
Полная версия
Лайкни и подпишись
–Даш, ты звук включи, я не понимаю ничего.
Даша медлит, курсор, чуть дергаясь, все же едет к кнопочке включения звука.
Комната тонет в задорных криках.
– А сейчас Витек нам расскажет, что он любит есть, – Парфенов достает тарелку и ложку. В тарелке гречка. – На Витек, – протягивает ложку, – это что у нас?
– Ка-каша, – неуверенно мычит Витек.
Парфенов ржет:
– Сам ты какаша, ешь, давай, любишь кашу?
Витек кивает и берет ложку, но непослушные, точно вывернутые из суставов пальцы никак не могут ухватить тонкую рукоять. Витек нервничает, ерзает, лицо его кривится от старания и страха.
Ложка, наконец, ложится в его руку, Витек сияет кривой улыбкой, зачерпывает ложкой крупу как черпачком и боком тянет к губам, одновременно вытягивая губы трубочкой, пытаясь слизнуть крупинки, как лошадь берет с рук морковку.
Ложка падает из напряженных, перекрученных рук Витька и звонко прыгает по полу, брызгая гречкой.
Парфенов жалостливо качает головой.
– Эх ты, Витек, не хочешь есть?
– Хо-хочу – понурив голову гундит Витек.
– Хохочешь, значит? Ну ладно, давай помогу.
И Парфенов резко окунает голову Витька в тарелку с кашей.
Дикий хохот Парфенова и кого-то еще, невидимого, за кадром.
– Ну вот вы и узнали о любимом блюде Витька – какаше, подписывайтесь, ставьте лайк и смотрите новые приключения Витька на моем канале.
Даша молчит. Оля молчит. Экранчик с видео становится черным, и в его глянцевой поверхности Оля видит их с Дашкой отражения: скорбные, онемевшие лица, будто на их глазах только что уложили кого-то в гроб.
– Это что было? – спрашивает Оля шепотом, точно боясь, что кто-то услышит, кто-то узнает, что они только что с Дашкой смотрели.
– Это видео, – говорит Даша ровным спокойным голосом, – приключения Витька называются, их снимает Никита, выкладывает в сеть и за них получает деньги. Этот вот называется «Какаша».
Глава19 Оля
Оле мерзко.
Она трет себя мочалкой до скрипа, до алых пятен на ляжках. Оле больно, но нет сил остановиться.
Она выдавливает в руку шампунь, яростно трет голову, запутывая волосы в колтуны. Вода шипит паром, по стенам бегут струйки конденсата.
В дверь робко скребется мать:
– Оль, ты чего там баню устроила? Окна все запотели.
Оля не отвечает, только выкручивает вентиль до упора, чтобы все потонуло в шуме воды. Вода очищает, вода смывает все, даже из памяти, даже из сердца. Оля садиться на дно пузатой ванны, обхватывает колени руками. Эмалированные стенки жгут бока холодом, а неистовый, в бешенстве плюющийся душ, обжигает голову. Вода течет по лицу, заливается в глаза, уши и ноздри.
Оле хочется выть. Оле хочется снять с себя кожу – так ее измарали сегодня.
После просмотра, Оля и Даша еще много минут просидели молча бок о бок, пялясь в черный экран монитора.
Прозвенел звонок, стих шум в коридоре, с хлопаньем позакрывали двери классов.
– Этот, – Оля запинается и с трудом давит слова, – Витек, он из нашей школы?
– Узнала его? Да, он в параллели Парфенова, ты у них не ведешь.
Даша чешет затылок, коротко вздыхает.
– Он ко мне на консультации не ходит, но прикреплен как один из «особых». У него ДЦП и задержки развития как вытекающие.
– А почему он у нас учится? – спрашивает зачем-то Оля, хотя сама прекрасно знает ответ.
– А где ему учиться? Сейчас все так – обычные дети, или необычные, всех в один класс. Школа отказать не может, а родители и рады. Переводить на спец-обучение, знаешь, Оль, дорого.
Оля знает.
