Полная версия
Три долі
При неясном свете мерцающих звезд едва виднелась его фигура, но и это неясное очертанье было до того преисполнено выраженьем муки, что у Маруси сердце больно забилось.
– Утомилась, Маруся? – спросил сечевик, пробираясь по излучистым переулкам.
– Нет, – отвечала она. – Мне хорошо итти. Далеко могу, куда хочешь!.. Мы далеко пойдем?
– Далеко.
Несколько времени они шли молча. Раза два или три им то навстречу попадались, то перегоняли их чигиринские жители – все сильные, крепкие люди, которые, как будто мимоходом, только взглядывали на них и затем повертывали своею дорогой.
У заставы вдруг поднялся с земли какой-то гигант с аршинными усами и воздвигся перед бандуристом наподобие колокольни.
– Куда Бог несет, ласковый пане бандурист? – спросил он.
– Туда, где добрые люди, шановный земляче.
– Ну, а как повстречаются злые, пане бандурист?
– Волка бояться, так и в лес по ягоду не ходить, земляче.
– Кабы я был козак сильный, пане бандурист, я бы поклонился тебе и попросил бы… да несмелый я козак!
Маруся пожелала получше поглядеть на этого «несмелого», но голова его была так от нее высоко, что она могла видеть только висячие, как снопья свежей степовой травы, усы.
– Ничего, осмелься, – ответил бандурист.
– Спой ты мне какую ни на есть думку.
– Изволь.
Бандурист тихонько заиграл на бандуре и тихо запел:
Ой послухайте, ой повидайте,Що на Вкраїні постало:Під могилою, під Сорокою,Множество ляхів пропало [13]Когда пенье смолкло, «несмелый» козак отодвинулся в сторону и бандурист с Марусей свободно вышли за заставу.
Дорога вилась далеко-далеко черной змеею по мягкой, густой мураве. В чигиринских садиках пели соловьи.
XVII
Ровно через две недели после свиданья с паном гетманом, тихим чудесным вечером, старый бандурист со своим поводырем медленно подходил к сожженному селу.
Видно было, что эти путники не баловали себя излишним отдыхом: впалые глаза блестели каким-то лихорадочным огнем на запыленных, загорелых лицах, губы пересохли и потрескались.
Однако они шли бодро и спокойно между собой разговаривали.
Ни души им не попадалось по дороге; всюду молчанье, тишь.
Прямо перед ними чернелись обгорелые хаты и садики, вдали дымились села и хутора.
Миновав выжженную улицу, на которой уже кое-где бархатились пятна свежей зеленой муравы, они повернули к разрушенному засоренному колодцу.
– Приятно испить свежей криничной водицы! – сказал бандурист.
С этими словами он запустил руку в глубокую торбу, висевшую у него через плечо, достал оттуда деревянный ковшик, размахнул им плавающие поверх воды головешки, зачерпнул и подал своему поводырю с такою дружескою улыбкой, которая несомненно показывала, что он своим поводырем доволен и счастлив вполне.
– Милости просим, Марусю! – сказал он.
– Спасибо, – ответила Маруся.
И ее улыбка также несомненно показала, что и она довольна и счастлива своим спутником.
Она прильнула запекшимися губами к ковшику с холодною водой, но утоленье жажды не поглотило ее вовсе; она пила как-то рассеянно, глаза ее беспокойно, тоскливо, пристально и жадно оглядывали разрушенный колодец и в глубине его, покрытую головешками, водную поверхность.
Вдруг она вскрикнула:
– А!
Вскрикнула она так, словно обрела, наконец, мучительно ожидаемое. Лицо ее вспыхнуло, глаза засияли, увлажились и обратились на спутника.
Взгляд, который обратил на нее спутник при этом восклицаньи, был не вопросительный, а скорее взгляд шутливого торжества, каким напоминают забывчивым детям о их повторившемся, невзирая на усердные за себя ручательства, промахе.
– Ох, как звонко ахнула! – проговорил он. – Видно, очень сладка ключевая водица, Маруся?
Маруся опять вспыхнула, но уже глаза ее не засияли, а вдруг померкли, брови сдвинулись, и омрачившееся лицо понятно сказало:
– Опять я не выдержала!
– Ну, что уж с возу упало, то пропало, – сказал бандурист. – Кинем лихом об землю! Еще не все наши чайки потонули! Маруся, полно! Не запечатывай своего сердечка, не топи очей в землю, не смыкай уст! Некому ни подслушивать, ни подглядывать тут на пожарище. Сядем-ка, закусим, а закусивши, дальше потянем.
