bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
5 из 7

Я люблю это место, а она – теперь – нет. Она теперь хочет жить в Челси. Или в Ноттинг-Хилле. Или в Мэйфэр. Варианты возможны, условие одно: она не хочет жить со мной.

– Я тебя переросла, – сказала она недавно. – Не осталось ничего, за что я могла бы тебя любить.


Расставанье – как древняя мумия

Прикоснешься – рассыплется в прах.

Ты ревела вчера, как безумная,

А сегодня скорбишь о слезах.


Расставанье – как юная девушка,

Невесомое птичье крыло.

Не увидимся более, где уж нам,

Значит, снова мне не повезло.


Расставанье – непонятый двигатель,

Что заводит болезненный пульс,

Забыванье капризов и прихотей,

Вырывание слов “я вернусь".


Не вернусь, буду благоразумен я.

Ты уйдешь. Я стерплю. Это крах.

Расставание – хрупкая мумия,

Уставание крови в висках.


Она произнесла это слово: вернусь. Она сказала:

– Может быть, я вернусь к тебе когда-нибудь.

Нет, не может быть. Она никогда не оглядывается и терпеть не может возвращаться. Из автобуса всегда выходит перед целью, даже если от самой цели эта остановка на полкилометра дальше, чем следующая. Просто чтобы не идти назад.

Однажды мне удалось убедить ее вернуться. Второго раза не будет.

Одиннадцать лет назад она полюбила меня в ответ. Она, конечно, говорила, что сделала это сама, но я знаю, что просто привязал ее к себе, прорвал своей страстью ее защитную оболочку, проехал, как на броневике, по совсем еще не укрепленной линии ее сердечной обороны. Я влюбил ее в себя.

А потом мне предложили контракт в столице. Она еще училась в университете и работала во Владивостоке в небольшой рекламной конторе. Она – еще? уже? – очень любила меня, а я очень любил ее – не еще и не уже, у этой любви нет прошедшего времени. Но когда она приехала ко мне в Москву с намерением остаться, я стал ее отговаривать.

Там у тебя родители, учеба, работа, маленькая, но своя квартира, а здесь съемная халупа на окраине, никакого шанса устроиться без прописки, а прописка не светит. Это полуголодное существование, это бесперспективно и неразумно, возвращайся, мы будем часто ездить друг к другу, а потом я обоснуюсь – и вот тогда… Зачем я так говорил? Зачем это делал?

Незадолго до того я расстался с первой женой – может, боялся повторить историю рухнувшей любви? Или, оказавшись в большом городе, решил развлечься, не ощущая никакой, пусть даже самой желанной на свете, обузы? Не знаю. Теперь не знаю. А тогда я своего добился: она уехала. И именно это, как говорит она сейчас, стало первой малой червоточинкой в огромном теле ее любви. Возможно.

И тут появился Лев.

Впрочем, нет, если уж начистоту, то он появился позже. А тогда, обретя свободу, я спустил с поводка свою засидевшуюся взаперти влюбчивость. Я высматривал в вечно спешащей московской толпе симпатичные мордашки и обращался к их обладательницам с самыми разными вопросами, очевидный смысл которых, впрочем, всегда оставался неизменным: не хотите ли познакомиться чуть поближе?

Именно что чуть: ни разу, какой бы симпатичной мордашка ни была, не возникало не то что разговора, а даже мысли о постели. Знаю, это кажется нездоровым, нелепым и неправдоподобным, но интересовал меня лишь легкий флирт, сок под зонтиком в парке Горького, танцы под коктейль на Пятницкой, Ленком и Ермолова, и пиво в джаз-клубе под саксофон.


Отскок. Стразы к унитазу

Через годы. Октябрьской ночью в Столешниковом диджеит ФФ, о котором говорят, что он теперь в столице жутко популярен. Похоже, не врут: подступы ко входу в модный клуб плотно забиты, но когда я пробираюсь к охранникам и называюсь гостем ФФ, они кротко уточняют:

– Сколько с вами?

– Трое, – говорю я и тут же жалею: поздно обратил внимание на незнакомку с прямыми волосами и большими грустными глазами. Она кому-то отчаянно названивает, видимо, ее не встретили у входа. Я указываю охраннику на нее и поднимаю еще один палец: четверо со мной, он понимающе улыбается, но качает головой: трое. Я пожимаю плечами.