– Дорого, – повторяет она эхом.
– Ну, ты чего сидишь? Тебе в класс пора, тебя там твои троглодиты ждут, по Лермонтову тоскуют.
Оля встает, снова садиться.
– Это так оставлять нельзя, – говорит Оля тихо и как-то вопросительно, точно спрашивает у Даши позволения: позволения злиться, негодовать, действовать.
Даша ничего не отвечает.
Тогда Оля идет на урок. Идет как ватная, как во сне.
А перед глазами Кирюша – с алюминиевой ложечкой в непослушной руке – «какаша».
Оля выключает душ, заматывает волосы полотенцем, выходит – распаренная и мягкая, такая чистая, будто по-младенчески голая – коридорный сквозняк обнимает ее холодными пальцами, принимает обратно в привычный поток жизни. Мама качает Кирюшу, как он любит: долго, монотонно. Сам он большими темными глазами, не мигая, смотрит на танец звездочек на потолке. Тени ночника ведут хоровод в побеленных известкой выбоинах и щербинках. Кирюша не спит, это монотонное качание его не усыпляет, ему просто нравится знать, что за одним движением последует другое, и вновь, и вновь, и ничего неожиданного, непредсказуемого, только бег старой, иссушенной возрастом, руки по перекладинам его кроватки.
Олю он не ждет, она – замотанная в белые халат и полотенце, горячая, махровая, как раскаленное мокрое солнце в синем холоде квартирного вечера. Он глядит на нее как на далекую звезду, недосягаемую и непонятную, но без тепла которой он не может жить. Кирюша и боится ее и тянется к ней. Оля простирает к нему свои лучи-руки, и Кирюша плывет в клубах ее тепла, спокойный и молчаливый, усмирённый танцем звезд и монотонным раскачиванием. В Олиных руках он сворачивается тугим шаром жизни и закрывает глаза.
Оля тихо стоит с Кирюшей возле окна. Сквозь дымку тюля щурятся зубатые огни фонарей. Оле редко удается вот так подержать сына, и она боится шевельнуться, даже дышать, так хрупок и дорог этот момент. Оба они – две песчинки тепла и любви среди лазурных осколков холода зимнего вечера.
Мама тихо расправляет Кирюше кроватку, поправляет простынки и одеяло, отгибает уголочек, как бы приглашая Кирюшу в объятия сна. Оля прижимается щекой к его головке. Ей бы стоять так вечно, не отпускать его, не отдавать никому. Холод лижет Оле голые пятки, она подгибает пальцы, мнется с ноги на ногу.
Мама тянется к Кирюше, уже спящему: «Давай уложу».
Оля закрывает глаза, едва заметно качает головой.
– Ты будешь самым счастливым, – шепчет Оля, – самым счастливым маленьким мальчиком. Мир так прекрасен и велик, а ты так мал. Солнце будет целовать твои щеки, а ласточки качать колыбель. Ты будешь самым счастливым…
Глава 20 Оля
«Ирод» не торопится открывать. За звонком в дверь несется сереной детский плачь. Что-то падает и шлепает, голоса переругиваются в нервозности позднего утра. Оля упрямо жмет на звонок.
Андрей распахивает дверь, одной рукой теребя непослушный узел галстука.
– Оля? Ты чего здесь, с утра пораньше?
Андрей даже улыбается ей, чего не случалось уже давно.
Оле неудобно, но выхода у нее нет. Она сконфуженно тупит глаза, перекладывает из руки в руку лямки пакетика с тетрадями.
– Да я это…
– Ты заходи, заходи, – Андрей пятится, и Оля втискивается в коридор, стараясь не касаться Андрея даже полами пуховика.
– Андрей, ну кто там? – Марина качает дочь в халате и бигуди, она зачем-то успела накраситься, хоть Оля знает, что Марина в декрете, но явно в спешке, помада сидит на губах как-то криво. – А, Ольга, это вы, здравствуйте.
Марина не смотрит на Олю. Она стыдливо мечется взглядом, цепляясь то за ступни Андрея, то за Олин пакетик, то за тапочки в прихожей.
