Полная версия
Что посмеешь, то и пожнёшь
Мне не нравилась эта его нарочитая внимательность. Выпалить про это я не решался, не желая в первый же час щёлкать его по самолюбию.
Не давай обгонять себя, и его внимательность кончится, сказал я себе. Оттого дальше мы шли уже быстрее, поскольку, приближаясь к дереву, он убыстрял шаг, убыстрял и я, стараясь первым пройти мимо торчащих веток с вислыми прозрачными капельками.
И так мы разогнались, что на свою площадку на втором этаже он, кажется, не поднимался по гулкой ярко-оранжевым выкрашенной лестнице, а попросту вспорхнул и поклонился двери – нагнулся разуться перед порогом.
Всё пространство у порога было закидано детской и прочей обувкой.
Из прихожей роскошные дорожки текли на кухню и в вопиюще-просторную гостиную, из гостиной – ещё в две боковые комнаты; в одной (двери были настежь), в детской, на кровати плашмя лежал растянутый баян.
Как на выставке, все стены сплошь одернуты дорогими коврами. Дорогие шкафы и всё дорогое в шкафах, дорогая посуда под стеклом в серванте и всего одна полочка в том же серванте под книжками, да и та наполовину пуста. Как-то жалко стоят внаклонку одни недодранные Лялькины старые, уже не нужные ей учебниковые книжки с первого по седьмой класс.
Не без грусти я взял букварь, стал потихоньку листать.
– Ты чего тормознул там? – выглянул Митрофан из кухни. – Давай-ка, как говорит Людка, рулюй сюда!
Когда я вошёл на кухню, Митрофан стоял уже перед наотмашку распахнутым холодильником на коленях, выискивал что-то глазами.
– Ты что, солярку[158] в холодильнике держишь? Не простудится?
– У меня, Бог миловал, ещё ни одна не простудилась. Даже не кашлянула.
Он засмеялся.
В глазах у него затолклись больные кровавые огоньки.
Я спросил, не болен ли он.
– Смотря что, – отвечал Митрофан, – понимать под болезнью. В твоём понимании, возможно, слегка и есть…
– Лечишься?
– В обязательном порядке! Бурого медведя[159] не держим. А… Сразу захорошеет, как хряпнешь гранёный вот этой магазинной микстуры. – Напоследок он выловил-таки в холодильнике поллитровку, устало-торжествующе перекрестил ею себя. – Наконец-то! А я уже было труханул, не пропало ли мое лекарствие…
Он так и сказал на старушечий лад: лекарствие.
Сковырнул с верха посудины белую бляшку, пошёл бухать в сдвинутые гранёные стаканы.
Отдёрнул я один стакан к краю стола, накрыл кулаком.
Митрофан, с сожалением глядя на пролитую по столу водку, что нитяной струйкой кралась к краю стола и чвиркала на пол, подивился:
– Полный неврубант! Не понимаю столичного юморка.
– Ты или первый день замужем? Ну когда-нибудь пил я эту отраву?
– Угощают. Чего ж не употребить этого чудила под такой закусон? – Вилкой он тенькнул по миске с вечорошними подгорелыми оладьями в сметане. – А я грешен, обожаю на дармовщинку. Я б чужое винцо и пил бы, и лил бы, и скупнуться попросил бы. И Глеб чужое не зевнёт. Вот только ты у нас не в долговскую масть. Не пью, не пью… Какой-то недоструганный Буратино! Не пьёт только тот, кому не наливают или кому не нальёшь. Например, колу в плетне. Извини! Это у Глеба ты вместе с моими Лялькой да Людкой чокался с нами шипучкой. Там тебе это сходило. Там ты был у матери. Дома. А тут ты в гостях. А гость невольник. Что велят, то и делай. Не обижай хозяина.
– Чем это я тебя обидел?
– А хотя бы тем, что не хочешь за моим столом даже пустить в жилку со мной!
– Налей газировки, молока… С удовольствием! Но почему обязательно этой подвздошной? Этого самосвала?[160] Почему?