Внутри, как и ожидалось, пафос. Толпы красивых девочек в футболках со стразами, на стене муляж АК-74 с обмотанным изолентой рожком, в баре разливная моча, называемая по недоразумению лагером, за неадекватные деньги. Громкая музыка, давка и всего два туалета с одним предбанником, в котором висят два умывальника и к которому по короткому и темному коридору, обитому бордовым и мягким, как в дурдоме, тянется длинная очередь страждущих, флиртующих и пытающихся вести светские беседы, но все время приплясывающих – то ли потому что ФФ их так заводит, то ли потому, что очередь все-таки в туалет.

Неожиданно для всех в эту вереницу, как горячий нож в брусок сливочного масла – изящно, легко, не замечая и даже не задевая, кажется, никого, – вонзается и пролетает насквозь прямая, как клинок, девчонка в миниатюрном платье, орнаментных колготках и на огромных каблуках. Пролетает моментально, никто не успевает рта открыть.

Притормаживает уже в предбаннике, обводит происходящее красными глазами, останавливает взгляд на запертом входе в один из туалетов и пятится к противоположной двери. Ткнувшись в нее попой, заводит руки назад, не сводя взгляда с двери напротив, упирается кулачками в дверь за спиной, выставляет ногу параллельно полу и впервые подает голос:

– Выходи, сука, тут все щас обоссутся! – и с силой, которую в ней невозможно заподозрить, милая девочка отталкивается руками и вонзает таран каблука в дверь противоположного сортира. Ее отбрасывает назад, она пружинит и снова идет на штурм. Потом замечает, что за спиной у нее тоже дверь, – и переключается на нее:

– Эй, телки, кончайте там уже!

Атаки не проходят бесследно: одна из дверей приоткрывается, из просвета робко, как суслик из норки, выглядывает острый женский носик, быстренько оценивает ситуацию и сигает сквозь заинтригованную очередь в зал. Агрессорша своим тонким телом умудряется полностью перегородить вход в освободившуюся кабинку, вытягивает повыше и подальше хорошенькую себя и – снова с силой, которую от нее не ждешь, – орет через головы:

– Маааша, камооон!

По очереди, как пуля по стволу винтовки, проносится другая девчонка, которую первая хватает за руку и вволакивает вместе с собой в туалет, захлопывает дверь и очень громко, как будто демонстративно, защелкивает шпингалет.

Очередь вздыхает и начинает натужно острить, но выясняется, что расслабляться рано: в ведущем к предбаннику туннеле возникает новый персонаж. Опять девица, но на этот раз больше похожая на не на нож, а скорее на толкушку для картошки. Она не реагирует на реплики:

– Да ладно, мы тут тоже не просто так стоим…

– Одну уже пропустили, а с ней любовница оказалась…

– Слушай, подружка, имей совесть…

Непонятно, есть ли совесть у Пантагрюэля в юбке; неясно даже, слышит ли оно говорящих. Оно движется неспешно и неостановимо, его корпус разводит очередников в стороны, как ледокол апрельскую шугу. Долго ли, коротко ли – добирается до предбанника, но не рубится в двери туалетов, а вместо этого склоняется над одной из красивых бронзовых раковин под Англию конца ХIХ века и принимается радостно, громко блевать.


Мои московские похождения не имели ничего общего с намерением изменить ей – физически изменить или духовно. Практически все они длились день, много два.

Имя для сестрёнки

Угол атаки

Самой первой Яшиной любовью была, конечно, Ирка. А самой-самой первой, видимо, Оля Круглова. Она ходила вместе с ним в детский сад, и чувства к ней зародились в Яше никак не позже средней группы. Это он знал точно – и вовсе не из дневников.

Дневников он тогда вести ещё не думал, а если даже бы и думал, то всё равно не сумел бы, потому что читать уже выучился, а писать пока нет. Время от времени, конечно, подражал взрослым – воспроизводил на бумаге длинные, насколько ширина листа позволяла, замысловатые каракули, а потом громко их декламировал. Иногда давал свои рукописи маме, папе или гостям – и тогда кто-то смеялся и гладил его по голове, а кто-то читал, но в основном почему-то русские народные сказки, а он-то писал совсем про другое, про жизнь, – и потому обижался, нахмуривая брови и выставляя далеко вперёд нижнюю губу. Но довольно скоро сообразил: взрослые, оказывается, не знают его языка, просто не хотят в этом признаться, вот и болтают что попало.

