bannerbanner
«Жажду бури…». Воспоминания, дневник. Том 2
«Жажду бури…». Воспоминания, дневник. Том 2

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
7 из 22

– Первая наша задача – амнистия для вас!

Крики с парохода, вероятно, до тюремных камер не доносились, но в смысле их арестанты могли не сомневаться. Требование амнистии носилось в воздухе136, о нем кричали народные толпы, приветствовавшие депутатов, входивших в Таврический дворец.

И все, и депутаты, и публика верили, что стоит только Думе потребовать политической амнистии, и тюремные двери отворятся. Стоит им потребовать отставки министерства, и оно уйдет, и места министров займут Муромцев, Милюков, Набоков. Стоит им потребовать аграрной реформы, и… Тут, конечно, приходилось остановиться. Всякому интеллигенту было понятно, что аграрная реформа слишком трудна для уверенности, что она может пройти без сучка и задоринки. Но в остальное верили, не допуская сомнения. А в это верили крестьяне.

Сомнения, как я уже сказал, позволяли себе официальные партийные ораторы левых (бойкотировавших) партий, а также некоторые отдельные лица. В их числе был я, издавна склонный к пессимизму, и некоторые (не все) члены нашей редакции. Во всяком случае, «Наша жизнь», встретившая новый, 1906 г. (моим) пророчеством о потоках крови, и при открытии Думы предавалась ликованию гораздо умереннее, чем другие газеты.

Недели через две после открытия Думы я на одном митинге, протестуя против излишества восторгов и ожиданий, сказал:

– Многие верили, что стоит собраться Думе, и при первых же ее речах раскроются двери тюрем и падут твердыни самодержавия, как от иерихонских труб. Но вот уже две недели, как Дума собралась, а двери тюрем до сих пор крепко заперты, и бюрократический Иерихон стоит прочно.

Эти слова в кадетских газетах были приведены без их мотивировки, т. е. обращены в обвинение мною Думы, которая должна бы, но не сумела в две недели произвести преобразование всего государственного строя, и высмеяны как наивность. Не раз на митингах Родичев и другие кадеты приводили их против меня как явную нелепость, тогда как они были сказаны мною не против Думы, а против их необоснованных надежд и обещаний. Если же деятельность Думы обманула мои от нее ожидания, то только к лучшему, а не худшему.

Итак, настроение в день открытия Думы должно быть охарактеризовано одним словом: общий восторг. А между тем характерно, что власти в это праздничное настроение постарались без всякой нужды влить несколько капель горечи. Как известно, Дума должна была собраться в Зимнем дворце. Там Николай II открыл ее небольшой тронной речью, в которой на Думу налагалась обязанность служения «мне» и родине; «я» было на первом месте и еще нарочито подчеркнуто тоном голоса137. После речи Николая депутаты на пароходе были отвезены по Неве к Таврическому дворцу. И вот по каким-то непонятным соображениям администрации Дворцовый, наверное, а кажется, также Троицкий и Литейный мосты были разведены, а по некоторым примыкающим к Зимнему дворцу улицам движение как экипажей, так даже и пешеходов было приостановлено на несколько часов. Смысл этой меры вызывал общее недоумение. Для людей, живших на Васильевском острове (или, по крайней мере, в его восточной части), имевших необходимость утром пройти куда-нибудь в район Гостиного двора, эта мера представляла некоторое, но, главное, совершенно лишенное смысла затруднение138. Она ясно говорила, что от своего произвола правительственная власть отказываться не намерена.

Первая Дума должна была состоять из 524 депутатов, но вначале состояла менее чем из 500, да и под конец – только из 499. Депутаты от Кавказа были избраны только в мае, а депутаты от Сибири и Среднеазиатской России вовсе не были избраны до разгона Думы. Из них было 160 кадетов139, около 40 было поляков и треть представителей разных национальностей; остальные, избранные в качестве беспартийных, представляли бесформенную массу депутатов различных политических оттенков.