Из торбы была вынута краюха хлеба, несколько свежих огурцов, мешочек с солью, и путники принялись за закуску.
Что же заставило радостно вскрикнуть Марусю, точно она вдруг обрела сокровище, на которое и надеялась, и нет?
Ничего не видать было около разрушенного, обгорелого колодца, кроме обуглившихся головешек.
Разве вот только бросается в глаза свежая плетеница зеленого барвинка, которая, вместе с обуглившимися головешками, кружится на всколыхавшейся воде.
В самом деле, как попала сюда эта свежая плетеница?
Бандурист и его поводырь или это знают, или этим вовсе не интересуются, потому что они ведут разговор про город Батурин и ни единым словом не поминают про барвинок.
Закуска окончена.
– Что, Маруся, отдохнула? – спрашивает бандурист.
– Отдохнула! Отдохнула! – громко отвечает Маруся.
И вот уже она на ногах и закинула дорожную котомку за плечи и глядит на своего спутника блестящими глазами.
Перед уходом с места отдыха ее спутник опускает свой старческий посох в колодец и вытягивает из воды свежую плетеницу барвинка.
– Маруся! – говорит он, – отличный будет венок!
Маруся схватывает протянутую ей зелень, стряхивает с нее воду и быстро обвивает ею свою голову.
– О, венок чудесный! – говорит она.
И снова бандурист с поводырем пускаются так же бодро и спокойно в путь.
– Теперь уж недалеко, – говорит бандурист, – не успеет блеснуть в небе первая звездочка, а уж мы завидим могилу Надднепровку.
И точно: не успела еще блеснуть в небе первая звездочка, как они уже завидели эту могилу.
Солнце уже зашло, и наступила вечерняя мгла, но мгла особая, какая-то золотисто-лиловая. Молоденькие деревья, густые кусты и высокая трава, которыми поросла могила, казалось, тихо пылали; каждая веточка, каждая былинка вырезывались до того отчетливо на горизонте, что глазам становилось как-то трудно на них глядеть.
Черный обломанный крест освещался так мягко, что казался бархатным, а реющие в высоте темные птицы, точно каким волшебством, превращались в радужных, из радужных опять в темных и затем снова в радужных, смотря по направлению своего полета.
С могилы открывался Днепр.
Он представлялся отсюда громадным разливом вороненой стали. На противоположном берегу высились лесистые горы – снизу совсем черные, а сверху точно подернутые золотистым огнем.
Доходил ропот воды снизу и звонкий шелест очерета; кругом чувствовалась удивительная свежесть; время от времени, в общем безмолвии, проносился крик чайки, и сама она мелькнула над рекой чуть заметною точкой.
– Вот тут мы сядем и запоем, – сказал бандурист.
Та все пани, та все дуки,Позаїдали наші поля, луги, луки! —прокатилось над водами, грянуло в ущельях и откликнулось далеко за горами.
Окончивши песню, бандурист несколько минут перебирал струны бандуры, между тем как зоркие глаза его неподвижно были устремлены на Днепр.
Маруся тоже не сводила глаз с реки.
Вдруг где-то неподалеку, в очеретах, крикнула чайка.
Глаза бандуриста блеснули ярче, и снова загудело над рекой пенье:
Та немає гірше так нікому,Як бурлаці молодому!Гей, гей, як бурлаці молодому!Що бурлака робить-заробляє,Аж піт очі заливає!Гей, гей, аж піт очі заливає!Опять неподалеку в очеретах крикнула чайка.
Аж піт очі заливає, А хазяїн нарікає,Гей, гей, а хазяїн нарікає!А хазяїн нарікає,А хазяйка ввічі лає,Гей, гей, а хазяйка ввічі лає!С той стороны, где кричала чайка, из камышей выплыл узенький челнок и, едва отличаясь от темных вод, быстро заскользил по ним, направляясь к маленькой бухточке, устроенной самою природой как раз против могилы Надднепровки.
Вглядевшись пристально, можно было различить неясные очертания пловца, или, лучше сказать, его высокой шапки.
Но и не видя пловца, можно было наверно сказать, что рука у него мощная и ловкая.
Эта рука действовала веслом, как игрушкой. Челнок несся по воде, как легкая пушинка по ветру.
– Ну, Маруся, – сказал бандурист, – пора нам на берег.
