Полная версия
Что посмеешь, то и пожнёшь
Митрофан даже не расслышал толком его голоса, когда тот при знакомстве называл свою фамилию. Фамилии его Митрофан не расслышал вовсе.
«Под занавес побаловался принципиальностью при новеньком» – без обиды подумал Митрофан о Пендюрине и, будто догоняя впустую ушедшее время, заторопился вниз по долгим ступенькам.
На них мы и столкнулись.
– Ну а теперь что? – спросил я, выслушав его одиссею.
– А что… Сегодня к вечеру отправит у меня последнюю машину корней на завод шаповаловское звено. Завтра с утра кину всё это звено Суховерхову, а взамен всё ж вырву этих двух молодцов, – щёлкнул пальцем по карточке. – Эх, братушенька… Всё в нашей жизни сирк!.. Большо-ой сирк!
Митрофан засобирался снова ехать к Суховерхову.
Откладывать дальше было некуда. Я напрямую спросил про главное, ради чего и приходил сюда.
– А как тут мама?
– А что мама? – удивился Митрофан. – Мать у нас молодца! Героический товарищ! Бегает! Бегает, как «Жигуленок» повышенной проходимости, якорь тебя!
– Ты когда её видел в последний раз?
– Да вот Людаш приболела как-то… Мне в область, Лизе на работу… Мы и кликни мать на посидушки. Было это… Да с месяц, пожалуй, корова уже отжевала. Ну, ладно, до вечера. К огням туда поближе нагряну к вам со своими невестами. Честь по чести уборонуем по стограмидзе. Никуда ты не денешься.
Слушал я его и думал, знает ли он про то, что с мамой?
Глава пятая
Руку, ногу переломишь, сживется;а душу переломишь, не сживется.1
Глеб стоял в сенцах у мартена,[167] у газовой плиты, бросал в кастрюлю нарезанную палочками картошку. Я тоже был при важном деле, держал горячую крышку.
У дальнего угла дома зачавкали нарастающие звуки шагов.
Редкие тяжёлые шаги стали перемешиваться с лёгкими, быстрыми, весёлыми.
– Начальник со своей дружной семейкой надвигается! – сказал Глеб.
– Откуда ты знаешь?
– Этот пузогрей за версту выпивон чует. Иначе и не был бы Начальник.
Глеб улыбнулся мне – а что я говорил! – увидав в дверях Митрофана с баяном на плече.
– Ну что, братцы-нанайцы, гостей принимаете? – Митрофан подал руку Глебу, потом мне. – Приёмный сегодня у вас день?
– Приёмный, приёмный, Никитч! – одновременно и озорно, и недовольно, и нетерпеливо открикнула Митрофану из-за его спины Лялька. – Всё прикольненько!
Насколько я помнил, при мне она почему-то всегда звала отца по отчеству, которое всё ещё путём не выговаривала, или, пожалуй, и это ближе к вероятности, нарочито ломала. Выходило как-то фыркающе, звучно.
– Никитч, ну ты совсем обнаглел. Не пройти!
Вжала, будто кусочек картины, верх лица в малое пространство между косяком и плечом Митрофана, без церемоний подтолкнула его вперёд, втеснилась в сенцы.
Держалась Лялька вызывающе смело, дерзко. Наверное, уже сознавала свою приманчивость, понимала, что красота сполна оплатит все её детски радостные счета, отчего уже во всяком пустяке выбегала на всеобщее внимание, на первую роль.
Со смятенным чувством смотрел я на юную красавицу и не знал, как повести себя: то ли выговорить ей за грубость к отцу, кстати, принявшего её толчки как должное, то ли, сделав вид, что ничего худого не нахожу в её поведении, обнять на правах родного дяди да поцеловать, как целуют занятного ребёнка.
Замешательство проступило и на её лице.
Неожиданно дрогнули смешинки-ямочки на бледно-розовых щеках, и она, блеснув безотчётно ласковой улыбкой и не без чопорности присев, кокетливо-чинно протянула руку, слегка наклонила головку с гладко зачёсанными за уши русыми волосами.
– Здравствуйте, дядя!