– Кочерыжкой по кочану! Ты в паспорт к себе заглядывал? Кто ты по национальности? Знаешь?
– Вообще-то догадываюсь.
– Так будь же русским не только по паспорту. По ду-ху, якорь тебя! Убирай кулак. Капну с верхом!
– Как же, мечтаю! Ты вот укоряешь, чего это летом, за весь отпуск, я только раз приходил к тебе с Валентинкой. Потому и приходил только раз… Ну да как же к тебе идти, если знаешь, что у тебя не отбояришься от бухенвальда?[161] Ну почему ты считаешь, что в гости единственно за тем и ходят, чтоб насвистаться пьянее вина?
– Фа! Фа! Ален Делон не пьёт одеколон! Да не на лекции ли я «Алкоголь – друг здоровья»? Дёрни меня за ухо и скажи нет.
– Тебе твоё ухо ближе. Дёргай сам. У нас самообслуга. И попробуй быть за столом русским и без водки.
– Ёки-макарёки!.. Прямо вермуторно…Врачи… эти помощнички смерти… зудят: не пей! Ты туда же… Да как же не… Брательник! Да что ж это за встреча без вина? Какой тост скажешь под компот? А, между прочим, пить без тоста – пьянка, а с тостом – культурное мероприятие! Улавливаешь разницу? Живи проще… Съел рюмашку, взлез на Машку… Не срывай мне мероприятие. Не то припаяю штрафной гранёный! Давай… Айда докапаю с горкой. И притопчу!
Я не дал.
– Ну, оприходуй. Уговори хоть то на донышке, что налил. Бери, сполосни зубы. Нельзя ей долго стоять, выдыхается. Разбегаются витамины.
Митрофан поднял вывершенный стакан.
Дрогнула рука; ядрёная капля, уменьшаясь, покатилась наискосок по грани.
В панике Митрофан снял пальцем ту каплю и на язык. Пробно пожевал, кивнул. Годится!
– Ну! Вздрогнем, а то продрогнем! Дай Бог не последнюю!
Выдохнул, как-то махом выплеснул хлебную слезу в рот, сосредоточенно пожевал и проглотил одним глотком, поводя головой из стороны в сторону, как гусь, когда проглатывал невозможно большой кусок.
С пристуком он поставил стакан на стол.
Морщась, вынюхивает пустую щепотку:
– Ну, не тяни резину. Порвёшь! А то у нас в стране и так плохо с резиной.
Я всё же пригубил.
Но выпить у меня не хватало духу.
Пригубить и тут же поставить назад, не оприходовав ни капли, по обычаю, дурной жест, вроде неловко. Наверняка обидишь и без того обидчивого братца.
Однако пить я не мог.
Это было против моей природы.
Я не выносил сивушного духа.
Потерянный, я сидел не дыша с прижатым к губам стаканом. Не дышать я мог ровно минуту.
Поначалу Митрофан смотрел на меня с весёлым, победно-довольным выражением на лице. Уважил-таки, пошёл-таки гору на лыки драть!
Но время шло.
Стакан не пустел.
Весёлость на его лице задернуло смятение.
Через несколько мгновений смятение потонуло в злобе.
Митрофан демонстративно отвернулся от меня – глаза не глядят на это издевательство! – и какое-то время уже в крайнем гневе пялится на красный газовый баллон. Потом, резко обернувшись, отрывисто кинул:
– Ты не уснул?
Я отрицательно покачал головой и, в судороге хватив ртом воздуха, поставил стакан на стол.
– Не могу…
– Тыря-пупыря! Недоперемудрил! Кому ты сахаришь мозги? Брезгуешь? С родным братуханом не хочешь… Так и скажи. Не циркачничай только! Вот смотрю… Бесплатный цирк. Давно подступался спросить, какой фалалей пропустил тебя в столичную прессу? Да ну какой из тебя рыцарь словесного пилотажа? Пи-ить не можешь! А в наш деловой век это приравнивается к тягчайшему пре-ступ-ле-ни-ю, якорь тебя! О!