Но и без документальных свидетельств Яша знал, когда жизнь расцветилась странным, шевелящимся в животе чувством, описать которое зигзагами на тетрадном листе никак не удавалось. Ему тогда было четыре года, одна неделя и ещё два дня. Установить это можно было по свидетельству о рождении – не его собственному, а сестрёнкиному. Потому что именно в четыре года он стал братиком – в первый и последний раз в жизни.

К новым обязанностям Яша отнёсся со всей ответственностью: мало гулял и много читал вслух – свои размышления тоже читал, конечно, но чаще всё-таки сказки, – говорил сю-сю и настойчиво объяснял непонятливым взрослым, что целовать младенца можно исключительно в лоб, потому что это место – самое защищённое от всяких микробов.

Про микробов он узнал как раз недавно.

В детском саду объявили, что скоро весёлый праздник Новый год и что приедет Дедушка Мороз из какой-то далёкой и сильно холодной страны (если сильно холодной, тогда не очень далёкой, подумал тогда Яша). И, может, привезёт свою внучку, красавицу Снегурочку, но только если мальчики научатся, наконец, сморкаться в платочки, а не в скатёрочки, и перестанут кидаться друг в друга комками из гречневой каши. И ещё этот дед привезёт большой мешок с подарками (Яша сильно мучился, пытаясь понять, что лучше – внучка или подарки. А если внучка, то красивее ли она Оли Кругловой), но подарки надо будет заслужить – спеть песню, например, или станцевать чего, или стих рассказать с выражением.

И решил тогда Яша, что непременно получит самый главный подарок. А может, и Снегурочку тоже: кто знает, как оно там повернётся. И взялся он учить стихи из «Весёлых картинок». Но любимое издание неожиданно подвело: то, что в нём печатали, заучивалось легко, но на главный приз явно не тянуло: примитив. Пришлось обращаться к двоюродному брату Саньке и просить у него «Мурзилку».

Расчёт оказался правильным: в этом почти взрослом журнале нашлась целая поэма. Она называлась «Вовка-микроб».

Три долгих дня Яша зубрил строфу за строфой – собираясь в сад, во время тихого часа и дома вечерами. Замучил заученным папу так, что тот стал позже приходить с работы, а маме деться было некуда, потому что она сидела дома с большим животом и только иногда выходила отдохнуть от Яшиного «Микроба» в магазин или на базар.

Зато когда в актовый зал заявился Дед Мороз, Яша почувствовал себя на коне. Он снисходительно ждал своей очереди, пока друзья тараторили свои «Идёт бычок, качается» и «Тише, Танечка, не плачь». Немножко понервничал, когда Марик Жидовецкий затянул «Вечор, ты помнишь вьюга злилась», но вскоре рыжий конкурент сбился с ритма, засмущался, слез с табуретки и заревел. Сморкался он при этом, надо сказать, в платочек, который взял у своей мамы. И хотя Дед Мороз одарил Марика огромной конфетой «Гулливер» и чем-то тряпочным, Яша, забираясь на пьедестал, в своей победе уже не сомневался.

В первые десять минут уверились в ней и все остальные.

Во вторые десять минут из-за ёлки послышался храп: не выдержала нянечка Нюся Антоновна.

В третьи десять минут Дед Мороз предложил Яше немыслимое – заглянуть в его мешок и самому выбрать подарок, какой захочет.

В четвёртые десять минут Дедушка неловко смахнул со лба пот – вместе с красной шапкой и седым париком, и стало ясно, что никакой это не гость с далёкого севера, а собственный детсадовский сантехник дядя Слава. Не дожидаясь призывных криков, вышла из подсобки Снегурочка. Дети куксились, родители вели переговоры с Яшиным папой. Но поэму он тогда дочитал до конца – и теперь всё знал про микробов: например, что они вредные и не любят открытых пространств, поэтому на детском лобике долго не живут.

– Тойко в йобик! – говорил Яша взрослым, умильно склонявшимся над его только что появившейся на свет сестрёнкой, и ревностно следил за соблюдением инструкции.

Родители были очень тронуты такой заботой и полным отсутствием детской ревности, о которой пишут в специальных книжках.

– Ну что, Яша, как назовём маленькую?

– Оля, – ответил он сразу. – Круглова.