Оля украдкой глядит на девочку – красный сверток, задыхающийся от натуги. Оля улыбается, и тут же одергивается, серьезнеет.
– Я поговорить пришла, можно? – спрашивает Оля ни у кого конкретного, но всем ясно, что у Марины.
Та кивает и уносит дочь в комнату: «Ну все, все, ну тише, тише».
– Случилось что-то, Оль? – Андрей побеждает галстук и уже мотает вокруг шеи шарф.
– Я про деньги узнать хотела, – мямлит Оля, – те, что ты давал, совсем кончились, да и времени прошло много…
Андрей кивает, нервно, часто. Откидывает кончик шарфа то на одну сторону, то на другую, недовольно кривится, и в конце срывает его совсем, швыряет на полку.
– Оль, ну нет у меня сейчас, видишь, вон Алка вопит, у нее то ли зубы, то ли живот, черт его знает, по врачам мотаемся, все деньги туда уходят. И на работе начальник, с-сука, премии лишил за одно опоздание! Одно, Оль! А я просто Марине помогал, подвозил их с Алкой в поликлинику.
Оля молчит. Андрей тяжело дышит, будто животное, которое долго гнали собаки. Он обувается, надевает пальто и как-то мягко и незаметно, но все же вытесняет Олю на лестничную клетку.
– Оль, вот ей Богу, как только, так сразу, все отдам! Все-все, до копейки, ну потерпи немного, ну, – Андрей сияет улыбкой, целует Олю в лоб, – ты же у меня такая умница!
И бежит вниз по лестнице, на ходу застегивая пуговицы.
– Оль, я побежал, опаздываю, начальник с-сука…
Оля глядит вслед исчезающей в спирали лестницы спине. Шаги Андрея еще гулким эхом прыгают по стенам, и вслед за ними плывёт шипящее «с-сука…»
– Ольга! – Оля оборачивается, Марина, уже без свертка, высунула рогатую из-за бигуди голову в дверной проем.
– Вы на Андрея не обижайтесь, у него правда сейчас нет, – ее белая тонкая рука змеей ныряет в карман халата и длинная, изящная тянется к Оле, – вот возьмите, все что есть.
Оля машинально берет протянутое – точно застыдившись, красным румянцем в руку ложится пятитысячная купюра.
– Это мое, Андрей не знает. Я на сапоги новые откладывала, но… ребёнок всего важнее.
Оля качает головой, сминает купюру о ладонь Марины.
– Нет, нет, нет, это вы заберите, что это, я у вас не возьму!
Но Марина с неожиданной силой разжимает Олин кулак, и купюра шершаво гладит Олины пальцы.
– Я у вас взяла, и вы у меня возьмите, – твердо говорит Марина.
В комнате снова плачет Алла, но Марина не спешит ее успокоить. Впервые, сколько Оля помнит, Марина гордо смотрит ей в глаза. Мать – матери.
Еще секунда, и Марина молча кивает, закрывает дверь. Оля стоит и глупо смотрит в слепой глазок. Не решается убрать деньги, точно украла их. Но Марина не возвращается, плачь постепенно стихает за дверью, и Олю окутывает гулкая тишина подъезда.
Пятитысячная греет Олину руку – в этой бумажке Кирюшино здоровье и Олино спокойствие. Ненадолго. На пару недель. Но все же…
Оля улыбается, ей давно уже не было так тепло и радостно, не от денег и не от отсроченной беды, нет, от еще одного человека, которого Оле удалось разглядеть. Словно она на острове посреди океана, и вот, вдруг, Марину тоже прибило к берегу.
Оля не думает о Марине как о «той самой женщине». Она не верит в женское коварство, в непобедимую силу секса. То, что легко забрать, твоим и не было.
Оля оборачивается, ищет глазами окно Андрея среди десятков таких же темных и неживых. Бледный силуэт – рогатая голова, тонкие руки, острые плечи, сверток наперевес. Оля машет рукой, и Марина машет в ответ.
