Полная версия
«Жажду бури…». Воспоминания, дневник. Том 2
Как я уже сказал, я был лишен права голоса и, следовательно, по закону не мог принимать участие в выборных собраниях, на которые допускались только избиратели, и притом местные; так, избиратель Васильевского острова не мог участвовать в выборном собрании Петербургской стороны, и обратно. К счастью, во время агитации за 1‐ю Думу полиция была не настолько сильна, чтобы задерживать и проверять права толпы, идущей на собрание; да и выборные по существу собрания обыкновенно созывались не как таковые, а как общие митинги на основании не избирательного закона, а закона о собраниях, на которые доступ был свободен всем. Полиция имела право их запретить, но сравнительно редко им пользовалась. Чаще она их закрывала после открытия за слишком резкие речи ораторов или за слишком шумное поведение публики и тем вызывала сильнейшее негодование ее и резкие отзывы газет.
И вот весь конец 1905 г. и начало 1906 до открытия Думы шли такие собрания в Петербурге чуть не каждый вечер, а иногда несколько собраний в один вечер; шли они и по всей России. Некоторые собрания, особенно партийные съезды, собрания Союза союзов и другие, созывались для безопасности за границей Финляндии, то есть в Териоках, часа за полтора езды от Петербурга, или даже за Выборгом. На эти собрания русская полиция являться не имела права, а финляндская не считала нужным, и они проходили совершенно мирно. Едва ли не каждый день я из редакции, наскоро пообедав в ресторане или захваченными с собой бутербродами, ехал на какое-нибудь собрание и выступал на нем либо с речью, либо с возражениями; иногда с одного собрания ехал на другое102. Беспрестанно также ездил в провинцию либо для прочтения лекций (о Думе, об избирательном законе, об учредительном собрании, о конституционализме, о роли политических партий в государственной жизни и тому подобном), либо для участия в каком-либо съезде или митинге. Живое, боевое, хорошее было время!
Основной вопрос, везде и всюду дебатировавшийся, был выбирать или бойкотировать. Аргументация бойкотистов, как и их противников, развивалась в ряде газетных статей, в брошюрах, в речах на митингах. Как и во всяком широком общественном движении, в нем имелись различные оттенки, и не во всем сторонники бойкота были согласны между собой. Наиболее отчетливо и полно их взгляды были развиты в двух брошюрах, посвященных этому вопросу, из которых одна была написана Лениным, другая – Мякотиным103. Они представляли два тона, два направления в системе аргументации за бойкот.
Ленин строил аргументацию на утверждении: Дума должна содействовать стабилизации общественного строя. Между тем теперь время революционное, и такая стабилизация нам, революционерам, невыгодна. Мы должны нести факел революции, а не какой-либо реформы, и потому – долой Думу104. Итак – бойкот исключительно как тактический прием революции. Поэтому Ленин, нисколько не изменяя себе, не отказываясь от своей аргументации, мог чуть не в несколько часов решительно изменить свою тактику, и он действительно сделал это со свойственной ему гибкостью, как только оказалось, что Дума будет выбрана. Мы дали бой, мы проиграли его; Дума, созыва которой мы не хотели, соберется, – что же в том? Быль молодцу не в укор, да и проигранный бой далеко не всегда может быть признан ошибкой: он может иметь положительное значение. Перестроим ряды, изменим стратегическую позицию и дадим бой в Думе. Поэтому лишь только в Европейской России сказались результаты выборов, но оставались еще выборы на Кавказе, как Ленин потребовал участия в них105.
Напротив, позиция эсеров и Мякотина была другая. Брошюра Мякотина, составлявшая страниц 40, почти целиком была заполнена критикой (очень хорошей) как избирательного закона, так и органического закона о Думе и убедительно доказывала, что Дума будет бессильна провести необходимые реформы. Закончив эту критику, Мякотин подвел итог своей критики в такой фразе, которую я хорошо помню и могу цитировать дословно, хотя и не имею брошюры под руками: «Такая Дума не нужна народу, и потому будем бойкотировать ее».