Через десять минут, вдоволь насмеявшись и наподтрунивая над влюблённым кавалером, взрослые взялись за обсуждение всерьёз и постановили наречь сестрёнку вовсе не Олей и совсем не Кругловой, а – в честь прабабушки – Алиной. Яша, конечно, надулся поначалу, выставил по привычке губу, но обида быстро прошла, и через неделю он уже и представить не мог, что этого розовощёкого карапуза с пухлыми ручками и ножками, перетянутыми невидимыми ниточками, могли бы звать как-то иначе. О фройляйн же Кругловой теперь если и вспоминал, то только благодаря конфузу с именем. Зато навсегда запомнил её подружку по детсаду, в которую благоразумно перевлюбился сразу после этого случая.

Наташа Макаренко была похожа на непоседливого воробушка, каких рисуют в мультиках: у неё были такие же озорные карие глаза. И волосы, стянутые в два тонких хвостика за прозрачными розовыми ушками, тоже были карими. Или коричневыми? Вот почему так всегда: глаза – карие, лошади – пегие, волосы – каштановые, а каштаны – наоборот – коричневые? Вот попробуй тут разберись!

Детали романа с этим симпатичным живчиком от Фрэна за давностию лет неумолимо ускользали, осталось только чувство чего-то светлого, лёгкого, каре-каштанового и – незавершённого.

Отпев и оттанцевав на празднике по случаю прощания с детским садом, вся его группа – и Наташа с Яшей тоже – дружно перешла в первый класс соседней школы. Но через несколько месяцев Яшины родители получили долгожданную квартиру в новом доме, и дорога до места учёбы и обратно стала даваться с большим трудом.

Яша блуждал.

Улицы упорно не желали выводить его к огромной надписи «Гастроном», над которой – прямо над буквой «Т», только через этаж – он теперь жил. А тут ещё старый друг Лёха Могила всё время звал после уроков заскочить на помойку попинать какую-нибудь дрянь, а отказывать старому другу Яша не привык. Домой добирался усталый, голодный, грязный, счастливый – и регулярно получал втык от родителей, которые почему-то никак не могли поверить в то, что их сын неспособен раз и навсегда заучить несложный маршрут. Он и сам, честно говоря, этого понять не мог, потому что с мамой или папой доходил от школы до дома минут за пятнадцать, а самостоятельно – ну никак!

Помощь пришла откуда не ждали.

Рядом с их новым домом снесли пару халуп, в которых жили какие-то сказочные старухи, огородили место дырявым забором, у которого эти старухи долго ещё собирались, и пригнали здоровущий башенный кран. Видный чуть ли не с самого школьного двора, он служил отличным маяком, и жизнь Яши сразу наладилась.

Но как-то раз, уже по привычке держа направление на ажурную стрелу, он забрёл в совершенно незнакомый район. Не предупредили первоклассника, что в городе появилась другая стройка, а краны зачем-то делают очень похожими друг на друга, даже красят в одинаковый темно-зелёный цвет.

А когда, отпаниковав и до слёз наспрашивавшись дорогу у окружающих, Яша всё же добрался до дому и ему рассказали про такое коварство строителей, он подумал, что ориентироваться надо не по кранам, а по крановщицам – у них-то лица, наверное, разные? И целую неделю пытался именно так и поступать. Но разглядеть крановщицу всё время что-нибудь мешало – то лупящие по глазам лучи солнца, то, наоборот, капли дождя. А залазить на такую верхотуру, чтобы сличить портреты, он не согласился бы ни за какие жвачки, даже за японские с роботами!

И Яша снова стал плутать.

А у родителей лопнуло терпение, и они решили с нового учебного года перевести ребёнка в другую школу, которая от дома-гастронома буквально в полутора шагах, так что теперь всё: ни тебе по-настоящему заблудиться, ни поход на помойку незнанием местности объяснить.

И наступил май, и тополя окончательно окрасились в цвет подъёмных кранов и приготовили к запуску свои хлопковые парашюты, которые скоро соберутся в толстые войлочные канаты, похожие на брови Моти-Аполлона, и разлягутся вдоль бордюров, и их можно будет так замечательно поджигать – как бикфордовы шнуры, только чтобы дворник не увидел или милиционер.