Глава 21 Оля
Снег хрустит под Олиными сапогами: вперед-назад бежит качель. Оля покачивается неспешно, размышляя о своем. Кирюша красными варежками лепит колобки из снега.
Во дворе кто-то воткнул тощую лысоватую елку, налепил мишуры и старых, советских шаров с облупившейся эмалью. В окнах тут и там весело перемигиваются гирлянды, хотя до праздника еще почти месяц.
«Надо тоже бы поставить елку,» – думает Оля, – «но без шаров – Крюша разобьет. А вот гирлянд побольше».
Белые колобки – одинаково ровные – ложатся бок о бок, как снаряды, готовые к бою. Кирюша лепит их пристрастно, идеально, насколько позволяет ему детская рука. Оля думает, что из него может выйти хороший скульптор, однажды. Он любит монотонную работу. Нужно купить ему книг про искусство. Оля очень надеется, что из Кирюши выйдет скульптор.
– Вы позволите покачаться?
Оля вздрагивает, Кирюша по крабьи отползает за елку – чужие.
Оля оборачивается и смотрит глаза в глаза – такие знакомые и, в то же время, совсем неузнаваемые. Россыпь лучиков морщин от частых улыбок, родинка над правой бровью, кожа смуглая, будто и не зима, а самое жаркое лето, карие глаза смеются, по-доброму, дружески.
Сердце падает.
Оля молча встает с качели, и за железный прутик тут же цепляется детская рука – девочки погодки в разноцветных гамашах уже елозят по снегу ботинками, толкаясь и сопя, уже ощущая холод и предвкушая восторг полета.
Оля спохватывается, ищет Кирюшу взглядом. Он сидит за елкой притянув колени к груди. Красная шапочка торчит, как буек над водой, а лицо во мраке коленей и рук.
Оля улыбается, кратко и виновато. Кирюша не желает разлепляться, так Оля и берет его на руки – свернутого в клубок. Она неуклюже тащит Кирюшу к подъезду как метатель ядро.
– Спасибо! – вдруг прилетает в спину. – Меня, кстати, Леня зовут!
– Оля! – кричит Оля с крыльца.
Леня улыбается и кивает:
– Будем знакомы.
Глава 22 Оля
– За что пьем? – Дашка сияет как новогодняя елка. В руке у нее стакан с красным вином. Пахнет вино спиртом и немного кислятиной, но Даша с Олей делают вид, что это самое вкусное, самое изысканное вино во всем мире. Потому что на другое у Оли нет денег.
– Кирюша первое слово сказал!
Дзинь – стаканы из школьной столовой сталкиваются гранеными боками.
– До дна! – говорит Дашка и, зажмурившись, одним глотком втягивает в себя алкоголь.
Это действительно первое слово Кирюши, самое первое в жизни, и велик шанс, что последнее. Оля не питает надежд. За эти почти два года Кирюшиной жизни, Оля слишком много надеялась, и больше уже нет сил обманывать себя, даже по пустякам. Кирюша не говорит. И не заговорит никогда. Случайно слепленное из букв слово «киса», так небрежно слетевшее с его губ, возможно, было и вовсе не словом «киса», а просто набором звуков.
И все же Оля празднует эту маленькую победу посреди череды неудач. И придя домой, Оля снова достанет карточки с рисунками животных и кубики с буквами, и будет час за часом ловить Кирюшин ускользающий взгляд и, держа кубик как флаг, как знамя веры, твердить «Б», буква «Б», «Бобер».
Даша снова наполняет стаканы. Бумажная коробка больше похожа на коробку сока, чем на вино. Даша поднимает стакан, все еще сияя и улыбаясь, искренне радуясь маленькой Олиной победе. Оля стакан не поднимает, она знает – то, что она хочет сказать дальше, Даше не понравится.
– Даш, я приняла решение.
Стеклянное донышко звонко ударяется о стол.
– Ну, давай, говори, – Даша понимает все по Олиному лицу, виноватому, розовому от вина и сожалений.