Из этого общего утверждения вытекал вывод: бойкот нужен во всяком случае, пока только законы – избирательный и органический – остаются неизменными. На меня, вполне согласного со всей критической частью брошюры, этот переход и эта аргументация производили впечатление чего-то очень слабого, совершенно не вытекавшего из предыдущего, ибо можно было признавать законы о Думе совершенно не удовлетворительными и тем не менее не отказываться от тех хотя бы и слабых возможностей, которые заключены в них, как, по выражению Лассаля, в аналогичных обстоятельствах, потеряв прекрасный дамасский кинжал, можно и с дубиной напасть на вора, его укравшего106. Но раз такой вывод был сделан, он был логически и политически обязателен и для выборов во 2‐ю, тем более 3‐ю Думу (когда избирательный закон был еще ухудшен), и участие Мякотина и партии народных социалистов в выборах в них было признанием ошибочности своей тактики 1905–1906 гг. Поэтому Струве был не совсем не прав, когда он на одном митинге при выборах во 2‐ю Думу говорил о брошюре Мякотина как о сданной в архив истории.
Из аргументации Ленина вытекало требование бойкота активного, боевого, т. е. состоящего в насильственном, толпами бойкотистов, срыве избирательных собраний, разбивании избирательных урн и тому подобном, и, в сущности, только такой бойкот мог бы действительно быть революционным. Из аргументации Мякотина такое требование могло вытекать, но могло и не вытекать. О таком активном бойкоте говорилось, но с ним на избирательные митинги никто не шел (конечно, такая проповедь должна была вести за собой закрытие собраний полицией, но это могло входить в задачу бойкотистов), и тем более, насколько я знаю, нигде не делалось попыток активного срыва самих выборов. Поэтому тактика Ленина в своей чистоте не проводилась, и это отражалось даже на аргументации его сторонников (сам он во время кампании 1905–1906 года был, если не ошибаюсь, за границей107 и, во всяком случае, в избирательной кампании лично не участвовал), которые постоянно сбивались на аргументацию Мякотина, представлявшую более удобный материал для агитации, тогда как аргументация Ленина была более пригодна для дискуссий на партийных собраниях, чем для воздействия на широкие внепартийные массы.
Боевыми сторонниками участия в выборах были кадеты – и почти они одни. Партии более правые, начиная от октябристов, открытых собраний почти не устраивали; по крайней мере, мне не пришлось побывать ни на одном из них (помню несколько их собраний в 1906–1907 году при выборах во 2‐ю Думу), и ни один из их сторонников не выступал на чужих собраниях. Исключение составляет только партия рабочих-монархистов под лидерством рабочего Ушакова, которая делала мало удававшиеся попытки устройства рабочих собраний; на них не приходила публика. Один раз я видел Ушакова на чужом митинге, и, несмотря на то что он проводил как будто ту же линию, что и я, мне пришлось резко отмахиваться от него. Из людей внепартийных, стоявших влево от кадетов, постоянно выступал против бойкота я – и почти только я один; других ораторов не припомню. Мне, таким образом, приходилось разойтись и бороться с такими людьми, как Мякотин108, и лично, и политически очень близкими.
Из эсдеков особенно часто мне приходилось сталкиваться с Крыленко, выступавшим под кличкой Товарищ Абрам, и другим, выступавшим как Товарищ Николай. Впоследствии этот последний оказался полицейским агентом, однако, по-видимому, не вполне проникшимся полицейским духом, потому что года через два-три после этой кампании он застрелился109, притом не вследствие разоблачения: разоблачен он был только после смерти110. Нужно заметить, что он производил довольно симпатичное впечатление, во всяком случае более симпатичное, чем противный, наглый и самодовольный Крыленко. В шпионство Товарища Николая все его встречавшие, и я в их числе, поверили лишь с большим трудом после появления в печати неопровержимых документов.
Из кадетов всего чаще я встречался с П. Н. Милюковым, Ф. М. Родичевым, В. М. Гессеном.
Странная была избирательная кампания в первую Думу.
Программы партий, их задачи, думские и внедумские, не затрагивались вовсе. Все сводилось только к одному вопросу: участвовать или бойкотировать, и в связи с ним к критике законов о Думе. Не ведя агитации за активный бойкот, бойкотисты рекомендовали избирателям в день выборов сидеть дома, и к этой проповеди абсентеизма фактически сводилась вся их агитация. Таким образом, ради революционизирования народа они агитировали за бездействие и фактически только ослабляли революционный дух.