Первый школьный год подошёл к концу. Яша крепко пожал руку закадычному Лёхе Могиле и пообещал иногда писать. Могила тоже пообещал и, чтобы не забыть, секретно накарябал новый Яшин адрес на своей тетрадке по русскому языку, на задней странице, прикрытой от учительницы клеёнчатой обложкой.

А потом, когда давно отгорел тополиный пух и вспыхнули на клумбах георгины, наступило первое сентября – второе первое сентября в Яшиной школьной жизни. Кучей навалились новые впечатления, и сами собой, как это бывает только в детстве, образовались сначала новые друзья, а потом и новые любови. И Наташу Макаренко он встретил только через девять лет. И сразу узнал: её воробьиные глаза и хвостики совсем не изменились.

Уже позади выпускные экзамены, уже маячат впереди вступительные, уже пробуются на вкус новые слова из скорой жизни – немного неясные, слегка пугающие, но такие манящие: зачётка, сессия, отсрочка от призыва…

Уже опускаются сумерки, хотя сумерки в это время поздние, и значит, пора в городской парк культуры и отдыха, хоженый-перехоженный, с езжеными-переезженными цепочными каруселями; с аттракционом «Сюрприз», который визжит детскими голосами и вжимает тебя в алюминиевый борт с такой силой, что невозможно поднести к губам бутылку лимонада «Буратино», спёртую из гастронома; и с парковым карьером, в котором всегда купались до позапрошлого года.

Позапрошлое лето выдалось ужасно мокрым, и поплавать по-человечески никак не удавалось. Дожди стихли только к самому концу каникул, за неделю до осени. Вылезло, наконец, слепящее августовское солнце, и они обычной своей компашкой – Фрэн, Гоша Кит, Галка Керченская и Лёнька Гельман – рванули на пляж.

– На мороженое! – объявила Галка и бросилась в коричневую воду.

У них давно так повелось: до того берега наперегонки, а кто приходит последним, ведёт всех в «Лакомку». Галка, хоть и девчонка, проиграть не боялась – не потому что её всё равно бы по-джентльменски угощали, а потому что была вся из себя спортсменка, ходила в легкоатлетическую секцию и приплывала почти всегда первой. Только иногда её обгонял Лёнька – тот вообще здоровяк, бицепсы – во! Наверное, качается потихоньку, хоть и не хвастает, как другие, потому что скромный. Но на этот раз он отстал с самого начала – то ли чувствовал себя плохо, то ли ещё что.

Фрэн вышел на песок третьим. Не вышел – выполз: тот берег оказался намного дальше, чем обычно. Оно и понятно, месяцами карьер воду в себя всасывал, разбух, как подростковый прыщ.

Вытряхнул воду из ушей, смахнул овода с плеча, оглянулся.

– А где Лёнька?

– Нету, что ли? – Кит тоже обернулся. – Занырнул, видать, от позора прячется. Должок ныкает.

Они шутили ещё пару минут, потом принялись звать – негромко, как бы посмеиваясь над собой, уверенные, что сейчас Лёнька вылезет из полузатопленных кустов и станет издеваться над ними, что наколол их, как младенцев, переживать заставил.

Но Лёнька всё не выходил, и тогда пришёл настоящий страх, и звать стали в голос. Ныряли, торчали под водой до изнеможения, пока хватало воздуха в лёгких, смотрели во все глаза, да разве что увидишь в этой лохматой илистой мути, выныривали на последнем издыхании и снова орали, и стряхивали с лица капли – то ли воду, то ли слёзы, то ли всё вперемешку. На карьере не было больше ни души: кому ещё придёт в голову купаться после дождей, шедших всё лето.

– Тут за дамбой спасательная, – вспомнил Фрэн и ринулся на оседающую, колкую под босыми ногами грунтовую насыпь.

– Я с тобой, – крикнула Галка: она всё-таки бегала быстрее.

Они ломились по цепляющимся за руки кустам, по пояс увязали в откуда-то взявшейся за лето огромной чёрной жиже, полкилометра показались марафоном.

Выкрашенный в синее и зелёное дощатый домик с понурым флагом «Общество спасения на водах» стоял у самой кромки быстро бегущей воды: река тоже разлилась. На её поверхности, привязанные к наполовину затонувшему деревянному помосту, трепыхались на течении две лодки со словом «Спасатель» на борту.

– Скорей! – прохрипел Фрэн и показал рукой в сторону карьера.

Говорить не мог. Галка – и та еле дышала.