Не разбирая дороги – тут, впрочем, тропинок не было проложено, – они быстро спустились с могилы, обогнули каменистый, крутой выступ берега и очутились внизу, у самой реки, тихо плескавшей в прибрежные травы и каймившей их узкою полоской белой пены.
– Здорові були і Богу милі! – приветствовал их ласковый знакомый голос.
Легкий челночок был вытянут на прибрежный песок, а около челнока, облокотясь подбородком на весло, стоял добродушный хуторянин, пан Кныш.
– Бьем челом! – ответил бандурист, снимая шапку.
– А что, дивчинка? Как живешь-можешь? – спросил пан Кныш, пристально вглядываясь в Марусю своими ясными сокольими глазами.
– Благополучно, – ответила Маруся.
Да если бы она этого и не ответила, он бы легко мог угадать ответ по каждой фибре ее оживленного лица.
Однако, как человек, привыкший не полагаться на отдельный, хотя бы и самый доказательный факт, он, не довольствуясь свидетельством лица Маруси, улыбаясь и гладя ее по головке, кинул быстрый, но насквозь проницающий взгляд на ее спутника.
Тот, в эту минуту, глядел, усмехаясь, на Марусю.
Пану Кнышу, вероятно, эта усмешка показалась достаточно выразительною, потому что он перестал кидать на них взгляды и обратил глаза на Днепр.
– Скоро поплывем? – спросил бандурист.
– А вот сейчас. Славно будет плыть, тихо… Тихо так, что не шелохнет… Кабы не свежесть от воды, так жарко бы было.
Судя по выраженью лица и голоса пана Кныша, он с наслаждением упивался этой тишью, и слова бессознательно срывались с его уст, как это бывает, когда человек весь находится под обаяньем какого-нибудь ощущенья.
Вдруг раздался крик чайки, и раздался как будто из-за плеча пана Кныша.
Тотчас же издалека, с противоположного берега, пронесся такой же ответный крик.
– Пара откликается! – заметил бандурист.
– О, эти птицы пречуткие! – отвечал пан Кныш, усаживаясь в челнок. – Садись, дивчина, – прибавил он, обращаясь к Марусе и протягивая ей руку.
– Где другое весло? – спросил бандурист, впрыгивая так легко и ловко в челнок, что челнок даже не покачнулся.
– В челноке, на дне. Отчаливай!
Челнок быстро соскользнул на воду и понесся по темному Днепру.
XVIII
Очень хорошо плыть по большой реке в летнюю теплую ночь!
Звезды горят над вами и звезды горят под вами, сверху плывет месяц и снизу плывет месяц.
«Вот там берега!» – думаете вы, всматриваясь в темные линии. Вот там непременно растет сосна, потому что сильно вдруг потянуло оттуда смолистым запахом, а вот там, наверно, пропасть цветов, потому что порыв теплого ветра словно кинул вам в лицо целый, только что сорванный, обрызганный ночною росою букет.
– Ну, что нового? – спросил бандурист.
– Немного, – ответил пан Кныш, работая веслом.
– А как немного?
– Да так, что и малому дитяти двумя пальченятами захватить нечего.
– Что ж, он дома?
– Дома, каплунов жарит, прожорливых гостей ждет.
– Уж коли каплунов жарит, значит, что-нибудь порешил: даром тратиться не будет, не такой хозяин!
– Кто его разберет, что он замышляет, у него гадок, як у пса стежок! [14]
– Ну, да уж в святое место не забежит; разве что нечаянно.
– Разумеется. А тот?
– Э! кабы все такие были, как тот, так еще бы можно людям на свете жить. Тот человек. У того душа, как пойдет на небо коржи с маком есть, так не станет жаловаться, что в пне жила!
– Написал?
– Написал. А не легко было ему написать! Так его всего и поводило, как бересту в огне.
– Половина дела сделана, и за то спасибо Богу. Этот охотник-таки водит…
– Может, со мной немного кругов обойдет; я такой карась, что трепетывался на удочке… Маруся, изморилась, а? Легла бы ты да отдохнула, а? А я бы сказку сказывал.
– Это дело, – заметил Кныш.
– Я не хочу спать, я посижу, – начала было Маруся.
Но две сильные, ловкие руки в одно мгновенье, одним махом, разостлали по дну лодки толстую суконную свиту, приподняли Марусю и бережно положили на это ложе.
– А я буду сказку сказывать, – повторил сечевик.
– У, роскошь! – сказал Кныш. – Беда моя, что у меня всего-навсего два уха: кабы мог, я бы еще десятка два взаймы взял и всеми бы слушал.
