и история с непрошенными литературными аналитиками, приходящими с готовыми анализами, а также с набросками глав, за которые им полагались некоторые деньги, повторялась вновь и вновь.
– Множественность сходств – это уже диагноз. Может шизофрения. Не такая, жуть как закрученная у Ееина, – потоньше и прямее, но мало ли что. Там же ещё борода, наросты, резкие повороты, башка, яйца с чего трещат? В подушке закаменелые коконы шелкопрядов якобы для ума – убрать к черту. Мало чего китайцы насыплют. Хамелеоновы друзья. А уж не с гайморита ли башка? Нет, вчера только прополисом полоскал… или не прополисом. Чем тогда? Просил спрей, дали капли. Слабо и не шибает. В шестидесятых впукнешь нафтизину, глаза навылет, сопли в мозг, мозг наружу. Вот это была сила! Щас сплошной обман. Лекарство для младенчиков. Лишь бы не опасно – боятся все, и делают лекарства из гашеной извести. – Так думал Чен, одеваясь в неприлично красивую, яркокрасную лыжную куртку: на дворе мороз.
Потом он от порога, наспех, распрощался с Куприным.
– Алефтина, накорми и проводи гостя, – только и сказал он про ближайшую судьбу знаменитого писателя, щелкнув для порядка пальцами над головой. – Э—э—эх! Пока, пока, чики—чики, может перепих… може… увидимся вечерком, а?
Лефтина вплотную занялась спасением своих трусов. Для этого ей пришлось приподнять кресло за ножку. Куприн даже не пошевелился, вдавившись в кресло наполовину полуматериализованного, потому почти что ничего не весившего тела.
Ничего особенного не обещав Александру Иванычу, Чен натянул по привычной ошибке лефтинкину шапочку «Storm», потыкал пальцем в шарфике, заткнув все ветряные щели, шлепнул по карману, проверяя ключ, и, выйдя на прямой участок, помчал в магазин на Будапештскую перепроверяться с купринской писаниной.
Магазин, мало того, что был в кромешной тьме, оказался на последнем дне ремонта. Там вворачивали экономические ртутносодержащие лампы в виде аптекарской змеи.
– В зависимости от степени сходства определю ему гонорар, – так рассудил на следующий день честный и порядочный в этих делах Чен Джу.
Романы и повести Куприна в магазине «На Будапештской» были растолканы по тыще двухстам страницам одного тома.
– Тут, пожалуй, половина его творческого бытия распихана, – подумал Чен. А я за год по вечерам почти столько же накропал, не будучи на иностранных курортах. Это спортивное достижение ленивый графоман отнес на счет компьютерной техники.
– Вот, вся польза писателей, считай весь смысл его жизни, умещается в бумаге, страницах. Удобно и наглядно. Гениальная находка человечества. А вот как быть, к примеру, сантехнику? Как запомнить его жизнь и пользу, кроме рожденных с его помощью семерых детей по лавкам? Как запомнить все починенные приборы и все слова благодарности в его адрес? Как запомнить минуты удовольствия, доставленные его более живыми, чем обращение с разводным ключом, взаимодействиями с одинокими хозяйками ржавых батарей и текущих кранов? Никак! Писательство – более благородное занятие, простенькая бумажка с буковками на ней – более долгожительница, чем чугун. Лучше сохраняется, чем хрупкий, зато ископаемый фарфор.
Про то, как увековечить все остальные сто тысяч узаконенных профессий, не говоря уж про полулегальную работу сицилийских реквизиторов, про опасную и трудную, беспрерывную службу продавцов лекарств от падучей и от головной ломки, курьеров и курьерш с посылками радости в желудках и вагинах, – про это Чен Джу как—то не подумал.