– У нас друг, – сказала она. – Там. Помогите.

– У вас друг – что? – неторопливо выговорил бородатый и мускулистый, на котором были только плавки и панама с той же надписью, что на лодках.

– Тонет! – заорал Фрэн. – Тонет! Скорее! Пожалуйста!

– Не можем, – бородатый шлёпнул себя по заду, убивая комара.

– Как не можете! Вы же спасатели!

– Ну и кому шумим-на? – из будки вышел второй, тоже с бородой и ещё более смуглый. Когда они так загореть успели, лета ведь не было совсем, не к месту подумал Фрэн. Мужик обмахивался клетчатым веером из игральных карт.

– Чего разорались-на, сказано же: не можем. У нас моторки не заправлены. Бензина нет. Жалуйтесь-на в исполком.

На здоровенном его плече, издевательски изгибаясь, синели четыре буквы: «Лёля».

Фрэн ещё что-то объяснял, убеждал, умолял, а Галка уже всё поняла.

– Чтоб вы сдохли! – крикнула она и побежала обратно. Фрэн – за ней.

На берегу откуда-то набралось много людей, но Лёньки среди них не было. Лёньки не было нигде. Солнце заваливалось за сопку с телевышкой. Кто-то сказал: надо родителей поставить в известность, кто поедет-то? Сквозь камнепад в голове Фрэн услышал свой голос: я. Его посадили в милицейский газик и спросили адрес.

Было страшно, было очень, очень страшно. Сейчас он увидит глаза тёти Фаи, она как раз готовит ужин, у неё биточки всегда пальчики оближешь. И глаза дяди Юры, он только что пришёл с работы и включил телевизор – скоро «Что? Где? Когда?» И глаза мелкой Алёнки, она оборачивает учебники и подписывает тетрадки – послезавтра ей в пятый класс.

И не будет у них ни биточков, ни знатоков, ни первого сентября, а всё из-за него, Фрэна. Они знают его столько лет, они любят его, они ему доверяют – и вот…

Он не мог к ним не поехать. С самого детства, с восьми лет, у него было два близких друга, Гоша Рыбин и Лёнька Гельман. Теперь остался один.

Сначала к Лёньке ездили всем классом, потом кто-то заболевал, кого-то родители загоняли на дачу, кому-то надо было сидеть с младшими – и через год остались только Яша, Гоша и Галка. А потом её отца, офицера, перевели в другой город, и после последнего экзамена Фрэн и Кит были на кладбище вдвоём. А ещё через несколько дней в городском парке, по соседству с проклятым карьером, устроили прощальный вечер для выпускников сразу всех школ города. И среди них Лёньки тоже не было.

Лёнька никогда не станет выпускником, вдруг понял Фрэн. Он так и останется школьником, перешедшим в девятый. И ещё Фрэн понял странную вещь: ему сейчас семнадцать, это на два года больше, чем Лёньке когда-нибудь будет, а он всё равно думает о нём как о старшем. Их мамы познакомились в роддоме, лежали в одной палате. Лёнька появился на свет восемнадцатого, а Яша двадцатого, и дни рождения они часто праздновали вместе. Но всё равно Лёнька был старше. И будет.

Фрэн подумал, что перед отъездом на вступительные надо будет обязательно заглянуть к Лёнькиным родителям. То есть к штрихам, автоматически поправил он себя – и задумался: а почему, собственно, к штрихам, а не к предкам, как нужно было говорить ещё совсем недавно? Может, по созвучию со шнурками? Ведь модное же было словечко, даже целые выражения заучивали классе в шестом: если «шнурки в стакане», значит – ко мне нельзя, родители дома…

Он улыбнулся: вот поступлю на филфак, всё про всё узнаю. И откуда взялось странное слово «ништяк», и значит ли оно что-нибудь или так появилось, само собой, как плесень на несвежем хлебе. И почему некоторые словечки приходят на смену другим – как тот же «ништяк», ведь до него было и «клёво», и «капитально», и «закадычно», и «железно», – а некоторые как появились в эпоху родительской юности, так и живут до сих пор. Вот «сковорода», например. Правда, с ней всё и так понятно: танцплощадка круглая? Круглая. С бортиками? С бортиками. Дорожка к ней прямая, как ручка, тянется – вот тебе и сковорода, лучше не придумаешь.

На страницу:
5 из 7