В их печатных выступлениях они нередко высказывали мысль: бойкот Булыгинской думы привел к революционной победе, Булыгинская дума была сорвана, в октябре вспыхнула забастовка, был завоеван манифест 17 октября с обещанием новой, во всяком случае несколько, хотя и немного, лучшей Думы. Но и эта Дума совершенно не соответствует ни истинным потребностям народа, ни степени напряжения ее революционной энергии. Поэтому – да здравствует новый бойкот, долой и эту Думу! После ее провала неизбежно будет созвано учредительное собрание.
Но эта параллель совершенно не соответствует действительности.
Булыгинская дума вовсе не была сорвана бойкотом, и никакого бойкота этой Думы не было. Тогда действительно нарастала революционная волна, но она шла мимо Думы, не бойкотируя, а просто игнорируя ее; никто ею не интересовался, и это равнодушие рядом с такими посторонними ей явлениями, как забастовки, ее погубило. Совершенно иное происходило в избирательный период 1905–1906 гг. Дума была в центре общего интереса; бойкотисты смотрели на нее как на опасного врага и вели на нее приступ, только увеличивая общий интерес к ней. И уже в силу одного этого их агитация не могла оказаться успешной.
Нужно помнить, что избирательный закон нигде не указывал кворума избирателей. Поэтому десяток рабочих на тысячном заводе, несколько участников съезда уполномоченных могли полнокровно выбрать самих себя в выборщики, а самое ничтожное число выборщиков могло выбрать членов Думы. Дума, созданная несколькими тысячами избирателей по всей Руси, все-таки собралась бы. Этот аргумент приводился нами, противниками бойкота; сторонники возражали:
– Да, но такая Дума будет лишена всякого авторитета.
История всех предыдущих бойкотов не подтверждает этого утверждения; прусский ландтаг 1849 г., сербская скупщина 1883 г. законодательствовали и пользовались достаточным авторитетом за границей, что самое важное, да и внутри страны. Во всяком случае, из этого ясно, что задачей бойкотистов было подорвать авторитет будущей Думы. Замечательная ирония судьбы: революционеры подрывали авторитет Думы, которая оказалась весьма революционной.
Сторонники участия относились к законам о Думе ничуть не менее отрицательно, чем его противники. За исключением одного П. Н. Милюкова, все они ожидали Думы консервативной (а я был уверен в этом едва ли не больше, чем другие), и все говорили: выбирать необходимо, несмотря на это; хорошо будет уже то, что в Думу вопреки безобразному избирательному закону пройдет десяток-другой прогрессивных депутатов; их голос в ней будет достаточно громок. Нам возражали:
– Не будет ни одного!
– Этого не может быть, если вы своим бойкотом не сделаете этого; но если даже вы окажетесь правыми, то все же истинная воля народа скажется на первых стадиях выборного производства при избрании уполномоченных и выборщиков, и это уже будет иметь свое положительное значение.
Любопытно, что оценка избирательного закона с точки зрения его вероятных последствий была, таким образом, одна и та же и на крайних правых флангах, в правительственных рядах, и в принявшем Думу среднем общественном слое (в партии кадетов), и на крайнем левом фланге. Крыжановский и его товарищи, вырабатывая закон, желали опереться на деревню против города, на невежество против образования и ожидали от них поддержки старой монархии и помещичьей власти, а левые и средние были глубоко уверены, что цель эта законом достигнута. Только один П. Н. Милюков обнаружил большую политическую проницательность, утверждая смелую мысль, что в такой исторический момент, как 1905–1906 годы, при таком политическом единодушии, которое охватило все общественные классы, почти всякий избирательный закон даст один и тот же безусловно оппозиционный результат, отличающийся только в оттенках, и что закон 11 декабря, во всяком случае, исключения не составит. Это, конечно, не мешало ему относиться к закону критически и даже отрицательно.