– Жил-был козак, – начал сечевик, – козак добрый, благочестивый, да только дурень. Он с виду-то и ничего, и с первых слов ничего, а чуть зачерпни его поглубже, так такая уж там дуровина, что другие умные козаки пьянели от нее, как от какого поганого зелья. Вот и задумал этот козак строить себе хату. И говорит он жене:
– Ну, жена, удивлю ж я тебя: такую хату выстрою, какой еще не бывало на свете. И строить я ее стану не так, как люди.
– А как же? – спрашивает жена.
Он моргнул этак глазом: дескать, не на такого напала, не проговорюсь! – засмеялся и пошел в лес руб…
– Поглядите, – вдруг вскрикнула тихонько Маруся, – поглядите!
И указала вперед, вправо.
Но Кныш, сидевший лицом туда, давно уже слегка щурил свои сокольи глаза, как бы всматриваясь и распознавая знакомые предметы.
Сечевик, при возгласе Маруси, не шелохнулся, а только спросил Кныша:
– Что там?
– Они, – отвечал Кныш.
Река в этом месте значительно суживалась, и челнок плыл почти у самого правого берега.
На песчаной косе, как бы серебряной лентой входившей в темные, сверкающие звездами, воды, стояли два человека, в свитах и высоких шапках, и, казалось, поджидали плывущий челнок.
Хотя до песчаной косы оставалось еще, по крайней мере, добрых четверть версты, но стоящие на ней так ясно и отчетливо вырисовывались в воздухе, что Маруся без труда узнала знакомые фигуры Семена Ворошила и Андрия Крука.
Чем ближе подплывал челнок к песчаной косе, тем яснее можно было различить, что поджидающие кого-то козаки невеселы.
Андрий Крук стоял, опершись на свою дубинку, и в мрачном безмолвии глядел, не спуская глаз, на приближающийся челнок; Семен Ворошило о чем-то, по-видимому, рассуждал нерадостном, и левая рука его беспрестанно делала такие жесты, какими, обыкновенно, смертные выражают свою раздражительность, говоря об обманувших их надеждах, приятелях или врагах.
Когда челнок коснулся носом отмели, оба козака сняли шапки и проговорили:
– Будьте здоровы!
– Будьте здоровы! – отвечали Кныш и сечевик. Они посмотрели несколько мгновений друг на друга. Лица сечевика и Кныша были спокойны, глаза их внимательно были устремлены на обоих козаков, и только.
Лица козаков были заметно угрюмы, а глаза не то, чтобы избегали встречи с приплывшими приятелями, но как-то или разбегались, или прятались под нахмуренные брови.
– Челнок-то вот сюда бы, к этой сторонке, – угрюмо проговорил Семен Ворошило.
И с этими словами усердно принялся помогать Кнышу тащить челнок.
– Маруся, – сказал Андрий Крук, вынимая из-за пазухи узелок, – вот мать тебе прислала.
И он подал ей посылку.
– Спасибо, – ответила Маруся, – что они там? Все здоровы?
– Все здоровы. И ничего, все сошло благополучно.
– А мне гостинца никакого не будет? – спросил сечевик. – Коли принесли, то, будьте ласковы, дайте, а коли нет, то так и скажите.
– Были мы всюду, – начал Андрий Крук, – да не так-то все делается, как…
– Мы, ходячи вокруг тех ледачих полупанков, пару чобот стоптали, – подхватил Семен Ворошило. – Сказано: не так и сами паны, как те полупанки!
Челнок был уже на песке, и теперь все четверо стояли друг против друга.
– Так дело не выгорело? – спросил сечевик.
– Оно не то, чтобы совсем не выгорело, и не то, чтобы выгорело, – ответил Семен Ворошило.
– Да вы видели Самуся?
– Нет, Самуся не видали.
– Отчего?
– Да мы ждали его, а он не пришел.
– Отчего же вы сами к нему не пошли?
– Да мы и думали было пойти, а потом рассудили, что его не застанешь, потому он, сказывали, в Киев уехал.
– Так сходка без него была?
– Без него.
– Такую сходку и сходкой срам назвать, – сказал Андрий Крук. – Пришли семь баб да сказали семь рад, а другие сели на колоды, поговорили про пригоды, табаку понюхали, рады послухали, да и до дому пошли!
– На чем же порешили?
– А ни на чем не порешили. Подумаем, говорят; еще надо, говорят, подумать.
– А долго будут думать?