Он обрадовался ненароком подвернувшейся крепкой мысли, в радости вскинул руку, щёлкнул пальцами:
– Его ж, винишко вермутишко, и монаси приемлют! А сунь нос в любую книженцию, подреми в клубе на картине – на днях смотрел одну, как на партсобрании побыл – везде приемлют, везде зашибают дрозда, везде поливают, что на каменку. А у тебя своя линия? Да будь моя воля, я б тебя к журналистике и на ракетный выстрел не подпустил. По профнепригодности!
– Скажите, какие строгости…
– А ты думал! Вот, допустим, явился ты в университет поступать. Документики там всякие с печатями подсовываешь… Ради ж университета готов на всё. Даже на экзамены! А я – вот тебе первый экзамен, самый главный, самый профилирующий! – хлобысь тебе гранёный. Выутюжишь весь, не скривишься – вне конкурса зачисляю! Ты зубы не показывай… В вашем деле наипервое – умей быстро найти с человеком общий язык. По практике знаю… Залетали ко мне в колхоз разные там районные-областные субчики-бульончики. Иной охохонюшка не успел поздороваться, уже глазищами так и рыщет, так и рвёт, без пузырька не слезет с живого. А ты? Как же ты по трезвой лавочке доискиваешься ладу с людьми? М-му-ука! А ты, – заговорил он с шёлком в голосе, – переламывай себя. Учись у жизни… Употреби с человеком лампадку, он тебе не на статью – на роман наскажет!
8
Однако жидковат на расправу Митрофан, жидковат.
С первого стакана пошёл метать петли.
– Ты уж, – говорю ему, – слишком не переживай за чужой воз. Расскажи лучше, как вы тут.
Митрофан с полпути вернул в миску сидевший на вилке оладушек, кинул ко мне пустую руку, с усилием отогнул большой палец:
– Претензий к жизни не имеется… Сыты, здоровы, одеты, обуты. Желашь если в разрезе каждой личности… пож… ж-ж-жлста… Лизка, супруженция и по совместительству генеральный домашний прокурор, по-прежнему в помощниках мастера на маслозаводе. Лика – достославная генсекша всегнилушанского райкома, якорь тебя! Заправляет самим генералиссимусом Пендюркиным! Потому как жо-на. Ты это уже знаешь… Лялька в восьмой перебазировалась. Ви-идная из себя баяночка… Молоденький мистер Икс[162] заглядывается на неё на уроках… Отличница. По труду как-то жарила яйца. Не пожгла, понимаешь. Всем классом потом ели. Ну, в музыкашку всё бегает. Там на неё не надышатся. На баяне ух – я тебе дам! – режет! Недавно даже в районной хвалили газете. Цветё-ёот девка… Уже выше матери, мужики косятся… Ну а меньшая, Людаш, в первых классах казакует. Вот и все мои четыре лэ. Лизка, Лика, Лялька, Людка. Вот и все мои четыре бабуинки… четыре мои кингицы…[163] Не семейка, а женский монастырь! Я у них за коменданта… Кудрявое общежитие! Целая бабс-банда… Ну вот бы хоть одного помощничка парня! Понимаешь, всё время метился в парня – сносило на вяжихвостку!
– He ветром же сдувает…
– А и, пожалуй, – задумчиво соглашается Митрофан. – Я слышал, хочешь сочинить парня, не знай водочки… Сиди на рыбке… Так это, не так… Не знаю. А только вот возьми нашего батьку. Это я чересчур любопытный. Нет-нет да и чисто из спортивного интереса гляну, что за невидаль в стакане на дне. А батя ох строг был по винной части! И разу язык у него не перевязывало ниткой. В награду – три сына, якорь тебя! Сперва явился не запылился я, через три года – Глеб, а ещё через три – ты… Через каждые три года – мужик! Как из пушечки!