У кадетов были свои списки рекомендуемых ими выборщиков по городской курии Петербурга, и известны были имена 6 депутатов, которых они собирались проводить на выборах. Поэтому, закончив аргументацию в пользу участия вообще, они обыкновенно кратко заявляли: вот наш список выборщиков, голосуйте за него. Но защищать его не приходилось за отсутствием противников. Если выбирать, то кадетов, – больше некого. Были списки октябристов и правых, но настроение собраний, о которых я говорю, было настолько определенно левое, что спорить с октябристами и правыми было совершенно бессмысленно. С левыми же – за отсутствием их кандидатских списков и за нежеланием их вступать на эту почву – спорить не было оснований.
Именно это и делало из всей избирательной кампании нечто крайне бессодержательное и бесплодное. Мое положение было в этом отношении еще печальнее, чем кадетских ораторов. Мне бы хотелось списка более левого, но волей-неволей приходилось заканчивать свои призывы печальным признанием ошибки левых и заявлением, что ввиду этого необходимо голосовать за кадетов, которые, как я говорил, не обещают достаточной решительности в борьбе против существующего порядка, но, во всяком случае, будут стоять за конституцию, за свободу личности и слова, за правовой порядок, за аграрную и другие социальные реформы. Но останавливаться на этих вопросах ни мне, ни самим кадетам, ни их левым противникам не приходилось. Итак, фактически я был сторонником кадетов, хотя и условным.
Иногда, особенно в своих речах в провинции, я делал такого рода указание. Соберутся собрания выборщиков. Последний этап – избрание депутатов – обещает торжество реакции вследствие значительного процента в их числе выборщиков от землевладения. Но выборщики от остальных курий, если настроение избирателей скажется при выборах ясно, смогут заявить протест против избрания депутатов искусственным, ненародным большинством, потребовать изменения избирательного закона и объявить себя истинной законодательной властью. Это был уже революционный призыв; его не всегда я успевал даже договорить до конца, как полиция объявляла собрание закрытым. И когда это бывало на собраниях, созванных по инициативе кадетов, то они не без основания обвиняли меня в том, что я сорвал их собрание.
Остановлюсь подробнее на нескольких отдельных эпизодах.
В первой половине декабря происходило собрание в Териоках. Не помню, кем и для какой специальной цели оно было созвано, но на нем были представители разных партий и, между прочими, П. Н. Милюков. Как везде в ту эпоху, на сцену явился все тот же вопрос: бойкот или выборы.
Милюков на этот раз в своем прогнозе был почему-то осторожнее, чем обыкновенно, и «допускал» возможность торжества на выборах реакции. Но, говорил он, кто бы в окончательном итоге ни победил, выборы явятся великим смотром, на котором будут подсчитаны силы борющихся течений, и мы определенно и наверняка узнаем, имеют ли реакционеры какую-нибудь опору в крестьянстве, в рабочем классе, в горожанах или только в помещиках, и этот подсчет сил будет иметь громадное значение.
Против Милюкова выступил неизвестный мне эсер.
– Для Милюкова, – сказал он, – этот смотр и подсчет сил действительно нужен, – пусть он и выбирает. Но для нас он не нужен. У нас уже были смотры и силы подсчитаны. У нас был «Потемкин», у нас была первая великая октябрьская забастовка, две следующие забастовки, наконец у нас есть московское восстание111. Больше смотров не нужно; теперь нам нужно применение подсчитанных сил к делу.
Речь была сказана эффектно и вызвала громкое сочувствие в большей части собрания. Дня через два или три после нее закончилось московское восстание печальным поражением112, и гордое заявление получило свою оценку от хода событий. Исход этот, однако, можно было предвидеть уже в момент произнесения речи.
Другой эпизод относится к городу Тихвину Новгородской губернии. Это случай, когда я имел самый большой в моей жизни ораторский успех, – пожалуй, единственный в моей жизни действительный успех, и он стоит очень ярко в моей памяти. Попробую изложить его со всей возможной объективностью.
В городе Тихвине в конце декабря 1905 г. происходил съезд местных учителей, и я получил приглашение приехать на него для прочтения доклада. Совершенно не помню темы моего доклада, – без сомнения, он был связан с текущим политическим моментом. Доклад был прочитан, вызвал прения.