– В ту субботу опять рада сберется.
– Ну, так вот что, панове козацтво: вы, не дожидаючи этой субботней рады, потрудите свои шановные ноги, обойдите кого следует и скажите, что коли к положенному сроку не будет все в исправности, так дело пропадет. А коли теперь дело пропадет, так пусть уж на нас не рассчитывают.
Ни Андрий Крук, ни Семен Ворошило ничего на это не ответили, может, потому, что в эту самую минуту начали раскуривать свои трубки.
Трубки, впрочем, как-то дольше обыкновенного раскуривались.
Наконец, когда уже дым пошел клубом, Семен Ворошило проговорил:
– Оно бы, может, и лучше, кабы пообождать вестей от Бруя и от Попика… Может, оно бы надежней… Уж больше ждали… Уж можно бы еще подождать малую толику…
– Да, оно точно бывает, что поспешишь, да людей только насмешишь, – заметил Андрий Крук, застилая себя целым облаком дыма.
– Скорые-то дела под лавкой лежат, – прибавил Семен Ворошило.
– Оно, разумеется, всякое бывает, – ответил сечевик.
– Кабы тогда не послушались вашего первохода, да не поспешили, так вот теперь бы, может, и не попались в дурни, – сказал Андрий Крук.
– А по моему глупому разуму, так вы потому-то и попались, как вы сказываете, в неразумные, что вы и тогда выбирались, как панычи за море утят стрелять.
Пока происходил этот разговор, Кныш, не теряя ни слова из него, набрал сухого очерету, зажег костер и мгновенно устроил все, необходимое для варева кулеша.
Несколько минут длилось молчание.
Потом сечевик, со своим обычным спокойствием, спросил:
– Так на чем же вы порешите, панове козацтво? Снесете вы мой поклон кому надо или нет?
– Да отчего ж, это можно, – ответил Андрий Крук.
– Это можно, – повторил Семен Ворошило.
– Только вот что, – сказал Андрий Крук, – напрасно вы так погоняете…
– Пане Андрий, – ответил сечевик, – нам с вами, надо полагать, не сговориться. У меня, как у той завзятой жинки, что муж ее топил, да не научил, все будет стрижено, а не брито. Киньте вы меня в днепровскую пучину, а я, как пойду ко дну, еще покажу вам пальцами ножницы.
– Горе да и только! – проговорил, как бы про себя, Семен Ворошило.
– А что, скоро кулешом угостишь? – спросил сечевик Кныша.
– Закипает. Садитесь да берите ложки. Все уселись вокруг котелка.
– Что, Маруся, такая старая сидишь? – спросил сечевик.
– Изморилась, должно быть, – сказал Андрий Крук.
– Нет, – ответила Маруся, – я не изморилась.
– Заскучала по своим, – сказал Семен Ворошило.
– Нет, – ответила Маруся, – я не скучаю.
Глаза ее, однако, были с тревогой и тоской обращены на сечевика.
– А вот я ее развеселю, попробую, – сказал сечевик. – Хочешь, Маруся, я тебе еще сказку расскажу, а? Хочешь?
– Хочу, – ответила Маруся.
– Ну, слушай. Я тебе расскажу, как рак по воду ходил! Жил был рак. Отличный рак. И случилось так, что вся вода пересохла около его хаты, и надо, хоть умирай, добыть воды.
Вот рак сидит и говорит:
– Кого послать по воду? Кого послать по воду?
– Милости просим, кулеш готов, – провозгласил Кныш.
Все принялись за ужин.
– Такой кулеш, друже, что хоть бы и турецкой царице, так и она бы с пальчиками его съела, – сказал сечевик, откидывая усы за уши.
– Добрый кулеш, – подтвердил Андрий Крук.
– Коли угодил вам, панове, значит, доля еще служит, – сказал Кныш.
– Ну, вот долго этак рак думал, – рассказывал сечевик, – кого бы это по воду ему послать, и все никого не подыскивал: тот, думал он, дороги не знает, а вот этот хоть и знает, да ненадежен, один, не женат, так, пожалуй, застрянет где на дороге, другой в церковь редко ходит, так кто его знает, как с ним и связываться, пятый малосилен, у десятого ветер в голове, куда ни кинь – все клин.
– Пойду сам! – порешил рак. Взял посудину и пошел.
Шел, шел, шел… Идет и все кипятится:
– Чего это я так бегу! Эх, сбили меня с толку вражие приятели! Не будет проку!