Для Чена Джу профессия сантехника стояла на втором месте по сложности и неохоте её исполнения после надоевшего ремесла неудовлетворенного архитектора; – надоевшего как горькая, многолетняя редька, или как недоступный обезьянний банан, который, прежде, чем съесть, надо ещё выколупнуть из под потолка решётки палкой, балансируя на спинке стула. А была профессия сантехника такой почётной в списке всвязи с её физической сложностью, царапающими ржавыми гайками на скобах труб с торчащей из них масляной паклей, некоторой вонью и несимпатичностью заложенных в инструкции отдельных функциональных отправлений.
Чен изредка считал себя в некоторой степени знатоком в области всех видов эстетик, правда, не для близкого её применения на себе; и, соответственно, ничего не делал для повышения статуса самой эстетики, разве что, умело разрушая её, напоминал человечеству про её ценность и хрупкость. Чен Джу чаще использовал знание эстетики для того, чтобы просто иметь её в виду на чёрный день, а ещё для того, чтобы её обоснованно порочить, когда не на чем и не на ком сорвать зло. Бумага терпит всё. Бумаги у Чена завались. Неоплаченного электричества в его компьютере накопилось больше, чем на Угадайской ГРЭС, откуда Чен черпал халявную энергию. Провод с крючком, торчащий в нише его окна, любил ночевать на уличном проводе.
***
Страницы купринские (всё его творчество и смысл жизни) были упакованы в толстую корку. Страницы пребывали в обыкновенном бело—бумажном состоянии, но корка была нахально красивой – малахитного цвета и по—лягашачьи скользко—шершавой на ощупь. Подобия лягушачьих шкурок в наше время стоят сверхдорого. Книга не была куплена. Сверку с Куприным, по данной причине, в этот раз осуществить не удалось.
Зато Чен купил тонкие и дешевые вспоминалки о Куприне его современников. Придя домой, он бегло пробежал по их страницам. Чена чрезвычайно заинтриговали известные литературоведам высказывания Л.Н.Толстого о Куприне. «В искусстве главное – чувство меры… достоинство Куприна в том, что ничего лишнего».
От купринского чувства меры Лев Николаевич мог легко и без всякой меры заплакать и заразить плачем всю Ясную Поляну со всеми подглядывающими из—за кустов дачниками в полосатых майках и их любовницами в непрозрачных вафельных пеньюарчиках и с полотенцами вокруг красивых, но глупых по меркам нынешнего времени головок.
От чувства меры Чена, Толстой, доведись ему прочесть что—либо из Джу, мог только, разве что, разразиться длиннющими, по—японски изощренными непристойностями, смог бы разволноваться от этого и раньше времени умереть.
У Чена Джу было особое чувство меры, ограниченное только эгоизмом и усталостью от сюжета, а на чистое искусство, короткость изложения и на лавры он не претендовал. – Вот и хорошо, что лягушачью корку не купил, – возрадовался он. – Лев вовремя напомнил про незабытое, но старое. Спасибо Льву. Мы со Львом одной львиной крови, одного помета, в одном русском прайде рождены.
Анализатор, видимо, самое большое полезное, что он определял, так это сходство в темпах, похожесть в дислокациях знаков препинаний и в расстановке частей предложения. Разумеется, чисто математически. А раз математически, а не человечески, то любой, талантливый или бездарь, в той или иной степени будет на кого—то, заложенного в базе, обязательно похож.
Ещё, как показалось Чену Джу, анализатор ловко высчитал в тексте ченовской книги плотность мата и быстренько сравнил его с Фимой Жиганцем: «Морду бы ему побить, этому г—ну Анализатору. Причем тут мат, зачем на нем обострять, и как его математически точно удалось вычислить? Может от короткости матерных слов?»
Походить на Фиму – известного знатока «босяцкой речи» и блатной жизни он не хотел. Чтобы избавиться от навязчивого Фимы, Чену Джу пришлось замаскировать все приблатненные жаргонизмы, а маты, от которых он так соблазнительно долго не хотелось избавляться, заменить генетическими менделёвинами, латинскими символами и буковками.