Из кадетов в Думе налицо был весь ее цвет: Муромцев, Петрункевич, Герценштейн, Шаховской, Родичев, Петр Долгоруков, Кокошкин, Набоков и другие. Не хватало только Милюкова, который не имел избирательного ценза и в Думу не попал. Были и люди, не сделавшие чести своему лагерю, как Гредескул (даже избранный товарищем председателя), впоследствии, после 1917 г., перебежавший в лагерь большевиков и обливавший грязью своих бывших товарищей. Был и священник Афанасьев, через несколько лет разоблаченный в качестве шпиона на постоянном, хотя и очень скромном жаловании из Департамента полиции (помнится, не то 50, не то даже 30 рублей в месяц). После этого разоблачения кадеты (особенно упорно Аджемов) публично отрекались от него, утверждая, будто он никогда к кадетской партии не принадлежал, а приходил в нее в качестве гостя, но в списке членов партии, напечатанном в издававшемся тогда «Вестнике (или «Еженедельнике», не помню точно) Партии народной свободы»140, он значился в числе полноправных членов.

Остановлюсь на одном рядовом члене кадетской партии, которого я близко знал, Ал[ександре] Ев[графовиче] Исупове. Это был мелочной лавочник из Шенкурска Архангельской губернии, с которым я дружески сошелся во время нахождения в ссылке в этом городе (1888–1891 гг.). Крестьянин Архангельской губернии по происхождению, содержатель лавки по профессии, это был человек с формальным образованием не выше народной школы141, но от природы умный, много читавший и думавший, выписывавший «Неделю» и «Русские ведомости», бравший у нас (политических ссыльных) журналы и книги, находившийся с нами в хороших отношениях и бывший под заметным нашим влиянием. Когда я прочитал в газетах, что он избран в Думу по крестьянской курии Шенкурского уезда, то был уверен, что он и в Думе окажется под влиянием левых, в частности моим, но в этом ошибся: с первых же дней он примкнул к кадетам, а меня даже не посетил. Позже, когда он приезжал в Петербург судиться по делу Выборгского воззвания, затем еще раз, чтобы отсиживать трехмесячное тюремное заключение, и затем по какому-то чисто личному делу, он бывал у меня. О времени Думы он вспоминал как о каком-то чудном сновидении, когда он был в совершенном чаду. О своем избрании говорил, что его совершенно не ожидал и принял с величайшим недоумением. Я спрашивал его, как он оказался в рядах кадетов; по-моему, ему самое место было в рядах Трудовой группы. Он отвечал, что он во всем согласен с кадетами, кроме аграрной программы, что эта последняя у трудовиков ему действительно больше нравилась, но что ведь Трудовой группы еще не было, когда открылась Дума, что он еще по дороге в Петербург из Шенкурска определенно решил примкнуть к кадетам (избран он был как беспартийный), а затем у него уже не было повода выходить из партии.

В пленарном заседании Думы он выступал всего один раз с речью по аграрному вопросу. Я этой речи не слышал, но читал и помню о ней только общее впечатление слабости и то, что она многократно прерывалась возгласами с мест:

– Громче, громче!

– Я не могу громче, господа! – огрызнулся он142.

Очевидно, сказывалась полная непривычка к публичным речам. В числе прочих он был в Выборге, подписал Выборгское воззвание и отбыл тюремную повинность. После последнего нашего свидания не очень задолго до войны я потерял его из виду, и только совсем недавно, года два тому назад, я прочитал его имя в одной статье в «Архиве русской революции»143 в числе расстрелянных большевиками. Что он сделал для того, чтобы вызвать этот конец, и сделал ли что, – совершенно не знаю144. И о самом событии я узнал только лет через 10 после него. Сильно сжалось у меня в груди при этом известии. Человек – средний, но очень хороший, – с ним у меня прочно связывались мои ссыльные воспоминания.

В противоположность кадетам список внепартийных депутатов громкими именами не блистал, а если таковые и были, то в рядах, стоявших правее кадетов. Здесь были М. М. Ковалевский, Кузьмин-Караваев, М. Острогорский, М. М. Стахович, граф Гейден и еще несколько. В рядах «левее кадетов» сколько-нибудь известных имен было только два: И. В. Жилкин и Л. М. Брамсон. Я случайно знал еще имя Аладьина; из остальных немногие приобрели небольшую известность только во время самой избирательной кампании (Назаренко145), а остальные стали известны только по списку избранных депутатов.