– Я буду поднимать вопрос на счет Вити, Никиты Парфенова и видео.
Даша молча скребет щеку пальцами, смотрит в стену, куда-то за Олину спину.
– Понимаешь, я как представлю, что это Кирюша на Витином месте, так все, ничего не хочу, ни спать не могу, ни есть. Не должно так быть в мире, не должно!
Даша кивает, все так же, не моргая, глядя в одну точку. У Даши нехорошее чувство внутри – будто вынули кирпичик из фундамента дома. Дом-то еще стоит, но стены уже начинают крениться и пошатываться.
– Я-то понимаю, конечно, Оля, очень хорошо понимаю.
У Оли один ребенок, а у Даши их много. Не таких, как все – не таких как нужно, сломанных, недоукомплектованных – поначалу от каждого у Даши болело сердце. Даша лучше Оли чувствовала эту тупую ноющую боль несправедливости, непоправимости мира. Но ничего ты с ней не поделаешь.
– Ну раз решила, значит так тому и быть, – заключает Даша тихо, без эмоций, – что делать будешь?
– Как что, опять к Валерию Ренатовичу пойду, видео ему включу, раньше ведь он не знал об этом, а теперь у него и выбора не будет, кроме как собрать родителей и ставить вопрос ребром, – уверенно говорит Оля, – здесь ведь уже не об отдельно взятых учениках речь – здесь речь о чести и имени школы.
Даша задумчиво болтает вином в стакане, и оно лижет граненые бока красными языками.
– Ты только аккуратно, Оль, не лезь, куда не надо, – просит Дашка.
Глава 23 Оля
– А ты, Ольга Дмитриевна, по-хорошему не понимаешь…
Валерий Ренатович не хватается за сердце, не расплывается бесформенной тушей по креслу. Он все такой же уставший с мутными желтыми белками глаз, но в этот раз Оля чувствует в нем силу и решимость. Он стучит своим толстым со сгрызенным ногтем пальцем по столу, грозно супит кустистые брови.
– Но это же травля, над ребенком издеваются, как вы не понимаете!? – у Оли надрывается голос. – Ему же жить с этим, да и Парфенову тоже, это он сейчас не соображает, а потом вырастет…
– А ну цыц! – Валерий Ренатович бьет ладонью по столу. – Никита в школе эти свои ролики снимает, может? Нет? Тогда какого хрена ты меня, Оля, в это впутываешь? – щеки Валерия Ренатовича, багровые от сеточки капилляров, ходят волнами от крика и напряжения.
Оля вздрагивает, съёживается в кресле – на нее раньше никто так не кричал.
– Ты в этом своем мире, – Валерий Ренатович крутит у виска пальцем, – литературном совсем реальности не различаешь? Ты вообще понимаешь, с чем мы имеем дело? Если нас с тобой, нашу школу, примешают к этим вот видео поганым, это будет скандал даже не городского масштаба – это скандал на всю страну! Мальчика с особенностями, – плюет Валерий Ренатович в Олю, – травит одноклассник и выкладывает в интернет! А куда мы-то с тобой смотрели, Оля Дмитриевна? А я тебе скажу куда! Не туда, куда нужно! Тебя затаскают по сама знаешь, каким инстанциям. А меня уволят к чертовой матери, и жить мне на 12 тыщ гос. пенсии! А у меня Оль тоже, знаешь ли, дети и внуки, их кормить, одевать, учить нужно. А, – машет он рукой, – ни черты ты, Оля, не понимаешь.
На секунду он замолкает, качает лысой, от того кажущейся непропорционально крупной, головой.
– Ты о сыне подумай, – вдруг говорит Валерий Ренатович тихо.
Оля думает… Только о нем и думает, и не может, никак не может отвязаться от этой «какаши»! Вся Кирюшина жизнь, все его будущее в одном этом слове. Оля не может отступить, не имеет права, не имеет столько сил, что бы отвернуться, закрыть глаза и не видеть, не слышать этого «Ка-каша».