– Кабы в этот кулеш да еще перцу! – сказал Семен Ворошило.
– Хорошо бы перцу! – согласился Андрий Крук.
– И ходил рак семь лет по воду, – продолжал сечевик, – на восьмой год пришел, стал перелезать через хатний порог и разлил.
– Э, горемыка! – сказал Кныш. Разлил да и говорит:
– Вот так черт скорую работу берет!
Маруся рассмеялась, Кныш тоже, но Андрий Крук и Семен Ворошило сидели так чинно, как сидят только просватанные поповны.
– Эге! месяц-то уж куда забрался! – сказал Кныш. – Пора.
Все встали.
– Такое, значит, последнее ваше слово? – спросил Андрий Крук сечевика.
– Такое.
– Пока прощайте.
– Счастливо.
– А коли что там у нас порешат, кому весть подавать?
– А вот Кнышу.
– Хорошо. Счастливо.
– Спасибо.
Челнок быстро отчалил, понесся снова по темному Днепру, и песчаная отмель с черными фигурами и угасавшим костром скоро скрылась из виду.
XIX
Через три дня после описанного плаванья по Днепру было воскресенье, и в городе Гадяче глухо гудели старые колокола, призывая жителей к заутрени.
Чуть только светало, и город Гадяч со всеми своими узенькими улицами, низенькими постройками и густыми садиками точно, казалось, повит дымкой. Даже фигуры, стекавшиеся со всех сторон к собору, и те представлялись как бы укутанными в дымку.
Впрочем, невзирая на эту предрассветную мглу, все-таки очень легко было распознать и по походке, и по всей манере держаться, что здесь, по большей части, люди ратные.
Накануне шел дождь, теперь в воздухе была влажность и повсюду тишина величайшая.
Такая тишина, что издали были слышны шаги по мокрым улицам и переулкам; нога, ступившая неосторожно в лужу, производила звонкий всплеск, и капли, скатывавшиеся с садовой листвы, капали так явственно, что их можно было считать.
На церковной паперти, чрезвычайно походившей на садик, потому что тут не только цвела калина, черемуха, бузина, шиповник, розаны, кизильник, белые, желтые и розовые акации, но в изобилии росли яблони, груши, сливы, вишни, черешни, а сочная, бархатистая, мягкая трава пестрела всевозможными садовыми цветами и зельями, собралось уже порядочное количество православных и в ожидании заутрени толковали про разные житейские дела.
Знакомый читателям бандурист с своею поводыркой тоже был тут. Он сидел на нижней ступеньке церковного крыльца и поучительным, несколько протяжным голосом рассказывал помещавшимся около него повыше и пониже на ступеньках и стоявшим перед ним полукругом козакам и козачкам, как и какие мытарства должна проходить душа для того, чтобы попасть в царство небесное.
Закончив сказание о последнем мытарстве глубоким вздохом, которому завторила большая часть слушателей, бандурист погрузился на несколько минут в благочестивые размышления и задумчиво поводил глазами по начинающим понемногу выступать из мрака окружающим предметам.
Всеобщее безмолвие было прервано двумя подошедшими молодыми козаками, отличавшимися необычайно длинными усами, необычайно тонким и гибким станом и какою-то особою щеголеватостью и развязностью, которая приобретается частым участием в многочисленных собраниях, больших пирах и всяких таких парадах.
– Здравствуйте! – сказали козаки и так ловко сбросили и снова накинули шапки, словно этим только и занимались всю свою жизнь.
– А что, пан гетман будет? – спросило хором несколько голосов.
– Будет, – отвечали козаки.
Эти слова, сказанные звучными и громкими голосами, как бы пробудили бандуриста из благочестивой задумчивости, и он, как бы с сожалением оставляя горний мир, где витал мыслию, счел долгом своим снизойти к интересам прочих смертных.
– Поглядят и мои очи на ясного пана гетмана, – сказал он.
– И гетманша будет? – спросила вертлявая, маленькая, кругленькая, похожая на узелок, молодица.
– И гетманша будет, – ответили козаки.
– А братчиха?
– Надо думать, и братчиха будет.
– А это какая же такая братчиха? – спросил бандурист.
– Гетманского братчика жинка, – ответило несколько голосов, – Мефодиевна.
– Мефодиевна? – повторил бандурист. – В наших краях ничего про нее и не слышно. Что ж она в милости, что ль, у пана гетмана?
– Еще бы не в милости! – ответила узелкоподобная молодица. – Она только бровью поведет, так все сейчас по ее делается!