По всему выходило, что лучше бы анализатор никого не определял. Ещё лучше, если бы анализатор сгорел, запутавшись в сравнивании произведения Чена с заложенными в базе. Тогда бы это было прямым указанием на неповторимость ченовского творчества, и, стало быть, бывшим для самовосхваления автора гораздо ценнее.
Прошло время, и в Анализаторе плюсом замелькали другие известные личности, например: непьющий на охоте и рыбалке Пришвин, с удочками и ружьём, лёгкий на многокилометровые литпробежки Сегаль, серьезный своею фамилией, быстрый и не известный широкому кругу, круторогий исторический зверь—поскакун Лосев.
Пронесся Тянитолкай. Рожи его, направленные в разные стороны, неизвестны Чену. А тот скакун, между прочим, был Ильфо—Петровым.
Тут Чен Джу уже окончательно расстроился. Он перестал пользоваться Анализатором вовсе. Это обидно: с классиками Чен узнакомился в хлам. А вот померяться на ринге Анализатора с новооткрывателями стилей – актуальных каждому для своего времени – антилитературным Палаником, подкожным зудилкой Кафкой, половым фантазером—затейщиком Набоковым, мальчиковатой троицей Селинджер—Брэдбери—Харпер Ли, карьерным мордобойцем Амаду, извращенцем и матершинником Уэлшем, ему явно не удастся. Тем более, Букеровская премия даже не подмигивала ему.
Не дозрел, видите ли.
Как такое можно сказать моложавому старичку?
Эффект чистописания
Завтра я начинаю парижскую книгу – бесформенную, нецензурную. От первого лица – ебать всё!
Генри Миллер.
Письмо от 24.08.1932
Продолжим нудить.
– Вырежь это и это! Вырежь всё и оставь только оглавления. Для книги этого будет достаточно, – сказал Вэточка Мокрецкий.
Он знаменитый журналист.
– Не—е—ет. Только не это. – Это Порфирий, сидя уже дома на эксклюзиве – на пеньке то есть. Там есть строчки обо мне. – Порфирий обожает пиво, а на страницах его залейся! Остается найти способ материализации бумажного пива.
Что же происходит на самом деле? Может ли писатель объективно «защитить» свой проект?
Нет, не может.
Потому и объясняет как хочет, не отвечая за свои слова.
И не подвергает писанину математической экзекуции.
И не верит мамам, грязнящим тексты и наивно принимающих героинь Туземского за своих дочерей.
– Маскировать надо лучше, – был бы жив – поделился бы опытом Миллер, пожалев наивного россиянина.
Итак… Что итак? Или и так?
– Миллер, помогай!
Короче говоря, в «романчичеке» Чена Джу нет явного детективного сюжета, нет особенных приключений, нет аппетитной любовной линии, которая обычно сопутствует любому литературному произведению, даже связанному с путешествиями… (кроме отдельных, в виде исключения, например, бородатых приключений Робинзона Крузо).
Даниель Дефо исхитрился с жанром и попал в точку, истребив ещё до кораблекрушения всех женщин на острове. Не стало надобности гнуть любовь и расшифровывать секс. А это в век романтизма и последующей за ним волной блЪдства стало крупной и оригинальной находкой, позже приведшей к понятию бестселлера.
Героев Чена Джу ни разу (ни разу!) при полной правоте полицейских не забирали в иностранные околотки, не били вполне заслуженно в морду и не брали с поличным при передаче оружия и наркотиков.
– А было ли это всё? – бесшабашно и со знанием дела спрашиваете вы.
– А ♂й его знает, – так же смело, но притом вежливо, заодно креативно, отвечаю я.
Я вообще—то отвечаю за редактирование, а не за правдописание. И, признаюсь, с удовольствием бы постучал по мусалам кое—кого из герое. А автору треснул бы в отдельности.