Я взял руку, ладную, нежную, согретую молодой кровью, и – поцеловал.
Никогда не целовал я руки женщинам. Какая же сила поднесла мне к губам руку этой девочки? И почему?
Восторженная, не двигая вскинутой рукой, она подвигала-погрозила одним лишь указательным пальчиком:
– Ох вы и шалунишка, дядя! – и впорхнула в комнату.
Глеб, оглядывая Митрофана, насторожённо справился:
– А ты что, меньшенькую не взял? Где она?
– Да где-т плыла… – Митрофан в ленивом изумленье опустил взгляд себе под ноги, пошарил глазами по сенцам. Поворотил голову, гаркнул в темноту: – Людашка! Ты где там застряла?!
Тоненький виноватый голосок коротко, срезанно хохотнул снизу, от порожка:
– И совсемуще я не застряла…
– Где ты тут поёшь? – Повёл рукой позади себя, наискал ощупкой ручонку, что вцепилась ему в низ плаща. – Иди, иди поздоровайся с дядей. Да не бойся! Вот ещё швындя!
Став боком в дверях, Митрофан поталкивал девочку ко мне на свет.
Пыхтя, она упрямо держалась одной ручонкой за плащ, другой за железку-перекладинку на колышках, о которую счищали с обуви. Меж пальцев чёрно бугрилась грязь.
Тогда я сказал, что привёз ей подарок.
Девочка выстрожилась, оценивающе окинула меня с головы до ног, как бы выверяя, а можно ли тебе, дядя, верить, уточнила, приставив худенький пальчик себе к груди:
– Мне?
Я кивнул.
– А что? – с вызовом спросила, поправляя вытертую косынку, козырьком падала на правый глаз. – Что?
Перед гардеробным узким зеркалом я надел ей белую пуховую шапку с кисточкой и охнул: шапка была невероятной огромности. Из-под неё едва виднелся нос.
– Шапка очень-очень хорошая! – радостью налилась девчонишка.
– Где ж оч-оч? Как кошёлка. Чересчур большая!
– Не большая. А как раз хорошая! – Девчушка благодарно уткнулась холодным носом мне в щёку (я сидел на корточках). – Теперша никто не увидит, – доверительно зашептала она, – мой похой глазик…
– Маленькая, откуда ты взяла? – так же шёпотом заговорил и я. – Нету у тебя никакого плохого глазика.
– Есть, родненький, есть… Если б не было… Знаешь, я тебе расскажу. Давно ещё, давно мамка с папкой повезли меня в чужой город к чужому дяде в халате. Посмотрел чужой дядя на мой похой глазик, сказал: «Носи, девочка, очки. В очках ты будешь самая красивая». Пришла я в очках в класс. А Мишка Воронов, Витька Буранкин, Шурка Сдвижков бегают за мной целой кучкой и дражнятся: слепендя! слепендя!! слепендя!!! Родненький, какая ж я слепендя? Я вижу всё, всё, всё! Разбила я очки камнем… Не хочу в класс… Ни с кем я там не дружусь… Сижу в углу, жалею похой свой глазик, разговариваю с ним. А он всё равно обижается и смотрит всегда в сторону, как у мамки…
– Откуда ты знаешь, что он смотрит в сторону?
– Я подглядываю! – с таинственностью и страхом выпалила мне в самое ухо и, прикрыв ладошкой именно больной глаз, наверное, чтоб не видел, не знал, показала из накладного кармана истёртой синей курточки – ещё когда я брал Ляльке в подарок! – лишь верх кругленького, с овсяное печеньице, зеркальца и тут же снова осторожно спрятала.
– А за что ему на тебя обижаться?
– Мамка с папкой не очень мне покупают. Дорываю я всё с Ляльки. Может, надоела я ему всегда в старом? Правда, глазик? – Ноготок её пальца лёг в гардеробном зеркале рядом с задёрнутым мутной плёнкой глазом. – Правда?