Жилкин был членом редакции «Нашей жизни». Он был способным журналистом, умея писать для газеты бойко и интересно, но не более. Особенно хорош он был как интеллигентный репортер, умеющий умно и хорошо излагать научные и политические заседания, всегда не только верно передавая смысл отдельных речей, но [и] умея схватывать общий характер заседания. Между прочим, он первый пустил в ход кличку «зубры» в применении к черносотенцам, воспользовавшись фразой, сказанной на дворянском съезде, кажется, Марковым, что крупных землевладельцев следует сохранять, как зубров в Беловежской пуще. Жилкин был вполне порядочный человек и хороший товарищ. В нашей редакции он играл только второстепенную роль146. Во время избирательной кампании он уехал к себе на родину. Неожиданно для нас вернулся оттуда уже депутатом, и стало известно о том триумфе, который встретили там его выступления.

Л. М. Брамсон был петербургский адвокат, большой известностью не пользовавшийся, но зато пользовавшийся большим уважением всех его знавших.

Имя Аладьина я узнал вот по какому поводу. Когда я был еще в Киеве в редакции «Киевских откликов», я получил от него корреспонденцию из Лондона. Корреспонденция была слабая, но все-таки приемлемая, и я ее напечатал. Потом получилось несколько корреспонденций, из которых некоторые были еще слабее. Напечатать их было нельзя, и я написал ему некоторые разъяснения о том, как следует писать. В ответ получил письмо, что он сам признает слабость своих писаний, что она объясняется дурным материальным положением, иногда тем, что по нескольку дней не обедает, но что постарается принять во внимание мои указания. В дальнейшем он изредка присылал корреспонденции, из которых, может быть, одну половину я печатал, подвергнув серьезной редакторской правке; остальные браковал. Вместе со мной он из «Киевских откликов» перешел в «Нашу жизнь», но скоро вслед за тем замолчал. На этом прекратились мои с ним отношения, и я только слышал от моего товарища по редакции В. В. Португалова, что А. Аладьин – его товарищ по Казанскому университету, из которого был исключен за участие в беспорядках.

И вот, лишь только открылась Дума, Аладьин, Жилкин, Брамсон и еще Аникин взялись за сплочение беспартийной массы крестьянских депутатов в компактную Трудовую группу, что очень быстро им и удалось147. Они привлекли меня как специалиста по вопросам государственного права в качестве совещательного члена при Трудовой группе. Я легко сошелся со своими товарищами по работе, скоро получил право решающего голоса на ее заседаниях и таким образом оказался тесно связанным с думской работой группы с первых дней Первой думы148 до последних предреволюционных (1917 г.) дней.

В Первой думе Трудовая группа насчитывала более 100 членов149; цифра колебалась, так как время от времени приходили новые члены из аморфной массы беспартийных депутатов; некоторые, напротив, не чувствовали тесной связи с группой и уходили из нее в эту массу, иногда, чтобы потом вновь вернуться в группу, а иногда – нет. Однако в процессе думской работы в общем происходило внутреннее спаивание.

Для организационного создания и сплочения группы наибольшее значение имели Аладьин и Брамсон, несколько меньше – Аникин и Жилкин. Для деятельности ее в Думе – Аладьин, Аникин и Жилкин, особенно прославившийся как оратор. Из них Аладьин как человек, долго живший за границей, в частности в Англии, и работавший там на заводах в качестве рабочего, лучше других был осведомлен в вопросах парламентской жизни, лучше других понимал значение партийной организации. В качестве крестьянина он на собственной спине или, по крайней мере, на спине своих родителей испытал значение малоземелья, хотя научного знакомства с аграрным вопросом у него не было. Первые же его речи создали ему славу первостепенного оратора, но лично я с такой его оценкой никогда не соглашался и не могу согласиться теперь. Его красноречие того же типа, что и Родичева. Оно основано на пафосе, который я склонен назвать ложным или искусственным. Оно гонится более за красивым построением фразы и содержанием всегда готово пожертвовать ради формы. Когда слушаешь оратора такого типа, то всегда кажется, что не он владеет словом, а слово владеет им.