Но это не моя компетенция. Меня попросили – я прочел. Сознаюсь, – не полностью. Надавили – я написал.
Что ещё? Длиннотами достал? Ну, уж, не бог весть, сколь длинно, но в nn-м количестве, как говаривают математички с правительственными наградами, имеет место быть.
Минусы? Этого добра хватает. Но и достоинства имеются. Это зависит от того, как читать и чего от автора ждать.
Начнем с минусов и откровенных проколов, являющихся в определенной части плюсами данного сочинения. Повторяю: это смотря для кого.
Ну, нет в произведении Чена Джу дотошной историко—архитектурной правды. Например, в описании достопримечательностей. Вернее есть, но не часто.
А вам это сильно нужно? Вы реферат пишите или донос: на графомана, ну?
Собираетесь за границу?
Вам всё разжевать? Зубов своих нет?
Младенчеством заболели? – Мама, когда уже можно?
– Что сынок?
А мы-то знаем!
На всё это дерьмо автор целомудренно не претендует.
Он не засиживался в архивах, не читал специальных книг. Он пользовался только тем реалом, что видел, слышал, фотографировал и щупал. Или тем, что неискушённой ищейкой, той, что на стажировке, торопко вынюхал в туристических справочниках. А также в описательных интернетовских опусах. А также в многочисленных, зато более соблазнительных щелях между ними, а именно: в проституированных форумах, в обрывках амурных переговоров, в сайтах знакомств с иностранцами.
Там иностранцы, вешающие лапшу русским красоткам, довольно забавно и патриотично (как это мило!), романтично и детально, в меру жигаловских способностей, расписывают красоты своей страны, прелести белостенного (из окрашенной влагостойкой фанеры) ранчо на берегу Средиземного (Мраморного, Красного, Эгейского) моря, особенности вечернего бриза и то, с каким жаром и удовольствием он будет прижимать к ионической (дорической, коринфской) колонне молодую русскую жену.
И, конечно, нет ни намека о движущемся песке, почти уже окружившем его заборы, о недавнем смерче, который только по совершенной случайности не снес крышу его дома, о проживающих в квартире саранче, змеях и пауках – мышеедах.
Здесь нет систематизированных и проверенных полезных советов для автотуристов, хотя есть некоторые выжимки и беглые наблюдения, приведенные от лица героев; но, зато, – и это бертолетовая и глауберова соль повествования: здесь есть взаимоотношения разных, и по—своему интересных, иностранных и славяноязычных людишек: вкупе с их человечьими недостатками, с минимальным джентльменским набором достоинств, и с огромным списком отсутствующих позитивных свойств.
Герои—путешественники, – да герои ли? – все они одновременно с симпатичными странностями и придурковатыми наклонностями. Волей импульсного пожелания оказались арестованными и заключенными в автомобиль—камеру, на срок один месяц.
– И что же тут необыкновенного? – спрашивает читатель. – Фильм с этого можно составить? Или хотя бы комедию положений без особого смысла? Чтобы только дурить, кидать в экран окурки. И хохотать, хохотать до упаду. Может, одним предисловием обойтись, и довольно?
Как знать. И кому как.
Автор ни на чём не настаивает.
***
Фоном хулиганского «романчичека», или «солянки», или «пазлов» (далее будет писаться без кавычек: как новые литформы) служит кусочек центральной Европы и бегло описанный транзитный отрезок пути по России: туда и обратно, времён мирового финансового кризиса 20ХХ—20ХХ годов (ну и удивили!). И, как совершенно справедливо отметил почивший издатель, – буквально накануне грядущего апокалипсиса.
Для связки подзабытых мест автором слегка добавлено беллетристики, приближающейся к правде. Или: абсолютно редко, – полной неправде Ведь какой автор может устоять от соблазна слегка исказить и приукрасить, а также придумать нечто особенное, что добавит произведению откровенности и сочно лоска.