Не отворачиваясь от зеркала, потерянно добавила:
– Он и не хочет на меня смотреть… Я смотрю на него, а он смотрит совсем на дверь… Отворачивается… Не хочешь, ну и не смотри на Лялькину куртку-тарахтушку. Но, – плотней надёрнула шапку, покорно позвала из шапки: – Глазик, глазик! Посмотри, какая у меня шапка… Но-о-овая, краси-ивая… – Светло, ликующе повела подушечки пальчиков по верху шапки. – Из самой из Москвы! Ну посмотри!
Отлетела в сторону шторная половинка на дверном проёме, что вёл из прихожей в жилую комнату, вкатилась Лялька в своих тесных джинсах на заклёпках.
– О! Наша кудря уже прикольненько прифрантилась! – дурашливо плеснула руками, увидав на сестре шапку и потянулась было сорвать.
Но Лютик увернулась, забежала за меня.
В спешке завязала шапку под подбородком. Теперь не сдерёшь!
Лялька скривила губы.
– Эха, умнявная! Этот умоотвод, – Лялька потыкала пальцем в шапку с кисточкой на голове у Люды, – может вогнать в обалдемон только такую плюшку, как ты! И стоило этот малахай, куда хочешь помахай, везти из…
Входивший следом Митрофан беззлобно прицыкнул на неё:
– Ляль! Я не посмотрю, что ты вся в заклёпках и на целый палец выше батьки. Могу ведь по старой дружбине ремешком по сидячему бюсту пройтись. Ишь, мода какая. Дарёному коню в зубы лезть!
Лялька кудревато ответила, что ни к какому коню не собиралась в зубы лезть, и стегнула в мою сторону тяжёлым колючим взглядом.
Митрофан уставился на неё влюблённо-виноватыми глазами.
– Ну-у… Уже и обида поспела… Чего наворотила кисляк? Ну-ка, милая госпожа голая коленка… Лучше сконструируй улыбон шесть на девять! Негушка,[168] ты не обижайся. А лучше принимай вот эту бандуру, – чуть наклонясь, он передал ей баян, – да врежь нам «Светит месяц». Чтоб аж потемнело! Играй. И нечаянному маленькому сабантую музыка не помеха.
– Никитч, – поправляя ремни и поудобней усаживаясь, отходчиво проговорила Лялька, – а после сабантуя что, опять будешь по полу кататься со своим сердцем?
– Не с твоим же… Надо, братцы, нам нажраться!
С обречённым весельем хохотнув, Митрофан водрузил на край стола давеча ополовиненную у себя дома бутылку. Подумал – опустил за диван.
Вошёл Глеб.
Глеб достал из шкафа новую, с большими яркими розами, скатерть на стол. Расстилая, выпел попутно Митрофану:
– Чего глядишь именинником? У нас кто не работает, тот не пьёт. Давай, помогалыч, доставай, – взгляд под кровать, откуда из-под низко свисавшего простого одеяла виднелись низы банок с солёными огурцами и помидорами. – Режь хлеб, открывай девчатам шипучку. А я отбуду ещё на минутку, доведу до съедобных кондиций борщ. За вкус не поручусь, зато горячо будет!.. Значит, миряне, тайная вечеря такая: курятинка без борща, борщ с курятинкой и на десерт мужчинам блюдо под кодовым названием пять тридцать. Вся взрывчатка под столом.
– Есть единогласное мнение начать с десерта, – предложил Митрофан.
И он действительно начал с десерта, с пяти тридцати.
Столько стоила бутылка русской.
Почти с пупком набухал её в четыре узкие, высокие рюмки. Потом ещё в две грушовки налил.
Девчонки потянулись к воде.
Митрофан отвёл руку Ляльки от рюмки с выныривающими пузырьками.
– Ё-кэ-лэ-мэ-нэйка! Ты чего не играешь? Забыла? Наш пай – музыкальное оформление, якорь тебя!
Лялька замялась, капризно выгнула тонкую шею вбок.
– Воображулю колдун закрутил, – тихонько шепнула про неё мне Люда.
Лялька услышала и грозливо кинула сестре:
– Рот-то закрой! А то кишки простудишь! Сделай фокус – испарись!
Что-то засерчала наша Ляля прекрасная.
А может, наша розетка ждёт, когда ей позолотят ручку?