Я поясню эту общую мысль примером, заимствованным не из речи Аладьина, а из речи Родичева. Сделать заявление о необходимости общей амнистии кадетская партия поручила в первое же заседание Думы Петрункевичу, и оно было сделано превосходно150. Но за развитие его взялся (в одном из следующих заседаний) Родичев. С первых же слов на язык его подвернулось какое-то слово, говорящее о милосердии, милости, и вся речь его оказалась рядом красивых словооборотов на тему христианского милосердия151. В этом виде речь Родичева не соответствовала ни общему смыслу политического момента, ни настроению кадетов, без всякого сомнения – настроению и желаниям самого Родичева, который за несколько дней перед тем напечатал в «Праве» статью на ту же тему152, но совершенно в ином тоне: речь в ней шла о требовании амнистии как акта справедливости и исторической необходимости, а не о христианском прощении и милости заблуждающимся. (Считаю нужным оговориться, что по памяти восстановляю мое – и очень многих других – тогдашнее впечатление и не могу безусловно поручиться, что, перечитав речь, я не отказался бы от этих замечаний.) В данном случае слово и художественный образ увлекли Родичева на дорогу, чуждую желанию его самого и партии, от имени которой он говорил.

Такого же рода ляпсусов, только еще более грубых и более частых, можно насчитать сколько угодно в речах Аладьина. Но так как речи Аладьина, при всей их несомненной талантливости, все же менее значительны и более бледны, чем родичевские, и вся личность его не так крупна, то, к сожалению, примеры у меня не так отчетливо сохранились в памяти.

Собственно, почти все содержание речей Аладьина исчерпывается одной постоянно повторяющейся мыслью, как бы одним постоянным обращением к правительству: «Берегитесь! Мы, Дума, самим фактом своего существования и тем обещанием, которое оно дает народу, сдерживаем волну народного негодования в легальных рамках; но если Дума будет распущена или если ее деятельность вследствие вашего противодействия не принесет необходимых плодов, то знайте, что тогда поднимется грозный поток, который моментально смоет вас с лица земли».

Эту мысль Аладьин развивал на разные лады, всегда красиво и довольно разнообразно по форме. Хороша, хотя не без преувеличений была его речь о произведенной Гурко растрате казенных сумм, ассигнованных на борьбу с голодом153. Но иногда Аладьин позволял себе изумительно снижать содержание своих речей. Так, однажды здание Думы в свободное от заседания часы осматривала какая-то высокопоставленная особа и сказала чиновнику канцелярии что-то в таком роде:

– А хорошо было бы, если бы наиболее видных членов Думы повесить на этих перекладинах.

Чиновник передал это Аладьину, а тот счел нужным зачем-то довести эту глупость до общего сведения в пленарном заседании, причем, однако, фамилии особы не назвал, чем окончательно обесценил свой протест. Вероятно, эта особа была кем-нибудь из великих князей, но и в этом случае, и даже с именем, подобное сообщение вряд ли имело бы какой-нибудь смысл и производило впечатление жалкой сплетни154.

В общем, речи Аладьина производили впечатление на думцев и еще большее на всех читателей газет и создали ему крупную популярность. Но после разгона Думы эта популярность сразу потускнела.

Во время роспуска Думы Аладьин был в отсутствии; как человек, хорошо владеющий английским языком, он вместе с Родичевым и некоторыми другими был послан Думой в Лондон, чтобы сделать визит английским парламентариям. Поэтому в Выборге он не был и Выборгского воззвания не подписал155. Но прямая обязанность его как одного из лидеров группы была вернуться в Россию, участвовать в съезде группы в Финляндии156 и вообще как-нибудь открыто действовать в этот тяжелый момент. И, однако, Аладьин предпочел остаться в Англии. Что его побудило к этому? Нужно заметить, что над ним не тяготело никакого обвинения и вернуться он мог совершенно свободно.