– Не вороши кучу, пока не воняет! Мы с тобой, Оля, тут ни при чем, никто нас сюда не приплетает, вот и хорошо, вот так пусть и будет, а дети с родителями пускай сами разбираются, нечего все это в школу тащить! Я могу на тебя рассчитывать, Ольга Дмитриевна? – спрашивает Валерий Ренатович.
Оля торопливо кивает, тупит глаза: – «Да, да, Валерий Ренатович, я поняла вас, все поняла».
Оля хочет уйти, но чужая рука мягко, но прочно обвивает ее запястье.
–Нет, Ольга Дмитриевна, давай-ка мы точно друг друга поймем: не прекратишь – уволю, даже сына твоего не пожалею. Мне мои дети дороже. Что б не лезла больше в это дело, и не думала даже о нем. Вот Ольга Дмитриевна, теперь я думаю все ясно.
Оля выбегает из кабинета красная, взволнованная – как школьница, которую только что впервые отчитали. Такого Валерия Ренатовича она никогда еще не видела. Это же Валерий Ренатович, всегда такой терпеливый, ласковый! Сколь они с ним беседовали в свое время? Как он за нее радел, когда Оля шла на золотую медаль, как с учителями о ней хлопотал – сам лично, как будто Оля – это его гордость. Сколько добра он для школы сделал – это ведь при нем у школы наступил расцвет – и оборудование новое он каким-то чудом достал, и олимпиадников сколько стало, и призовые места школа брать начала, статус ее повысился – все он!
Оля никак не может поверить, что тот же самый Валерий Ренатович только что отвернулся, наплевал на ужасное горе, творящиеся у него под носом, безразлично отмахнулся, трусливо бежал от него. Кто это сделал с ним, что? Время? Старость? Или, может, он всегда был таким, просто не было у Оли шанса разглядеть эти черты его личности?
Нет, решительно не верит Оля в серьезность его слов. В конце концов, Валерий Ренатович почти уже старик, совсем немного ему осталось до пенсии – он испугался, решает Оля. Это простимо, это понятно. Но Оля то – Оля не испугалась, она то еще имеет силы, она поборется! Она сама!
Нет, решительно Оля не верит, что Валерий Ренатович, ментор ее и наставник, уволит Олю за благое дело! Он не такой человек. Это все слабость старости. Все слабость.
Глава 24 Оля
Оля кашляет, тут же тушит окурок о стеклянное горлышко банки. Дым, какой-то вязкий и горький, оседает на стенки горла, и не вытравишь его, не выкашляешь. У Оли на глаза выступают слезы, она бьет себя в грудь кулачком, но тщетно – невидимая рука душит, скребет изнутри.
– Не жили богато, нече начинать, – смеется Анастасия Павловна и дает Оле бутылочку воды. Оля пьет жадно, так, что течет по подбородку.
– Ты же не курила никогда, отчего вдруг к гадости пристраститься решила?
Анастасия – трёхпалубник – Павловна прикуривает, закрывая сигарету ладонью от ветра. Трехпалубником ее прозвали дети за выдающиеся особенности организма – у Анастасии Павловны огромные груди и оттопыренный, точно приклеенный, зад. Ходит она медленно, отдышливо хрипя, и то и дело заходясь кашлем. Это все сигареты конечно – Анастасия Павловна много курит.
Ее отчитывали, ей грозили увольнением – ничего не помогло. «Много у тебя поводов просто взять, постоять вот так у окна, посмотреть, как облака по небу ветер гонит, подышать морозом и ни о чем не думать, не заботиться? Перекур он не просто от работы перекур, он от всей жизни перекур. Пауза, в которую ничто и никто не смеет тебя тронуть. Перекур – это не привычка, это священное право». Так она говорит.
Кроме Оли никто и не приходит сюда, не то на балкончик, не то на нереализованный запасной выход. Раньше, в Советском союзе, так строили, вот вроде стена, а в ней дверь, и никуда эта дверь не ведет, точно к ней забыли пристроить лестницу.