Летом её подружке Светке достали белую водолазку. Загорелась Лялька: и мне! и мне! Прямо вот она мне, конечно, не говорила, а всё стороной, всё поблиз, всё с намёком, с подходцем, мол, в Верхней Гнилуше этот номер дохлый, а вот там у вас если…
Человек я все же несколько догадливый и про себя решил, что в следующий приезд явлюсь с водолазкой этой.
Сразу по возвращении в Москву Валентина подбила на розыски свою подругу по работе Капу, эдакий ходячий комиссионный универмаг. Всё-то она знает, что где выбросят, вечно она кому-нибудь что-нибудь да меняет. С наценкой, разумеется, за усердие.
В надежде эффектно обрадовать протянул я Ляльке эту злосчастную водолазку.
Лялька поморщилась, будто у неё заболели зубы.
– Спасибо. Положите на сервант…
– Ты даже не хочешь взглянуть, что в свёртке?! – изумился я.
– А что смотреть? Всё равно не то, что мне надо.
– Белая водолазка, между прочим! Покуда достали – ведро крови потеряли.
2
– Жалко, конечно, ведра, – томно вздыхает Лялька. – Знаете, лучше б на что пустили это ведро?
Мне хочется капитально выругаться.
Но вместо этого наружу выползает какое-то помятое, побитое согласие.
– Доложишь – узнаю, – буркнул я.
– Вы могли бы принять заявку на бенц гифток?[169]
– Попробую…
– А без пробы? Навернячок чтоб? Видите ли… На днях крутили по телеку «Даму с собачулькой». Дама, – показала она на себя, – есть. А собачульки… Мне б белого пуделёшку… Было б тогда всё прикольняк…
– Это что ещё за чертовщинка? – встрепенулся Митрофан.
– Никитч, – это не чертовщинка, а приличная престижная комнатная собачка, – назидательно пояснила Лялька. – Дядь Глеб, – повернулась к входившему Глебу с ведёрной кастрюлей дымящегося борща на табуретке, – ну хоть вы скажите!
– А что я скажу? – Глеб принялся разливать борщ по тарелкам. – Я скажу… Борщ надо есть. А то тощий живот ни в пляс, ни в работу… А вот по части собачек… Звереют люди… Людям уже неинтересно с людьми. Пойди в городе… И маленькое и старенькое на поводке за псинкой бежит. Вот уже и до Гнилуши докатилась эта дурацкая мода. Не за всё, Ляль, цепляйся, что видишь по тому ящику.
– А я, – захлёбисто похвалилась Лютик, – видала по телеку, как мучают в городе собачек. Застегнут рот и ведут куда им не хочется.
– А я с тобой, – относя от Глеба тарелку, возражал Митрофан, – а я с тобой на таких правилах не согласен. К твоему сведению, собака воспитывает в человеке доброту, человечность…
– Иэх, Митя-а! – пыхнул Глеб. – Извини за грубость, но из двуногой собаки ни одна четвероногая ещё не сделала Че-ло-ве-ка! Не надо слишком многое перекладывать на плечи собак. Если отец-мать профукали, то уж с собаки и вовсе взятки гладки!
Глеб считал, что надо держать только служебных, сторожевых – рабочих – собак. Каждая ешь свой, заработанный, хлеб! Точнее, каждая грызи свою заработанную кость.
Его занесло в дебри себестоимости моды на комнатное зверьё, и он вывалил такое, что никак не верилось.
– Сам читал, – говорил он. – По стране… Бульдожики, мопсики, таксюшки, пудельки в картинных жилеточках лопают столько, что того мяса хватило бы населению всей нашей области! Дорогая игрушечка собачка, о-о-оч дорогая!
Митрофан вздохнул.
Да, есть над чем помозговать.
Повернулся к Ляльке:
– А ты учудила ж… Целую собачищу в дом! В доме держать цуцыка – ему ещё собачий гувернёр нужен! Собаку – в дом! Ну!.. Своим умком добежала?
– Представь!
– По городской лавочке куда ни шло. Но в дярёвне… Превращать квартиру в жизнерадостный дом хи-хи…[170] Такой звон пойдёт! Не вышло б соком… Станут пальцем тыкать, как в фалалейку. На смех подымут!
Лялька ядовито кольнула:
– Някитч! Не бойсь! Тебя не подымут. Тяжёлый!
И вместо того чтобы огневиться, вскипеть, топнуть да покрепче, со всей силой защищая святость родительской воли, Митрофан конфузливо-счастливо улыбается дочке.
– Негушка! Да в твои сладкие годы и на дух тебе собака не надобна. Вообще не нужна в твоей жизни. Что такое жизнь? Жизнь – это…
Он слил водку из своей рюмки назад в бутылку.
Поднял пустую рюмку, покрутил:
– Жизнь – это вакуум. Вот что налью я в эту рюмку, то и будет. Вот, – снова наливает водки, – будет горькая. Это мне горькая, это моя жизнь. А это вам, – пододвигает девчонкам полные рюмки сладкой шипучки. – Всяк пей своё.
– Я универсалка. Я и шипучку выпью, и собаку для прикола[171] ж-жалаю.
– Зачем? – спросил я.
– А чтоб Светка Хорошилова от зависти лопнула! Точно попаду в прикол! Ни у кого в Гнилуше нету, а у меня есть! Станет подлизываться Светуха, станет канючить поводить пуделёчка. А я ей, этой глисте в скафандре:[172] на́ на пяток минут. Только спервушки гони на эскимо!
– С подружки бабки брать?
– Ну не камушки же! Она-то с нас гребёт. Ёщё ка-ак гребёт! Прямо обмиллионилась на нас! Ей дядя из Воронежа привёз в подарок золотой крестик. Стоит семьдесят рэ. Между прочим, дядя двоюродный. А мне-то вы дядя породне-ей!
– Из этого вовсе не следует, что я поднесу тебе два.
– Жаль… А крестики в таком ходу! Светка на переменке бегает в апассионату[173] показывать нам свой комбидрон[174] и нательный крестик. Потрогал кто крестик – покупай Светульке мороженое. Даёт и поносить одну переменку под одёжкой. Только наперёд заплати за еюшкин завтрак. Мне в поряде исключения дала как-то поносить целый урок. И я как дура сидела на уроке о боже[175] с крестиком… А может наша Светуня дать в тёмном тайном бациллярии[176] и витаминчик.[177] За рубчик! А за два может на другой день принести целую бациллу с ниппелем.[178] Да жмотиха эта Светка-крестоносиха! Чересчур ву-умная, только худенькая… Школьный спид[179] в полном умоте от этой Светулечки!..
В разговор вмешался нетерпеливый Глеб.
Он сказал, что вовсе не обязательно заводить собаку единственно ради того, чтоб кому-то насолить. Собаке уход нужен, твоя нужна любовь.
– Любовь? – Ломливая Лялька широко раскинула руки. – Пожалуйста, дядюшка! Да что мне, любви жалко? Иль я тундрючка какая? Животных я у-ух и люблю!
– Даже так? – завёлся Глеб. – Ваши, – летучий взгляд на Митрофана, – всю дорогу держат кабана. Ты хоть раз ему вынесла?
Лялька оскорбилась.
– Что ж, по-вашему, кроме кабана мне не за кем и поухаживать? Только и свету в оконушке, что ваш кабан? Здрасьте! – Лялька жеманно поклонилась. – Да на моём полном попечении – апельсин тебе в гланды! – сам Воробей Воробеич Воробьёв!
Велико дело!
Вчера в дождь в форточку влетел к Ляльке воробей.
Лялька захлопнула форточку.
Сыпнула на стол у окна пшена, а сама выскочила в прихожую. Со стула в верхнюю щель над дверью долго наблюдала, как воробей клевал.
3
Ей хотелось, чтоб воробью было тепло, и она из цветных лоскутков сшила ему жилеточку.
Воробей Воробеич носился по комнатам как сумасшедший.
Девочке показалось, что, садясь, он может удариться, и она, от души жалея птаху, сладила крохотный, с пол-ладошки, парашютик на шёлковых ниточках. Другим концом пристегнула ниточки к жилеточке.
И теперь грустный Воробеич порхал по комнатам с парашютиком.
– Лялька! Это ж изуверство мучить так птицу! – негодовал Глеб.
– Извините, дядя, но вы слегка клевещете на меня. Ну зачем вы катите на меня баллон? Я ж совсем не мучаю. Я помогаю птичке жить красиво. При помощи парашютика она мягче садится. В жилетике ей теплей… Прикольненько!
– Да сдалось ей твоё тепло!
– Не нужно было б, не залетала! Разве дома холодней против улицы? На улице холодища, зима мажется… Хотите, скажу отцу, сделает клетку.
– Не клетка – ветка нужна!
– Ну! Пускай веткой побудет вся квартира хотя б до апреля. А сейчас в такой холод – сердце дрожит! – я не выпущу Воробеича. Чего ему надо? Воды, зерна до отвалки даю!
Глеб устало махнул на Ляльку обеими руками разом, словно отталкивался от неё.
– Ладноть. Вернёмся к кабану. Что ж ты его и разу не покормила?
– И не подумаю! От кабана слишком бьёт в нос францюзскими духами…
– Однако сало прячешь за щёку будь здоров! Послушай! А чего б тебе да не удивить Гнилушу? Возьми эдак небрежно и удиви. Вместо собачки прогуливай по улицам на поводке поросёнка. Как в Гватемале. У нас собак по улицам таскают, а в Гватемале поросят. И модно, и эффектно!
– Что эффектно, то эффектно, – подхватил я. – У нас, в Москве, стали на каждой лестничной площадке ставить бачки. Для пищевых отходов. Кормить в стране живность нечем, так хотят выскочить за счёт пищевых отбросов. Но никто ничего не отбрасывает. Сами люди могут с проголоди лишь лапоточки отбросить. И ничего никогда нет в тех бачках кроме полчищ мух.
– О! – выставил Глеб поварёшку. – Поддержи, Ляль, державу в трудную годину. Будешь прогуливаться с поросёночком и подкармливать попутно. Как раз в духе веяний века! А?!
– Не, дядь. Вы мне заменителей не подсовывайте. Я как все… Смотрю киношку, телик… Везде так прикольненько фланируют с цуцыками. Прям с людьми уже будто стыдно показаться…
– Устами младенца – истина! – воскликнул Глеб – Вот где зарыта собачка! Почему так падок город на собак? Случайность? Ой лё… Человек измельчал. Люди все меньше и меньше доверяют друг дружке. Скажи кому что-нибудь себе близкое да под секретом ещё… Тут же разнесёт сарафанное радио. Выработают слона. Просмеют. А у человека не отнять потребность выговориться. Ну и как тут быть? Кому выльешь душу, не боясь быть осмеянным? Одной собаке…
– Ну-у, – с брезгливостью в лице и в голосе поморщился Митрофан. – Это что-то из области больной философии…
Он взял свою полную рюмку, поднял на уровень глаз, с каким-то жалующимся вздохом посмотрел её на свет, подмигнул ей свойски и, тихо проговорив: «Берегись, душа, оболью!» – обще скомандирничал:
– Берите! Поехали! Да живее мне, живее. Пейте, люди смелые, воду очумелую! Стынет… Сама водка стынет! Тоник, чего ждём? Девки! Негушка! Людаш! Все берите… Нечего тянуть, а то взрывчатка с часами, как мина. Взорвётся в девять ноль-ноль.
В девять возвращалась со смены его жена Лиза.
Все встали с поднятыми рюмками.
Одна наполненная рюмка осталась стоять одинцом на углу стола.
– А эта чья? – угрозливо шумнул Митрофан, искренне подивившись тому, что у каждого уже было по рюмке и к чему тогда налито ещё и в эту?
Все молчали.
Митрофан повторил:
– Так чья?
– Наверно, мамина… – глухо обронил Глеб.
Митрофан боярским взглядом окинул застолье и заметил пустой стул на углу стола.
На том углу, ближнем к дверному проёму, обычно сидела мама. То место было за ней. Прислуживая застолью, она лишь на миг притыкалась к столу и то только для того чтоб высмотреть, а не надо ли чего подбавить, и, решив про себя, что надо, всполошённо утягивалась к печке, к холодильнику, в погреб.