У меня есть только одно объяснение: побоялся, – объяснение, в то время общепринятое в нашей группе. Я очень не люблю бросаться этим обвинением и тем не менее в данном случае не знаю другого. Но ведь Аладьин во время Думы не обнаруживал трусости? Не обнаруживал он ее и на митингах, на которых выступал (во время думской сессии) с очень смелыми речами, которые могли бы дать удобный повод для ареста и возбуждения тяжелого преследования по очень серьезным статьям Уголовного кодекса или для расправы такого рода, как с Герценштейном, Иоллосом, Караваевым. Совершенно верно. Но Аладьин принадлежит к числу тех людей, которые мужественны, когда на них устремлены (не в переносном, а в прямом смысле) тысячи глаз, и которые теряют все свое мужество, когда этого возбудителя налицо нет. Так объясняю я психику Аладьина. Как всякое психологическое объяснение, оно субъективно и не может быть доказано неопровержимым образом.

Как бы то ни было, Аладьин после очень громкой известности сразу сошел совершенно на нет. Он делал попытки агитировать в Англии по русским вопросам157, но деятельность его совершенно не обращала на себя внимания. Вероятно, вследствие нужды он сделался корреспондентом «Нового времени», но даже как измена своему знамени это сотрудничество бывшего радикала в консервативной газете не обратило на себя ничьего внимания и не произвело шума. В 1917 г. он вернулся в Россию и играл какую-то очень малозаметную, но в общем недостойную роль.

Совершенно другого душевного склада и другого калибра С. Аникин. Тоже крестьянин, с примесью инородческой (мордовской) крови, собравший и напечатавший (через несколько лет после Думы) сборник мордовских сказок158, он был народным учителем в Саратовской губернии; революционер и народник по убеждениям и настроению, формально принадлежал к эсеровской партии и был сторонником бойкота. Во время избирательной кампании он был на нелегальном положении и участия в ней принимать не мог. Заочно избранный в Думу, избрание принял.

Для активного участия в Думе ему нужно было легализоваться. Но как? Он взял у социалистов-революционеров бланк для фальшивого паспорта, вписал в него свое имя и с этой фальшивкой на свое имя поехал в Петербург. Курьез в истории, вероятно, совершенно исключительный. С фальшивкой он жил во время Думы и некоторое время потом. Дело о нем, ведшееся в административном порядке, было, однако, прекращено, и он получил обратно свои настоящие документы. Несколько лет спустя против него было возбуждено новое дело за участие в Крестьянском союзе159, он сидел, потом был выпущен и бежал за границу. В Выборге он не был, так как был послан Трудовой группой в Лондон на социалистический съезд160. Поэтому в следующем году он был вновь избран выборщиком в Государственную думу, но избрание его было кассировано Сенатом на том основании, что он, будучи крестьянином по происхождению, своего хозяйства не ведет. В следующие после Думы года он был верным членом Трудовой группы и, когда бывал в Петербурге, всегда участвовал на заседаниях ее центрального комитета и думской фракции. Чем он мог существовать за границей – решительно не представляю себе. Он, правда, выступил в литературе161, писал недурные беллетристические очерки (между прочим, в «Вестнике Европы»162), пописывал статьи, но этого было очень мало. В 1917 г. он вернулся в Россию163 и проездом через Петербург был у меня, но, к сожалению, одним свиданием наше возобновленное знакомство и ограничилось. Тогда он колебался, возвращаться ли в партию социалистов-революционеров или примкнуть к народным социалистам. Я убеждал его ни в каком случае не делать первого, указывая на крайне вредную деятельность социалистов-революционеров; со многими моими указаниями он соглашался, но все-таки убедить его мне, очевидно, не удалось. Он уехал, я потерял его из виду и окончательного решения не знаю. Скоро после этого, кажется в 1919 г., он умер.

Его роль в Думе вызывала не менее отголосков в стране, но была гораздо более серьезна, чем роль Аладьина. Он тщательно готовился к речам и всегда знал тот вопрос, по которому выступал, чего про Аладьина сказать нельзя. Готовился он, не только изучая материалы, но [и] много предварительно расспрашивая людей, от которых надеялся получить сведения по вопросу, а также подвергая свои речи предварительному обсуждению в заседаниях группы и внимательно прислушиваясь ко всем указаниям. Страстного пафоса Аладьина в его речах не было, но была большая серьезность, соединенная с горячей, глубокой, выстраданной и прочувствованной убежденностью. И за эти черты он пользовался всеобщим уважением и любовью товарищей, чего опять-таки про тщеславного Аладьина сказать нельзя.