На следующий день после закрытия съезда должен был в Тихвине состояться совершенно особенный крестьянский митинг, и мне предложили остаться на него. Я согласился и утром, перед митингом, зашел к члену местной земской управы, которого мне рекомендовали, и попросил его дать мне материалы о землевладении в Тихвинском уезде. Он дал их мне, и я наскоро, насколько было возможно, ознакомился с ними. Особенность митинга состояла в том, что он был созван местным предводителем дворянства, впоследствии членом Государственного совета, Буткевичем. Созвание совершилось официально через волостные правления: Буткевич предложил каждой волости прислать по нескольку делегатов на митинг, и, таким образом, собрание могло считаться выражающим настроение всего крестьянства целого уезда. Не помню, на каком основании я был на него не только пропущен, но [и] получил слово: вход был свободный, полномочия не проверялись, так что посторонняя публика и, в частности, учителя со съезда присутствовали, но слова Буткевич мог мне не дать.
Собрание происходило после полудня в зале земского собрания. Присутствовало человек 300–400; стулья были вынесены, и все стояли, кроме как у стола президиума. Полиции на собрании не было.
Буткевич открыл собрание такою приблизительно речью:
– Нам предстоит выбрать Государственную думу. Кого же выбирать? Что должна будет делать Дума? Она будет решать государственные дела. А государственных дел много разных. Тут и вопрос, как быть с евреями и другими инородцами, нужно ли им равноправие или нет, словом – национальный вопрос. Тут и вопрос, как мы, Россия, должны вести себя по отношению к иностранным государствам, вопрос иностранной политики. Тут и вопрос, как поднять народное образование. Тут и вопрос, откуда доставать государственные средства, – финансовый. Тут и вопрос о земле. Ведь вот говорят, что крестьяне страдают от малоземелья и что их надо наделить землею. И это правда, малоземелье есть. Но только знаете вы, по скольку придется на душу земли, если всю землю во всей Европейской России разделить поровну? Всего по полторы десятины, а у вас-то их по 4½. Выходит, что от вас еще отобрать придется. Так вот, значит, земельный вопрос – очень трудный и очень важный, и его нужно обсудить обстоятельно. Тут далее и…
И он перечислил еще пять или шесть вопросов тем же мертвым для крестьянской аудитории языком, не умея даже вопрос о финансах заменить вопросом о податях и тому подобном.
– В этом порядке я и предлагаю вести беседу. Утверждает собрание мою программу?
– Утверждаем, – раздалось в двух-трех местах.
– Возражений нет?
Молчание.
– Значит, первый вопрос на очереди – национальный вообще и еврейский в частности. Кто просит слова?
Выступил какой-то социалист-революционер из местных и произнес речь, которая могла бы быть признана недурной в другой обстановке, но здесь звучала чем-то совершенно ненужным. Аудитория явно скучала.
Затем попросил слова какой-то священник. Длинный, тощий, с умным лицом. И начал в таком роде:
– Жиды! Что такое жиды? Это такая вера. Вера поганая, по правде сказать. А только знаете что, ребята? Ведь жиды нашу веру считают поганой. Кто же из нас прав? Знаете что? Предоставим Господу Богу на небе решить это, а сами постараемся жить так, как он нам велел по нашей вере. А велел он нам всех любить и никому зла не делать. И жидам тоже. А исполняем мы это? Что-то не видал. А что нам нужно теперь делать? Выбирать в Думу. Надо выбрать хороших людей. А хорошие ли люди жиды? Знаете что? Бывают скверные, а бывают и очень хорошие. А православные? Тоже бывают хорошие, а бывают такие, что хуже всякого жида. Так можно ли выбрать жида в Думу? Если бы Дума должна была о вере рассуждать, ну тогда нам, православным, не подобало бы выбирать жида. Но ведь Дума будет только о наших земных делах говорить, так знаете что? Будем выбирать того, кто правильнее о них рассуждает, а жид ли он, православный ли, о том спрашивать не будем. Правда, жиды Христа распяли. Да, распяли. Только знаете что, ребята? Ведь это, почитай, 2000 лет тому назад было, а нынешние жиды разве в этом виноваты? Нисколько не виноваты. А вот наши генералы дырявых кораблей понастроили да при Цусиме и потопили, так ведь они снова Христа распяли, и ему это так же больно было, как тогда.