Митрофан тяжело вздохнул, так тяжело, что, казалось, до самого дна лёгких плотно набрал воздуха и надолго замолчал, отстранённо, без мысли, глядя перед собой. Потом, очнувшись, смято спросил:
– Как думаешь, не возьми война батьку, рад бы он был нам?
И сам себе ответил:
– Ра-ад… Сейчас бы он был уже давно на пенсии, ста-арень-кий… Я б сажал его рядом и дважды на день, утром и вечером, объезжал бы с ним на «Нивке» поля свои. За обычай, у меня была б линейка… Я бы ему показывал, на сколько за день поднялись пшеничка, гречушка, свёкла, подсолнух… Возил бы по своим деревням, показывал бы да рассказывал, что такого понастроил, что таковского понаворочал за свои председательские годы. Есть что показать, есть что рассказать… Не жизнь у меня, а сплошной беличий круг. Вон нынче лето было гнилое, комбайны на лыжи ставили. А ничего, и колоску не дали пропасть. Урожайко… часами подымался… Как дашь пропасть? И у каждого года своих причуд по ноздри! Вот…
Язык у Митрофана крепко размок.
Не останови, до ночи проточит балясы.
– Слушай, милый братичек… Я вот что подумал… Пока ты был то механиком, то директором на маслозаводе, я не мог про это и заикаться… Но ты давно сплыл с маслозавода в колхозные вожди. Председатель передового колхоза… Неужели ты не можешь продать родной матери и родному брату один мешок пшена, чтоб второй твой родной брат не пёр его сюда, назад, в деревню, на своём худом хребту из самой Москвы?
– Не могу-с, ненаглядный ты мой пшённый столицкий гостёк! Всё, под ноль, – любимой и дорогой Родине! Да кинь я зернецо на сторону, знаешь, какой расчётец получу в рейхстаге у полкана Пендюрина? Если я пустил мимо государственного мешка зерно, вес которого превышает вес партбилета, то… Что тяжелей, за тем и победа. А без партбилета я – зелёная жопа! Так что извини… Такая перспективища меня не вдохновляет. И давай про это больше не нести шелуху.
Он пристукнул кулаком по столу и замолчал надолго.
Я спросил, чего это заносило его в райком.
Он молча достал из прислонённого к стене новенького приманчивого дипломата карточку, подал мне:
– Любуйся.
Чем было любоваться?
Снимок как снимок.
Четверо на прополке молодой капусты.
Я пристальней всматриваюсь в карточку и убеждаюсь, четвёрка эта не из села. Занята вовсе не своим делом.
Ну, в самом деле, какая крестьянка выйдет на прополку в рукавицах? У женщин же на карточке, похоже, нашлась одна пара. Подружницы великодушно поделились, надели лишь по одной белой рукавице.
А мужики, дамские угоднички, по краям идут.
Позади виднеется «козёл».
Возле «козла», наверное, шофёр, в одних трусах полет.
– Да это шефы.
– Именно-с! Теперь расскажи дяде председателю, что ты знаешь о шефах.
– Неужели дядя председатель знает их хуже меня?
– Ну а всё же?
И вправду, что я знал о шефах? Бросают люди в городе свои прямые дела, спешно катят в село, когда там в тугой час не могут обернуться своими силами. Нужна помочь со стороны. Вот и едут.
Ничего архиособого.
Раз надо, так надо. Перед Урожаем все равны.
Но вот кампания сошла, шефы съехали.
Вернутся к новой горячей поре.
Это уже вошло в обыдёнку. Короче, шефы похожи на своеобразную пожарную команду. По сигналу команда неминуче проявляется в нужном месте…
Митрофан хмурится.
– Пожарные красоты мог бы и не выставлять. Не к месту они. Пожар штука случайная. А шефы у нас раскреплены по хозяйствам. Я могу тебе назвать деревни, где своего народу полторы старухи и свёклу там сеют в твёрдом расчёте только на шефов. Вот наличествует у меня тёща при старости лет. Техничкой бегает в поликлинике. А у тёщи значится закреплённый за нею участок в поле. И пляшет бедная тёщенька на своей полоске с лета до снега. Выхаживает, убирает свёклу. И такие деляночки у врача, у учителя, у библиотекарши… У всех гнилушанских служащих, якорь тебя! Нету, нету хозяйства, к кому не пристегнули бы шефов. А кому это в руку?