Жилкин был образованнее и шире Аникина, но мельче его по размерам таланта и вообще личности. Аникин – человек aus einem Guss164, иудей, по известному определению Гейне165; он весь целиком был погружен в политическую борьбу, и вне ее у него не было жизни. Жилкин, напротив, жил и дорожил всеми благами жизни. Трудно было ожидать от него крупной роли в Думе, и, однако, он сыграл ее. Он был из тех людей, которые под влиянием толчка, полученного извне, духовно растут и на известное время в известном положении становятся большими людьми. Проходит момент, их настроение падает, и они опускаются до уровня золотой середины. Таких крупных людей на один исторический момент всегда создают революции; немало их во Франции создали революции – Великая и 1848 г.; были они и у нас, притом в Трудовой группе – в большем числе, чем среди кадетов, и Жилкин принадлежал к их числу. Вся его деятельность во время избирательной кампании, потом в Думе и в группе была проникнута подъемом революционного момента. Прошел момент, упало настроение, и Жилкин вернулся к литературной работе заурядного журналиста. Даже громкая известность, приобретенная им в думский период, не помогла ему упрочить места в литературе. После обновления состава редакции «Вестника Европы» (1909 г.) он входил в него и вел там провинциальную хронику, но на нее никто не обращал более внимания, чем на иностранную хронику Слонимского.

Особое место занимал в группе Л. М. Брамсон. Оратором он был посредственным и говорить публично не любил, поэтому выступал в пленарных заседаниях Думы редко, а так как широкую известность дают только такие выступления, то ее он и не приобрел. Но внутри Трудовой группы он был едва ли не главным цементом. Незаметной деятельностью он умел сплачивать разнородных людей, мирить разногласия и ссоры и направлять общие силы на одну цель. Вовсе лишенный самолюбия, он не только не стремился играть заметную роль, но [и] всегда очень охотно уступал место и дорогу другим. Когда подготовлялись выступления в Думе, он щедро снабжал думских ораторов сведениями и мыслями и предоставлял им получать триумфы, подготовленные его работой. Таким я его узнал во время Первой думы166, и таким я знал его вплоть до конца 1917 г. или начала 1918 г., когда он уехал за границу.

За этими лидерами шла многочисленная (свыше 100 человек) рядовая армия трудовиков. Политический состав ее был не вполне однороден. В нее входил целый ряд партийных эсеров, выбранных помимо своего желания, и еще большее число эсерствующих, в партию организационно не входивших, но по духу ей принадлежавших, хотя и не согласных с бойкотом. Затем вначале были внепартийные эсдеки или эсдекствующие, которые под конец Думы из группы ушли. Остальные, составлявшие большинство, были рыхлой массой, которая могла бы присоединиться к кадетам, если бы Аладьин и другие не увлекли их в Трудовую группу.

Значительное большинство группы составляли крестьяне, но были и интеллигенты: присяжные поверенные и др.167 Средний интеллектуальный уровень не только первых, но и вторых был невысок. Из первых многие писали совершенно неграмотно. Для характеристики вторых приведу такой эпизод.

В комиссии Трудовой группы, разрабатывавшей вопрос об избирательном праве, я упомянул о «пассивном избирательном праве». На это раздалась реплика:

– Зачем нам пассивное избирательное право? У нас такого не должно быть.

Увы, эта реплика исходила от члена Думы, присяжного поверенного Заболотного.

Помню инцидент в самой Думе, виновником которого на этот раз был крестьянин (фамилии не помню).

При обсуждении какого-то вопроса, никакого отношения к земле не имеющего, он вдруг перескочил на малоземелье. Муромцев, конечно, вернул его к порядку дня.

– Извините, господин председатель, но ведь я простой крестьянин.

– Но и член Думы тоже, – строго заметил Муромцев.

Но при всем том работать в Трудовой группе было в высшей степени приятно: я не встречал другой аудитории, столь внимательной, столь интересующейся, столь осмысленно требовавшей разъяснений и направлявшей оратора, куда ей было нужно, и столь много умевшей извлечь из его слов.

На страницу:
7 из 22