На облупившейся перилке и в снег, и в дождь стоит мутная банка из-под огурцов. Анастасия Павловна – полная, если не сказать больше – удивительно изящно стряхивает в эту банку пепел и Оля каждый раз думает, какие у нее аккуратные тонкие пальцы. Только по ним Оля и может разглядеть в Анастасии Павловне Настасью, Настьку, румяную, тощую как тростина девчонку, которой она, как и все, когда-то была.
– Так что за повод-то? – снова спрашивает Анастасия Павловна в затянувшейся паузе.
Оля пожимает плечами.
– Отдохнуть хочется, – кратко отвечает Оля.
Анастасия Павловна хмыкает:
–– От жизни или от работы?
Оля задумывается, робко крошит пепел о горлышко банки, водит растрепанной сигареткой по ободку.
– От всего сразу, работа разве не жизнь? – наконец отвечает Оля.
Анастасия Павловна снова хмыкает, в этот раз неодобрительно, и качает головой.
– Вот поэтому, Оль, ты и мучаешься, потому что жизнь от работы отделить не можешь. За детей как за своих переживаешь, а уволят тебя – что тебе останется? Ты же вся в детях да в учебниках растворилась. Кто она, Ольга Дмитриевна, учитель? Или в первую очередь все же человек и женщина? О себе надо думать, о себе переживать. На работе, что с тобой случись, о тебе через день и не вспомнят, заменят как винтик и дальше машина пусть себе работает. А для себя ты Оля не должна винтиком быть.
Анастасия Павловна затягивается, с удовольствием выпускает богатую струйку дыма.
– Молодая ты еще, Оль, ох, молодая, – тушит окурок Анастасия Павловна, – чего тебя жизни учить?
Оля стоит одна, и смотрит, как облака, кучные и толстые, постепенно худеют выстраиваются в тонкие стройные ряды, сквозь которые как сквозь решето летит ветер. Облака на глазах покрываются прорехами-дырами, становятся точно бы старыми, как лишайные собаки, тощие и горбатые. А затем совсем растворяются в полуденной лазури неба. Будто и не было никогда. Олю это поражает в самое сердце, ведь всего минуту назад они клубились пышные, золотые и кремовые в лучах солнца. И так быстро исчезли.
Оля тушит недокуренную сигаретку, кидает бычок в серое кладбище его собратьев. От курения Оле не стало спокойней, не получила она того удовольствия, которое видно на лице Анастасии Павловны, когда та делает затяжку. Только першение в горле и непонятная томящая тяжесть в легких – вот и все, что Оля приобрела.
На уроке тихо-тихо. Детские лица закрыты книгами, только вихрастые макушки, точно буйки, покачиваются в такт переворачиваемым страницам. Давно не было так тихо на Олиных уроках. Зима берет свое – дети все более сонные, все меньше хотят говорить, бегать, смеяться. Отложили все свои игры и шалости до весны. Оля украдкой смотрит на Никиту Парфенова. Он закрыл глаза, оперся щекой о кулак и спит, лицом глядя в раскрытую книгу.
Смотря на него Оле трудно поверить, что этот живой мальчик из плоти и крови, такой кроткий, такой нежный в своей юношеской угловатой худобе, и есть тот Никита Парфенов с жестокого холодного экрана, ранивший Олю так глубоко.
У Оли нет к нему ненависти, она верит – искренне-искренне – что Никита и не знает, какое зло творит. Ему весело, ему сыто, ему платят большие, да просто огромные, деньги за эти, казалось бы, глупые, пустые ролики минутки. Откуда ему знать какой-такой посыл все это несет обществу, какое такое разрешение они дают? Смейся над больным и ущербным, трави, делай что вздумается, ты безнаказан, ты в безопасности за пуленепробиваемым, недосягаемым экраном монитора. И самое главное – легкие, какие же легкие это деньги. Ни за что, за воздух, просо так, на, бери, разматывай, покупай жизнь, и делай, делай ещё больше зла, тебе за него заплатят, пусть народ смеется.