И т. д. Речь была замечательная, невероятная. С точки зрения ораторского искусства она могла вызвать много серьезных замечаний, – отрывистость фраз, постоянное ненужное повторение вопроса: «Знаете что?» – и других. Но речи, которая была бы лучше приноровлена к своей аудитории, сильнее бы на нее действовала, я никогда не слыхал, кроме речей Гапона, хотя манера говорить тут была совсем другая: Гапон действовал своим пафосом; тут пафоса не было и в помине, была действительно евангельская простота, в которой чувствовалось глубоко продуманное и прочувствованное убеждение, самая горячая искренность.
Речь, видимо, захватила аудиторию. Я стоял в толпе мужиков.
– Это наш батюшка, из нашего села, – сказал мой сосед, видимо с увлечением слушавший оратора.
– Славный батюшка, – сказал я. – Много у вас в уезде таких?
– Нет, наш батюшка один на весь уезд. Других таких нет.
С этим батюшкой познакомиться мне не удалось; фамилию его я, к сожалению, забыл. Но у разных лиц впоследствии мне удавалось наводить о нем справки, и вплоть до войны я с величайшим удивлением узнавал, что он остается жив и цел, священствует по-прежнему, сильно любим крестьянами как действительно истинный пастырь-бессребреник.
Батюшке возразил несколько слов сам Буткевич, потом какой-то, видимо, крайне правый субъект, потом один левый учитель. Все вертелись в области еврейского вопроса, все были слабы, и аудитория, видимо, скучала.
Попросил слова я:
– Еврейский вопрос очень важен, о нем прекрасно и всю правду сказал батюшка, и прибавить к его словам ничего нельзя и не нужно. Но я думаю, что вам интереснее будут послушать о земле.
– О земле, о земле! – раздалось по всей зале.
– Ну так я и перейду к земле.
Буткевич сделал мне замечание, совершенно, конечно, правильное, что в программе заседания стоят еще два пункта, но в зале раздалось:
– Пусть говорит о земле. О земле! О земле!
Буткевич не мог не уступить, настроение толпы было слишком определенное, и мне таким образом удалось явочным порядком поставить на очередь дня земельный вопрос.
– Вот нам председатель, Михаил Николаевич Буткевич, которому мы должны большое спасибо сказать за то, что он нас собрал и дал нам возможность перед выборами в Думу сообща обсудить, кого выбирать, сказал, что если всю землю в России поделить поровну, то выйдет по 1½ десятины на душу. Так ли это, я не знаю. Россия-матушка велика, и сколько в ней десятин, я не знаю. А вот про Тихвинский уезд я хорошо знаю. Тут 20 000 крестьянских дворов. А вот тут у меня список землевладельцев Тихвинского уезда. Вот на первом месте стоит Андреев. У него, значит, 30 000 десятин земли, усадебной, пашни, лугов и лесов. Так вот одной его земли хватило бы на прирезку к каждому мужицкому двору по 1½ десятины. За ним идет Карпов113. У него 22 000 десятин. Еще по десятине, да еще и с хвостиком. За ним монастырь Богоявленский114. В нем живут монахи, за нас, грешных, Богу молятся и нетленные богатства на том свете для себя уготовали.
– И жиды же эти монахи! – раздается голос в толпе.
– А между тем и о земных не позабыли. У них значится 15 000 десятин земли, и тоже пахота, луга, леса. Земли эти они частью сдают в аренду, а частью обрабатывают, нанимая мужиков.
Затем следовало еще несколько имен – и заключение:
– Так вот, следовательно, в Тихвинском уезде земли столько, что если бы пустить ее в передел, то не отбирать бы от крестьян их наделы понадобилось, а к нынешней крестьянской земле можно было бы прибавить по столько-то десятин на двор. А как живут крестьяне?
Я привел несколько имевшихся у меня общих данных, а затем дал детальное описание одной деревни, назову ее, за запамятованием, Неурожайкой, в тех ярких выражениях, которых я, к сожалению, не могу восстановить, но которые по своей художественной силе положительно напоминают толстовское: «Куренка и то, скажем, выпустить некуда»115. К сожалению, не имею права приписать их себе: я целиком взял их от одного мужика, с которым стоял в толпе до открытия собрания, и повторил дословно. Я остановился на арендных отношениях и на крестьянской заработной плате на помещичьих землях. Меня прервал председатель: