
Полная версия
Лабиринт. Поэма в прозе
Вот, собственно, дружок, и вся сказка. Какая же это сказка, говоришь ты укоризненно, это тоскливая быль. Пожалуй, я соглашусь с тобой, но лишь наполовину, ибо начиналась сия история как сказка, но потом пришли люди и превратили её в быль. Ведь, чтоб сказку сделать пылью, рождены люди.
6
Как он медлителен! Поистине, такую медлительность могут позволить себе лишь короли. Он и носит в своём имени эпитет «королевский».
Как он красив! Мне странно, что эта красота до сих пор не замечена поэтами. Выходит, поэты страдают тем же верхоглядством, что и обыватели. Какую дрянь они только не воспели, всю фауну – от альбатроса до человека, – а лучшее изделие Творца проморгали. Творец и сам был в восторге от своего шедевра, и на радостях лизнул его по голове, от чего появилась продолговатая вмятина, ложбинка, и лоб как бы сместился к затылку, образовав выступ, напоминающий высоко поднятый воротник.
Прекрасна его кожа, мягкая, с бугорками-пупырышками. Её украшает волшебный узор, с которым равняться осмелится разве что хвост павлина. Сейчас в этом узоре преобладают красный и зелёный цвета. Совсем немного жёлтого и чёрного. Но самое удивительное, что и цвета и рисунок могут меняться. По его коже можно судить о его настроении, если знать, какому чувству какой цвет соответствует. И погоду, то есть температуру и влажность, а также время суток – темно ли ещё в округе или уже не очень – можно определять по его коже.
Он как бы стиснут с боков, и поэтому строен. Спина его слегка выгнута, и хребет возвышается над ней, как причёска ирокеза или украшение шлема центуриона.
Но что прекраснее всего, что приводит в священный трепет и кажется сверхъестественным – это его глаза! Я удержусь от сравнения их с очами наших красавиц, так как оно (сравнение) будет не в пользу последних. В лучшем случае глаза наших дам слегка навыкате. А тут, представьте, яблоки обзора не полузарыты в ямы глазниц, а целиком лежат на поверхности – по краям вышеупомянутой ложбины. Они всегда полузакрыты: между верхним и нижним веком – только узкая полоска, вдоль по которой, как спутник вокруг планеты, вращается зрачок – почти на 360 градусов. Человек видит лишь впереди себя и чуть-чуть по бокам. Наш герой, как бог, видит всё – и спереди и сзади, причём одновременно, поскольку один его глаз может смотреть на фронт, а другой – в тыл. Он видит всё, а его никто, разве что сородичи, если он заговорит с ними своей окраской. Врагам и жертвам его он кажется листом или цветком тропического дерева.
Так куда же ему спешить!? Медленно-медленно, сантиметр за сантиметром, заметно лишь для терпеливого наблюдателя, с высоко поднятым воротником и почти задёрнутыми сферами глаз, двигается он по ветке. Куда же он двигается? Есть ли у него цель? Как говорится, было бы здоровье, а цель всегда найдётся. И если в данный момент её нет, то уже в следующую секунду может возникнуть она. И как бы в подтверждение наших слов замер наш герой на месте, оба глаза в одну точку устремив. Посмотрим в направлении его взгляда. Впереди и чуть сбоку, на красном цветке среди зелёных листьев сидит кузнечик. Коленками назад. Зелёная, всегда готовая к прыжку, всегда готовая схватить, сожрать и уйти от наказания бестия. Он, кажется, заметил нашего героя, но в душе насмехается над ним. Куда, мол, этому увальню угнаться за мной! Да подойди он хоть вплотную, стоит мне распрямить конечности… Но того не знает дурашка, что на всякие конечности есть бесконечность. И вот тот, о ком здесь речь, делает вперёд ещё полшага. И, это надо видеть, изо рта его молниеносно, как гарпун из пушки, вылетает длинный, длиннее самого обладателя, язык. И тонкий, с той же скоростью он возвращается обратно, но уже с присосанной к его утолщённому концу добычей. И чтобы добыча легче глоталась и не трепыхалась в животе, она раскусывается пополам – только зелёный панцирь хрустнул! Исчезает Коленками Назад в бесконечности. А наш герой – куда ему спешить? – надолго замирает.
Не так ли и ты, поэт? Прекрасна твоя душа, украшенная волшебным узором. И меняется этот узор в зависимости от того, что ты видишь вокруг. А видишь ты всё – всю красоту и безобразие, благородство и подлость мира (впрочем, благородства ты уже почти не видишь). Ты видишь всех, а тебя мало кто. И потому так легко попадают на твой длинный язык зарвавшиеся бестии. Боятся бестии исчезнуть, и всего им мало. Ты же, бескорыстный, никуда не спешишь и медленно-медленно нанизываешь бисер слов на нить поэмы. И никакая бесконечность не страшна тебе.
7
Встретил я намедни писателя Бокова. И ни с того ни с сего говорю ему: Иди ты, говорю, на хутор бабочек ловить! Впрочем, послал я его на хутор по причине того, что он прославился. Прославился и разбогател. Разбогател и перестал здороваться. Все знаменитости, как известно, бросают у нас города и веси и начинают жить на хуторах. Вот я его туда и послал. Спасибо, говорит, что напомнил; я ещё без году неделя, как ославился, и потому не освоился ещё. Чего там, говорю, всегда рад помочь коллеге советом. Иди, говорю, скорей. Он и пошёл.
И вот как-то летом потянуло меня за город. Иду, молча, по просёлочной дороге. А вокруг то там то тут хутора эти самые стоят. И бабочки на полянах загорают. Ну, думаю, наверняка, встречу товарища Бокова. Гляжу, и в самом деле, знакомая панама за кустами мелькнула. Я, понятно, подошёл поздороваться. Ведь я ещё не в зените, и мне можно. Здравствуй, говорю, Вова, что, бабочек ловишь? Ловлю, говорит, а сам глаза отводит и за спиной кого-то прячет. И сачок в траве валяется. Я его отстранил легонько. Э-э, говорю, да какая же это бабочка?! Это ещё гусеница совсем. А он мне смущённо и в то же время убеждающе: Вот я и помогу ей стать с помощью кокона бабочкой. Ах, старик, трах-тибидох, качаю головой и перехожу на тон более строгий. Ты что же себе позволяешь, рыбья холера!? У нас даже товарищ Сталин такого не позволяет. Разве что товарищ Берия, да и то по долгу своей службы – тайное делать явным. Или думаешь: эмигрант – так тебе всё можно!? Ой гляди, Вова, у Москвы длинные руки!.. Смотрю, он позеленел, как его гусеница. Простите, заикаясь, говорит, меня, я не хотел, это о н и меня вынудили: не печатали, не признавали. Ну, и что, говорю, меня тоже не печатают, но я же не опускаюсь до бульварных романов, не потакаю низменным вкусам толпы. Знаешь, говорю, когда ты эмигрантом стал? Не тогда, когда уехал. Своей «Машенькой», своим «Лужиным» и другими вещами ты оставался с Россией. Но как только тебя потянуло на зелёненькое, на гусениц, тут-то ты и уехал. И не только из России, но и из искусства… Опять же писателя нашего Бориса Петрушкина обидел. Обругал его бездарью. Позавидовал, что ему, а не тебе, дали Нобелевскую премию. А тот, между прочим, взял и от премии отказался. Как всякому советскому творцу, деньги ему не нужны, ему нужна любовь к родине. Единственно он дал слабинку, когда опубликовал свой роман на Западе. И то нехотя, и то почти того не желая: попросили, а он не смог отказать. Интеллигент, что поделаешь. Ты же, Вова, готов на всё ради долла́ра. Страшно деморализовало тебя общество буржуазное. Смотрю, разревелся мой Вова. Простите, плачет, я больше не буду. И гусеницу гонит прочь. Ну, я человек добрый, надо, думаю, пожалеть для первого раза, но чтоб у меня в последний раз. И говорю, пытаясь отвлечь его от грустных мыслей: А как, говорю, местность сия называется? Переделкино, отвечает. Очень меткое, смеюсь, название! Ибо хутор – не хутор, если ни разу в переделку не попадал.
И раскланялись.
8
Вот подъезжаю я к Дамаску то ли на осле, то ли на верблюде, из мест не столь отдалённых возвратясь, и кричу: Дамаск, сними маску! Кричу чисто риторически, то есть шутя, поскольку знаю, что никогда не разоблачится тот, кому есть что скрывать. И столица предсказуемо не кажет лица, и я продолжаю. Не хочешь, не надо, не снимай, я тебя всё равно насквозь вижу. Твои черты изъедены проказой, ибо немало напроказничал ты, Дамаск, на своём веку. Уловки и хитрости твоего среднестатистического жителя просты, как три рубля, и только дураки могут повестись на них. Впрочем, дураков хватает, и потому махинаторы ходят в мехах. За разнообразными уловками и хитростями всегда скрывается одно – примитивное желание поживиться за чужой счёт.
Я уже говорил, что трудно ориентироваться в краю миражей и обмана. Но на самом деле не так уж трудно, если воспринимать всё с точностью до наоборот. Политики обещают нам сладкую жизнь, чинуши притворяются нашими слугами, дельцы предлагают нам услуги и сотрудничество, но мы-то понимаем, что они просто хотят залезть к нам в карман, а то и вообще по возможности поработить нас. Они активны, и часто достигают своего, и проходят по жизни как хозяева. Но почему мы не завидуем им? Почему они кажутся нам смешными? Начать с того, что, разбогатев, они не умеют тратить деньги. Ну, построишь ты особняк, купишь яхту и личный самолёт, купишь себе остров, наконец, загородив подходы к нему коралловыми рифами. Что дальше? Всё, приехали, на этом фантазия твоя, о, нуворишка, исчерпывается. Фантазия их предсказуема и примитивна, потому что она центростремительна и направлена на себя, она, как спутник, пленённый гравитацией, вертится вокруг тела. Я уже говорил, что подразделяю людей на душевных и телесных. Так вот, все прохвосты, как правило, относятся к телесным людям. Они пекутся о своём здоровье, культивируют спорт, уважают грубую физическую силу, недолюбливают умных очкариков. Чувствуете? Какой-то дворово-подростковый уровень. А ведь этот уровень пошёл у нас далеко. В верхние эшелоны власти кандидата проводят не столько его деловые качества (я уже молчу о моральном облике), сколько наличие высокого спортивного разряда. Так, Сидоров, какой у тебя разряд? Чёрный пояс по карате. Хорошо, Сидоров, будешь министром природных ресурсов. А у тебя, Петров? Второй разряд по штанге. Слабоват ты ещё, Петров, подкачайся, потом приходи. А что у тебя, Иванов? Мастер спорта по прыжкам в воду. Нет, прыгуны нам не нужны, у нас солидная организация.
Да, у них сила, у них организация, но мы не завидуем им, потому что они развиты односторонне, другими словами, недоразвиты. Им не дано понять старую, как мир, истину, что человек велик своим благородством. И человек звучит гордо только тогда, когда он что-то творит, создаёт. Их же удел – преимущественно потреблять – блядь – блядь. Простите, это не я сматерился, это эхо тут завелось. Как зашоренные кони, ничего не видя по сторонам, галопируют они прямиком к своей цели под названием «деньги и власть», как будто деньги и власть могут быть целью. И смешны и жалки они своей страшной зависимостью от золотого тельца. Подобно радже из индийской сказки кричат они: мало, мало! Так засыпь же их, золотая лань, монетами, пусть подавятся. А нам, золотая лань, оставь наше воображение. Только, сделай милость, направь его на кого-нибудь другого, ибо не стоят эти убогие нашего воображения.
Проснувшись в дурном настроении, вспомнил я свою маму и захотел её проведать. Машинально и скоропалительно я собрался на вокзал за билетом (мама жила в другом городе) и очнулся уже на свежем воздухе. Уныние моё резко сменилось небывалым восторгом. Причиной такого перепада может быть только болезнь или… Со мной случилось именно это «или». Я увидел, что не иду, а лечу! Я ничком лежал на покрытой моей постелью камере от автомобильного колеса. Эту камеру я иногда беру с собой, когда иду купаться. Как известно, надувные камеры хорошо держатся на плаву. Но чтобы летать!.. Впрочем, я тут же подумал, что дело, может быть, не в надутой резине, а во мне, и это я какой-то силой воли заставил её подняться в воздух.
Я летел над деревьями и дорожками. Иногда подо мной проплывали крыши низкорослых домов, словно тут был не город, а село. Хотя, надо заметить, городишко наш маленький, да и тот умирает, как многие мини-города страны. Работы нет, людям горько, и они пьют горькую. А мегаполисы между тем пухнут населением, как трупы, и это говорит о том, что государству не по себе.
Странно, но я не видел внизу людей, хотя время было дневное. Возможно, видеть их мне мешало моё ликование. Но, с другой стороны, если бы кто-то из них крикнул: «Смотрите»! – показывая на меня (а и как тут не крикнуть, когда над тобой пролетает этакое!), я бы, конечно, обратил внимание.
Полёты, подобные моему, называют «бреющими». И я боялся «сбрить» верхушку какого-нибудь дерева или антенну на крыше дома. Разумеется, не за дерево я боялся. Что верхушка! Отрастёт новая. Так и государственную верхушку не грех лишний раз сбрить, поскольку слишком высоко заносится над корнем-народом. И не за антенну волновался я: хозяева её только крепче бы спали, не посмотрев вечером телевизор. Беспокоило меня, что камера, наткнувшись на что-то острое, сдуется и не полетит, несмотря на всю мою силу воли. Она и так почти не слушалась меня: выше подниматься не хотела и едва подчинялась команде «вправо-влево». Она медленно, но верно никла к земле. Благо, что путь лежал немного под уклон, и это позволило продлить полёт, которого хватило как раз, чтобы очутиться на привокзальной площади.
То есть ещё недавно здесь была площадь с одиноким зданием вокзала, теперь же я пришёл в замешательство. Где площадь? – спросил я у прохожей. – Тут площадь была. Она отшатнулась от меня, как от пьяного. Я стоял посреди улочки, заставленной по бокам ларьками и магазинчиками. В спортивных штанах и майке, с камерой и постелью подмышками, я походил на человека только что проснувшегося или, напротив, ищущего, где прилечь. Впрочем, моему виду никто не удивлялся; возможно, потому, что меня принимали за одного из торговцев, которые шастали тут туда-сюда с баулами и огромными сумками. Однако их товар в отличие от моих вещей был упакован. «Базар-вокзал» – вспомнилась мне присказка. А где же вокзал? – спросил я востоковатого господина, на пороге магазинчика сидящего. Он молча указал на одно из соседних строений. Вглядываясь, я одновременно и узнавал и не узнавал это деревянное двухэтажное здание, настолько оно слилось с окружающими торговыми постройками. Да и вывеска его куда-то исчезла. Я вошёл внутрь.
Людской поток вопреки водным законам тёк по широкой лестнице в противоположных направлениях. Сомнения покинули меня. Я поднялся на второй этаж, где находилась касса.
Прежде чем встать в очередь, я осмотрелся: куда бы мне в этом небольшом зале пристроить подушку с одеялом, пока я беру билет? Камеру оставил у входа я, в надежде, что на неё никто не позарится, ведь никому невдомёк, что она необычная и летающая. Оставил из тех соображений, что она пусть и малая, но часть транспорта, а транспорту внутрь помещения – запрещено. У противоположной от кассы стены стояла кровать, на которой лежала молодая женщина с младенцем. Рядом с кроватью, весьма кстати, пустой стул находился. Я подошёл и в полупоклоне сказал: Здравствуйте, извините, можно моё хозяйство тут полежит, пока я билет покупаю? Да, пожалуйста, улыбнулась женщина; и я, положив свою постель на стул, вернулся к очереди. Та двигалась довольно быстро, но ещё быстрее меня одолело сомнение: зачем я собственно здесь стою? У мамы я гостил недавно, к тому же мне завтра нужно было на работу. Одним словом, ехать мне совершенно расхотелось. Совершенно расхотелось. За несколько человек до кассы я покинул очередь и подошёл к стулу. Но тот был пуст! Граждане, обратился я к стоящим и ходящим гражданам, тут только что лежали два одеяла и подушка с простынёй. Вы не видели, куда они подевались? (Удивляюсь, что со мной случилось д в а одеяла: обычно я сплю под одним. Но, вероятно, захватил впопыхах и второе.) Все молчали. Никто не видел. Страшно растерянный, как будто потерял не кроватную экипировку, а самого себя, я бродил по залу, вглядываясь в пол и стены, в поисках какой-нибудь ниши или закутка. Моё трагическое выражение лица вызвало сочувствие в сердцах присутствующих, и все стали смотреть вокруг и около. Даже молодая женщина, оставив младенца, встала с койки и пошла, озабоченная.
Мысли мои мешались. «Одеяло убежало, улетела простыня, и подушка, как лягушка, ускакала от меня» – вспомнились смешные детские стихи. Однако теперь мне было страшно. Я не понимал, почему я так сильно расстроился. Подумаешь, простыня! Но ведь она в самом деле оказалась «летучей»! И получается, что я нашёл чудо и тут же его потерял. Или, может быть, дело во мне? Что-то во м н е катастрофически тает?
Я уже находился у выхода, когда меня окликнула та самая женщина. Она несла мне мою чудо-постель. Я был так благодарен ей, что забыл спросить, где она её нашла. О, милая, думал я, выходя, о, мадонна вокзала, ты вернула мне веру, что я ещё полетаю. Если не наяву, то, по крайней мере, во сне. Я ещё полетаю.
9
Вы ещё молоды, сударь, и потому ваш некорректный вопрос о лучших сирийских писателях ХХ века простителен. Что ж, я отвечу на него, поскольку сам в душе молод и романтик. Товарищи, научившиеся жить (читай: приспосабливаться), упрекают романтиков в максимализме; мол, мир – штука сложная, и нельзя с него требовать по большому счёту. По-моему, это от малодушия или от глупости. И, по-моему, только по большому счёту и нужно спрашивать с мира. Иначе равнодушие, ложь и подлянка густо расцветут у мира, понимаешь, на полянке. И на Страшном суде – как, по-вашему, спросит господь на Страшном суде: по малому или по большому?.. Однако вернёмся к писателям. Трёх богатырей вижу я, выезжающих из первой половины ХХ века, – двух Андреев и одного Константина, а именно – Белого, Платонова и Вагинова. За ними маячат Леонид Добычин и Даниил Хармс. Далее – неопределённость. Ка-ак, восклицаете вы, и Булгаков – неопределённость!? Булгаков, конечно, мастер, говорю, но ему не хватает маргариты, в смысле художественности. Он преимущественно рассказчик, немного фантазёр и мыслитель, но язык его заштампован, язык без изысков. И заметно, что этот мастер вышел из репортёров. Вспомним, как он описывает начало великой любви в своём популярном романе. Примерно так: любовь выскочила на нас, как убийца из-за угла, и поразила ножом в сердце. Да это ж, простите, пошлость, жестокий романс и эпигонство. И зря, ей-богу, зря Михаил Афанасьевич кинул в адрес Андрея Белого камень: мол де, тот всю жизнь писал какую-то вычурную и ломаную прозу. Говорить так – значит, не понимать предмета. Ведь назвал же Белый, на одну только метель взглянувший тысячью разных глаз, – назвал же в предисловии свою «Москву» поэмой, записанной не столбиком ради экономии бумаги. И всё-таки это проза. Я вообще заметил, что лучшую прозу пишут поэты, под которыми я разумею не обязательно стихотворцев (Платонов, насколько мне известно, не сочинял стихов), – разумею творцов, обладающих поэтическим складом ума и утонченным чувством слова. Ещё добавлю – обладающих чувством меры. Если бы дело было только в количестве метафор, то названых мной авторов потеснили бы Олеша и Бабель. Но не случайно Леонид Добычин назвал Бабеля «парфюмерным» писателем. Развели южане на лоне сирийской словесности пышно цветущие оранжереи, да так и остались те оранжереями, не слившись со сдержанным фоном. Проза, сударь мой, не терпит пестроты метафор. Достаточно одной, но развёрнутой, как бутон цветка, заигравшей, как изумруд на солнце. Развёрнутой в картину, желательно символическую. Как сказал ещё один поэт от прозы – Франц Кафка: «Я не рассказываю историй, всё это картины, только картины».
Что же касается второй половины прошлого века, то писателей стало значительно больше, а богатырей меньше. Но трёх я, пожалуй, наскребу. В анналы сирийской литературы из этой поры войдут Венедикт Ерофеев с «Москвой-Петушками», Саша Соколов («Между собакой и волком») и ваш, не сочтите за дерзость, покорный слуга, если, конечно, эту вещь закончу. А я её не закончу, поскольку, как говорил в начале, самое трудное для меня – стартовать. Поэтому буду тянуть её до своей кончины, буду шлёпать по клавишам, пока голова не упадёт на клавиатуру. Но если разобраться, это и есть самый логический, самый естественный конец любого произведения. Прочие же концы притянуты авторами за уши. Таким образом я всё-таки закончу эту вещь и войду в каналы всесирийской известности. Правда, пишу я её уже в ХХI веке, но это – пустяки. Всё равно я остаюсь сыном века минувшего, века советского, а не буржуазного, и мой «Лабиринт» как бы строится и будет построен т а м. Так и запишите. А причисляю я себя к тройке лучших не только по причине своего таланта, хотя его у меня не отнять, но и из мистических, так сказать, соображений. В Сирии издавна повелось, что каждый век на олимп славы всходит писатель с самым сирийским именем. А какое, молодой человек, самое сирийское имя? Правильно, Иван. Так что крути – не крути, хочешь – не хочешь, а приходится… Да вон, глядите, уже сюда идут Веня и Саша. И что они говорят? Они говорят: Ваня, третьим будешь?.. Но вы, сударь, огорчены. За кого на э т о т раз обиделись? Кого, по вашему мнению, из наших классиков я незаслуженно потеснил с пьедестала? «Да мало ли»? Вот именно: да мало ли! Борзописцев такая масса, что трудно из них вычленить хотя бы одного «с лица необщим выражением». Соправдин, говорите, например. Ага! Тридцать томов написал, вошёл в школьную хрестоматию. Посмертно. Послушайте, то, что вы вступились за Булгакова, ещё можно понять, но этот ваш пример меня доконает. Я смеюсь с вашего примера. Соправдин – публицист, ремесленник и деляга, и все его тридцать томов перевесит одна поэма Ерофеева. Помню, ещё будучи незнаком с его творениями, решил познакомиться. Всё-таки, думаю, писатель известный, и надо быть в курсе. А тут как раз в одном тихом магазинчике на улице Белинского, куда я захаживал, началась подписка на его роман «Архипелаг». В названии чудилось что-то островное, морское и романтическое. Предвкушая и уповая, я подписался и выкупил первые три книги из семи; остальные ещё печатались и должны были поступить позднее. К слову сказать, они так и не поступили. Видно, издательство, впервые вышедшее в море только что образовавшегося капиталистического рынка, не рассчитало своих сил и утонуло. А может быть, засовестилось издательство, почитав с некоторым опозданием глазами редактора уже запущенный роман: «Что мы публикуем! Боже, что мы публикуем»! Да и прервало его на половине. Во всяком случае, я не огорчился из-за нехватки четырёх книг. Я и первые-то три не прочёл. Я прочитал лишь пять страниц и бросил. Боже мой, какой куцый, серый, заштампованный язык! Какое скучное, медленно, как танк, разворачивающееся повествование! А ведь автор пытается рассказать о трагических событиях и судьбах. Ну, да бог с ним. «Каждый пишет, как он дышит». Правда, Соправдин – большой труженик, этого у него не отнять, работал без суббот и воскресений; одни, образно говоря, тяжёлые понедельники были у него. Мы же, мы же привыкли труд уважать. Опять же, пострадал от властей он: за то, что совершенно не пил вина, был сослан в чужую страну, в Канаду, где купил имение и продолжал думать о родине. Мечтал вернуться. И вернулся, когда в Сирии произошёл переворот. Был сослан на запад, а возвратился с востока, с тылу, так сказать; благо, земля круглая. Решил, прежде чем обосноваться в столице, посмотреть, чем дышит глубинка. Ну, и себя показать. Вернулся и проехал по всей стране на белом коне. В качестве коня использовал свой прожект, имеющий догадку о том, как обустроить Сирию. Тысячу лет великие умы не могли её обустроить, а он додумался. Голова-а! Культурные деятели встречали его в городах и весях, правда, не так бурно, как Максима Горького, на руках не носили (или носили?), но всё же хлеб-солью и чаркой. Чаркой не очаровывался человек большой цели, толковал о своём прожекте он. И конечно, прибыв в Дамаск, захотел говорить со всем сирийским народом. По центральному телевидению. Однако народу было не до державы: попав в джунгли диких капотношений, каждый выживал как мог. С другой стороны, менее культурные, но более властные деятели уже обустроили страну. Под себя. Так что мелькнул наш мыслитель пару раз на голубом экране, и только его и видели.
Вероника Абрамовна Сон, смуглая брюнетка лет около сорока, вернулась с работы домой. Ручные серебряные часики её показывали девять вечера. На пол полутёмной прихожей из кухни падал свет – естественный, поскольку на дворе стояло лето. Дверь соседей Бобриковых была приоткрыта, и оттуда слышалась песня: играло радио. Мальчик в коротких штанишках и майке выбежал оттуда на хлоп входной двери. Здрасте, тётя Ника, сказал он. Здравствуй, Алёша. Он был школьник и октябрёнок, носил на груди значок с ликом маленького Ильича. Но теперь он отдыхал на каникулах, и маленький Ильич – тоже. Вероника Абрамовна, достав из кулька конфету «Заря коммунизма», угостила его. Ей хотелось погладить его русую голову, однако она остановила себя, боясь, что следом за мальчиком выйдет его мать. Мать, соседка Шура, не вышла, но раздался её голос: Алёшка, а ну иди сюда! И пока Вероника Абрамовна открывала ключом свою комнату, она слышала: Сколько раз я тебе говорила не попрошайничать! Я не попрошайничал, меня тётя Ника сама угостила. Не надо… Тут она вошла и закрыла дверь, не дослушав. Она знала, что скажет Шура своему сыну.