– Урожаю, наверное?
– Дури! Дубизму! Головотяпству! Допанькались, что ленивец порой не посовестится бухнуть: а чего пупы рвать, город взрастит, город соберёт. Опекунство без меры породило иждивенческие настроения. Чёрные коммунары[164] знают, что погибнуть урожаю не дадут, сгонят тучи стороннего люду, а обязательно возьмут. И в том, что такие настроения пустили глубокие корни, разве не виноват и ваш пишущий брат? Почему в газете не прочтёшь о себестоимости, о капэдэ шефства? Не пора ли подумать, должно ли шефство заключаться в налётах в часы деревенского пика или всё же надобно как-то иначе строить эту работу? Ныне шеф мелькает на просёлке то с косой, то с тяпкой, то со свекловичным ножом. А может, вовсе и не грех показаться ему в селе в своей главной роли, то есть тем, кто он на работе у себя? Конечно, вахтёр сенсации не произведёт. Больше чем на тяпку вахтёрка не рассчитывай…
Мысль Митрофана мне понравилась.
– Но вот, – пустился я рассуждать, – ну приедь инженер да хороший инженер. Приедь конструктор да хороший конструктор. Что тогда?
– А пока вот что! – Митрофан тряхнул фотографией. – Полют! Этот, под годами, – ткнул в мужчину с носовым платком на голове, – глав-ный кон-струк-тор на великанистом заводе в Воронеже. Этот главный инженер. Смотри, какие птицы тяпками машут! Уха-а… Эдак и мы можем. А ты повороти так… Машина всё это делай! Тогда никакая деревня не потянет тебя к себе в пристяжные. Вот какого шефа подай деревне, якорь тебя!
Набухли у Митрофана брови, как у Бровеносца, разошёлся Митрофан.
По всему видать, сидели у него шефы в печёнках, в почках вместо камней, сидели надёжно.
Невольно я поддался его огню, и у меня выказался твёрдый интерес к его рассуждениям.
Я слушал.
Не всё мне было у него ясно.
Но я не спешил перебивать, встревать с вопросами, только ёрзал на стуле от досады.
Ах бы записать! Сгодится в беготной журналистской жизни.
Да нет под рукой блокнота, единственного моего поверщика, вечной моей копилки.
Однако чем дальше я слушал, тем больше недоумевал.
Митрофан говорил, что у него в хозяйстве не знают такого шефства, чтоб приезжали да пололи.
А как же тогда фотография? Это ж его шефы?
Не желая обидеть Митрофана прямым вопросом в лоб, я обиняками выведал, что да, на снимке шефы его, да снимали их в соседнем «Ветхом ленинском завете». (Конечно, это в народе так уточнили «Ленинский завет».)
А любопытно всё же.
Шефствует завод над двумя колхозами-соседями. В одном, в «Ветхом завете», он обычно тянет всю горящую работу. В другом, в «Родине» у Митрофана, шефов не поддразнивают этой тоскливой корячкой. Напротив. Вовсе отказались от тяпочного шефства, даже передали «Ветхому» своих шефов, оставив за собой лишь право обращаться к ним исключительно за технической подмогой.
Разве отдача, капэдэ такого шефства не предпочтительней?
9
Как-то под самый под Май позвали Митрофана в область.
То да сё, а там и картишки на стол. Ты крепко на ногах стоишь, скатал бы в Томск, посмотрел на животноводческий комплекс на полторы тыщи рогатых персон. Что уж там за невозможное чудо такое, раз так расписывают, так расписывают. Может, глянется, так и себе попробуешь?
О комплексе Митрофан думал.