Настоящему, то есть правильному читателю, пофигу «правда», – ему давай сюжет, интерес, – словом, «чтиво».
Тут я совсем не согласен с издателем – весьма странным субъектом, аскетом, судя по его предсмертному, героическому поступку, человеком – чистюлей, который ни разу в жизни не матюгнулся, а, судя по междустрочию предисловия, ни разу не щупал женщин: кроме, разумеется, своей любимой (в период ухаживания), но бессердечной (в законности) супруги.
То, что знать полагается не всем, – автором соответственно опущено полностью, или заглажено до гладильной доски.
В хрониках «прозрачно» изменены имена и фамилии реальных людей. Это сделано лишь по причине жанра. Так как данная часть произведения является составной: по отношению ко всему роману—романчичеку, солянки впоследствии.
Условия его в самом начале придумал Чен Джу – по жизни Полутуземский (или наоборот. Или вообще непонятный персонаж. Похоже – из Тараканов.), и не был намерен ломать их впредь.
Тут псевдописатель запутал так, что я не разобрался. Надеюсь, и вы не разберетесь.
Самый главный бал—бес, работающий в преисподней библиотеке, реакционный библиофил, мерзкий и жестокий сексот, отправивший, по навету, на сковородку не одну тысячу неплохих, в принципе, писателей: русских и зарубежных, чрезвычайно задумался: над заинтриговавшей его сборной книжкой—солянкой с какими-то дурацкими пазлами вместо обычных глав, рождённой гражданин—графоманом Туземским – он же Чен Джу.
Во—первых: на какую полку её ставить: на какую то есть букву, на «Ч» или на «Д»?
Во—вторых, погрузившись в читку, и забывши об основной своей работе, он притормозил с быстрыми выводами. – Что делать? – думал он, – медаль дать: уж очень многих Чен Джу замарал, опозорил, отпрелюбодеял – вполне в духе чертячих воззрений и инквизиторских правил, весьма поощряемых в их свете… или распустить на пирожки?
Таким же образом жестокий но мудрый Чингиз—Хан делил своих сотрудников на плохих и хороших. Таким же способом лечил паршивых солдатушек, а также заворовавшихся клерков: от скверных влечений и вредного лиха.
Одинаково целенаправленно Чингиз выдирал клитора и языки.
Весьма удачные и вполне зверские патентованные опыты хана Чингиза черти давно уж внедрили в свою обветшалую, за тысячи-то лет, практику.
Не сумел разобраться главный преисподний архивариус. Закружилась голова у него от писательских деяний Чена. Не понял он: найдут ли, в конце концов, друзья—путешественники спрятанное где—то на родине еврослонов золотишко, лизнут ли когда—нибудь за хобот медного Фуя-Шуя, вырастут ли у них от этого члены.
И, как поговаривают ныне здравствующие нечистые, так и кончился его дух в неведении.
***
В классическом земляном литературоведении (которое местами пора уже модифицировать в литературовИдение межгалактическое – пусть звездные субстанции и козявки микромира поучаствуют) считается так, что художественная ценность реалистического литературного произведения тем выше, чем больше ты окунаешься в описываемые события и сближаешься с героями.
То есть, читатель якобы не должен чувствовать ни скрипа авторского пера, ни присутствия автора, дышащего в спину. Автор не должен подсовывать нежному читателю фальшивые до приторности обороты: с высосаными из пальца описаниями красивой природы. Он не обязан разжёвывать читателю, будто нерадивому двоечнику, непонятные места.
Вы же, мой читающий друг, – не двоечник, и вам разжевывать не надо.
Но, в отношении незнакомых читателей, в данном романе проблема присутствия автора решается поперёк классических правил, то есть как бы всем назло.
Вот линия повествования льется легко и беззаботно. А вдруг, на манер чертей из коробочки, она прерывается несчётными ремарками и отступлениями. То загромождается вставками из какой—то «прежней жизни» главного героя: вот нахрен она кому нужна!