Место на углу было ей удобно.
Выходя чаще всего незаметной, она никого не беспокоила.
Митрофан вопросительно уставился на Глеба.
Глеб опустил голову.
– Ма! – крикнул Митрофан. – Ну что вы вечно с фокусами!
Митрофан привычно прислушался, как прислушивался во все долгие годы, когда перед самым застольем мама непременно толклась в соседней комнате, в кухоньке, или ещё чуть дальше, в сенцах у газовой плиты, хлопоча над чем-нибудь ещё к столу, хотя на столе и без того было уже всего до воли.
– Как чокаться, так вас не дозовёшься! Чокнуться можно!.. Скорее идите! Водка же стынет! Не срывайте нам, – Митрофан потеплел голосом, – культурное мыроприятие по достойной встрече братана!
Обычно на втором-третьем слове упрёка мама виновато-торопливо отвечала, откинув дверную занавеску (между комнатами в дверном проеме висели лишь две светло-жёлтые половинки):
– Я зараз, зараз, хлопцы! А вы не ждить! Ешьте, ешьте. Закусюйтэ! А я зараз!
И действительно, скоро выходила к нам.
Но сегодня мама и не отвечала, и не выходила.
Не дождавшись бабы Поли, наладилась Лялька полегоньку посасывать и без того уже выдохшуюся, уже без силы выталкивавшую из себя последние точечные пузырьки шипучку.
Митрофан поскучнел.
– Есть рацпредложение. Пока там мать наша танцует танец маленьких лебедей на кухне вокруг своих сковородок-чугунков, давайте дерябнем по махонькой за то, чтоб не было войны!
– О нет! – вскинул Глеб руку щитком. – Давайте лучше выпьем за то, чтоб не было коммунизма!
– Ну-ну-ну! – загудел Митечка. – Это опасная анархия. Как член КПСС, конечно, извиняюсь, не с семнадцатого года, однако категорицки протестую!
– Протест единогласно отклоняется! – поднял Глеб руку. – Из войны мы выпрыгнем! Ё-моё!.. Да голыми ж телами забросаем, задавим врага! И выплывем. Как в сорок пятом. Сколько воевала Россиюшка и всегда, богаты́ря, подымалась. А вот придави нас твой чумовой коммунизмишко, – всем нам гарантированная амбёжка! Ведь твой картавый как пел?
– Да не твой, а наш.
– Ни хераськи себе! С чего это он нашенец? Ни Тоник, ни я, ни мама, ни дедушка с бабушкой как с маминой стороны, так и с отцовой, – никто в партии не был и не будет. Ты, чухан, один у нас в роду вляпался в КПСС. Так тебе одному с этим картавкой по пути… И как он пел? «Прекрасная вещь революционное насилие»! Видал! Он же ради этого коммунизма будет ставить к стенке до последнего человека!
– Он-то, ёра-мамора, сам уже отставился… Он не ставит…
– Так его именем ставят! Его верные ученички-пендюрчики… Интересно… Вот лежит он в мавзолее. Мертвяку такие хоромищи! Одному! Только и слышишь с уха на ухо: «Самый дорогой наш бомж! Кремлёвский!» Мавзолей же без номера. Выходит, и труп без места? Нигде и ничей? Какая-то чертовщина! А ему наплевать! Тепло, сухо. Никакого оброка[180] не плати. Его бы в наш сараёк упечь. В дождь зальёт, в мороз в ледышку сольёт! Сразу б убежал отсюда, зря что трупешник. А то… Вот закрыт мавзолейка. Что хозяйко-то поделывает на досуге? Наверно, лежит, кинет ногу на ногу и ну распевает революционные песенки?
– Ага! – возразила Ленка. – До песенок, когда живот соломой набит!
– Соломой не соломой, – задумчиво проговорил Митрофан, – но и не живыми кишками. Какой-то чурбачок… Химический Тутанхамон… Однако мы отвлеклись от темы тоста. Не буду я отрываться от коллектива… Давай, Глеб, выпьем не за то, чтоб не было коммунизма – его и так никогда не будет! – а выпьем просто за всё хорошее.