У него всё сильней, всё чувствительней разгорался зуб и у себя сгрохать храмину, грезилось и себе слить под одну крышу всю коровью орду, растырканную покуда по чёртовой дюжине убогоньких фермочек.
Конечно, он поехал, что-то сразу поехал, не мешкая. Не в самый ли Май и укатил.
Домашние так и подумали, богородицу играет, разобиделись, совестили, корили, что-де дома и без того не бываешь, тебя и дочки того и жди, забудут в лицо, станут дядей навеличивать, несчастный ты бомж-бруевич![165] И мотается, и мотается! Даже в праздник нету его дома! Отложи дорогу на день на какой, побудь праздник с семьёй. А там и с Богом.
Да пустыми легли все уговоры.
Обернулся он в Томск раз, обернулся два, а там и отважься.
Радовался, когда лили фундамент, когда вывершали, тянули дворцовые стены, и в то же время не то что боялся, а нет-нет да и подумывал, веря и не веря: неуж выйдет в самый раз, как и загадывалось?
Хотелось Митрофану, чтоб на комплексе работалось не хуже против завода.
Обязательно чтоб в две смены.
Чистота, порядочек чтоб кругом.
Не рвать чтоб рук.
На кнопочках чтоб всё.
Решительно всё на кнопочках не вышло, а около того легло. Своё шефы плечо подставили.
Не было конца толкам про то, ах как бы хорошо получить готовый под ключ комплекс.
Но от разговора до ключа выпал большо-ой переезд.
Сельхозтехника давала не то, что надо, а что было. На, убоже, что мне не гоже!
Тебе не гоже, а мне-то на кой? А? Иль я глупей разбитого сапога?
Тогда и кинься Митрофан к своим шефам.
Побежал по верхам.
Разыскал главного конструктора, главного инженера, тех самых, что на карточке молодую капусту пололи.
Обречённо смотрят те:
– Ну что, свеколка душит? Тяпки по нас плачут?
– Рыдают! Только не вам их утешать. С прорывкой, с куриным просом мы сами управимся. А вот – это куда мудрёней да важней нам! – а вот кто б его сел да перед ватманом покумекал… Вот подсовывает мне сельхозтехника аховое оборудование. А я что, устанавливай? Мне модернягу комплекс надо, но не склад металлолома под новой королевской крышей, якорь тебя!
Целая бригада заводских конструкторов с превеликой радостью подалась на комплекс.
Шастала, шастала по комплексу – строители уже надевали, натягивали крышу, – глядела бригада, какое оборудование заложено технологией и что притаранила сельхозтехника. И тут Митрофан шукни под руку: не в грех посмотреть на тот счёт, а вдруг я подпихну что получше, поспособнее против проекта – и то, где проект бухнул ручной труд, у шефов легло на кнопочки.
Сами заводчане конструировали, сами ладили, сами монтировали потом на комплексе, например, автоматические установки для выпаивания телят.
Конечно, и не только одни эти установки.
Позже, уже в крайний момент, буквально на последнем витке, в самый канун пуска комплекса Митрофан вдруг выловил жуткое упущение.
Помчался со своей бедой к ветхозаветинскому председателю Суховерхову. Разыскал на свекловичном поле.
Здоровался за руку и поверх суховерховского плеча увидал, как за убиравшим комбайном понуро брели главный конструктор и главный инженер, те, с карточки, что летом перекраивали ему комплекс, шли и уныло дёргали из земли оставшиеся после комбайна холодные, осклизлые свекольные тушки.
Кровь ударила Митрофану в лицо.
Стало ему совестно, будто великое прегрешение совершалось по его вине.
«Этим умницам не сложишь цены, а они пионерчиками скачут уже с месяц за комбайном. Эх!..»
– Кузьмич! – взмолился Митрофан. – Даруй мне на денёшек этих двух молодцов. Свожу к себе на комплекс, пускай поглядят раздачу корма. Может, доищутся чего поумней…
– Опеть какая да ни будь маниловская блажь дёрнула тебя за яйца! А я срывай людей с уборки? Не сёни-завтре падёт снег. Эха-а… Колхозное полюшко – нужда да горюшко! Не-е… Не отдам божью я помочь! Кыш, мелкий пух! Растворись!
У Суховерхова было выражение пса, у которого отнимали приличную кость.
– Не бубни чего зря. Во-первых, это мои шефы? Мои. Добровольно я тебе их передал? Доброволько. А раз нуждица, на денёк не отпустишь?
– На один секунд не отпущу!
Митрофан пропустил матюжка сквозь зубы, чтоб не слыхали поблиз у кучки подчищавшие свёклу женщины.
Митрофанов колхоз соревновался с суховерховским (земли у соседей одинаковые, один балл плодородия), оттого Митрофан, выскакивавший наперёд и на севе, и на уборке хлебов, трав, за обычай слал Суховерхову в помочь и свою технику, и своих людей.
Вон со свёклой ещё сам не разделался – два комбайна неделю назад отправил. Два комбайна! А тут в обменку выпросить двух мужиков из шефских – не подступайся! Разбогател. За нас теперь голыми ручками не берись!
Митрофан хлопнул себя по колену, подобие озорной улыбки сверкнуло на лице.
Знал он слабость за Суховерховым. Знал нажать на что.
– Слышь, Кузьмич! Давай партию в шашки! Проиграю – ухожу я без звучика и никаких мне шефов!
Суховерхов разгромлен.
– Ну на что ты мне подлянку подсовываешь? – пропаще вздыхает он и ничего не может с собой поделать.
Шашки он до паралича любит, возит с собой в «козле». Разбуди в ночь-полночь и предложи сыграть – возрадуется только!
В первой игре верх за Митрофаном.
Суховерхов скребёт в затылке.
– Н-не-е… – размывчиво роняет. – Не могу отдать… Давай для верности ещё одну.
Играют ещё. Потом ещё. И гореносец Суховерхов всякий раз безбожно проигрывает.
– Три сухих победы! Куда ещё верней? Давай моих мужиков, якорь тебя!
– А не дам. Отлепись! Надоела мне твоя наглющая достоевщина! Ну… Дойдёт до рейхстага… До самого Пендюркина!.. Свёкла в поле. А я под раз помогальщиков раскассируй? Не хватил бы этот Борман[166] меня за ножку да об сошку!.. Ты б сгонял к нему. Скажет отдать – я за!
Пендюрин выслушал Митрофана, покривился:
– Вечно ты, Долгов, с фокусами. Ехать на охоту, а ты собак кормить!
– Да невжель гнать голодными?
– Разговорчивый, ух и разгово-орчивый стал в последнее время! – уязвлённо выговаривает Пендюрин и уже глуше, решительней добавляет: – Скоммуниздить шефов я тебе не позволю. Свой воз тащи сам. До Октябрьской считанные дни. Заселяй комплекс. Без митинга рапорт на стол!
– Ни заселения, ни рапорта не будет, пока не автоматизирую раздачу кормов, – упёрся на своём Митрофан.
– А я, – Пендюрин набавил в голос жёсткости, – настоятельно рекомендую: отрапортуй в срок, а там и подчищай на свой вкус.
– А разве вы против рапорта, после которого не придётся подчищать? К сроку я полностью управлюсь, порекомендуй вы с неменьшей настоятельностью Суховерхову отпустить ко мне всего на день двух человек из шефов.
Пендюрин с сарказмом хохотнул.
– Ну-у… Дошёл своей головкой? Снять со свёклы хоть одну живую душу – я на себя такую отвагу не возьму. Он им и поп, он им и батька. Толкуй с ним сам, меня в эту кашу не путай.
Пендюрин беспомощно раскинул руки. Мол, не в моей силе, и Митрофан, зачем-то поведя плечом, молча вышел.
Всё б кончилось иначе, считал Митрофан, не окажись у Пендюрина новенького первого.
Новенький вёл себя как новенький. Смущался, безмолвствовал и никак не выражал своего отношения к разговору.