
Полная версия
Лабиринт. Поэма в прозе
ОН (подойдя, сняв шляпу и слегка поклонившись). Простите, что нарушаю ваше одиночество.
ОНА. Ничего. Иногда его необходимо нарушить.
ОН. Позвольте представиться…
ОНА. Лишнее. Кто же не знает поэта Александра Блока… Вы садитесь.
ОН (сев напротив её за столик). В таком случае остаётся узнать в а ш е имя.
ОНА. Мария… Я вижу Вас здесь не в первый раз. Зачем Вы здесь? Среди этих пьяниц с глазами кроликов.
ОН. Я такой же, как они.
ОНА. Нет, Вы другой.
ОН. Я другой, когда пишу, а когда пью, такой же. Только мне компания не обязательна, достаточно одного вина.
ОНА. Вы много пьёте. У Вас круги под глазами. И скоро Вы будете похожи на ваш портрет художника Сомова.
ОН. Прекрасная работа. Сомов нарисовал моё будущее, и это будущее наступает… Вы спросили меня: зачем я здесь. А Вы? Что Вы делаете в этом дешёвом трактире?
ОНА. Быть может, я кокотка, и ищу клиента.
ОН. Не похоже. Вы слишком утончённы для кокотки. Впрочем, мне всё равно.
ОНА. Конечно, поэту всё равно. Он не видит разницы между проституткой и королевой. Первая даже для него притягательнее, поскольку больше страдала.
ОН. Совершенно верно.
ОНА (после паузы). Раз уж мы встретились, не прочтёте ли что-нибудь.
ОН. Лишнее. Впрочем, как хотите. В озёрных зеркалах сегодня помутненье. Напрасно с высоты в них смотрится луна. Ей не видать себя. И траурные тени безмолвно ей твердят, что умерла она. В прибрежном кабачке встречаю незнакомку, в чьём облике цветёт таинственная даль. И узкая рука, и стан упругий, тонкий… Но тучей на лицо наброшена вуаль.
ОНА (смеясь). Намёк поняла (убирает с лица вуаль). Ну, как?
ОН. Прекрасно. Даже лучше, чем я думал.
ОНА. Скажите, то, что Вы прочитали, – это импровизация?
ОН. Нет, просто совпало.
ОНА (после паузы). Александр, только честно, ведь я не интересую Вас как женщина? Вы видите во мне лишь эстетический объект. Как там у Вас? «Ласки не требую, счастья не надо. Лаской ли грубой тебя оскорблю!? Лишь как художник смотрю за ограду»… Вы смотрите на меня золотым глазом художника.
ОН. Нет. Я тоже не без греха. Иногда я похож на петуха.
Так, слово за слово они сблизились. И через некоторое время курочка снесла яичко. Что ж, дело житейское. Но, как гласит писание, яйцо было не простым, а золотым. А это уже чёрте что! Бред и невнятица! Вы верите в то, что обычная курица может снести золотой слиток? Я нет. Хотя если подумать, если принять во внимание окрас петуха, то моё мнение становится уже не столь категоричным. Быть может, яйцо пошло в отца. Ну, пусть, пусть. Только тут поднимает голову другой, так сказать, побочный вопрос: почему золотой петушок о т п у г и в а л воров, тогда как он, напротив, должен их притягивать? Ничего не понимаю! Или он не отпугивал, а лишь предупреждал хозяйку, как в сказке Пушкина: Иди, хозяйка, открывай дверь, воры пришли! И баба Груня брала в руку скалку, открывала дверь и угощала воров – скалкой по кумполу. Потом звонила в милицию: мол, забирайте ваших клиентов, сегодня двое в прихожей лежат. И милиция приезжала и увозила любителей лёгкой наживы, с большими шишками на головах, как будто они были олени, у которых вот-вот должны пробиться рога. Впрочем, они и были о-лени, поскольку ленились трудиться и хотели жить за чужой лёгкий счёт. А бабу Груню благодарила милиция, так как с её помощью переловила почти всех воров в городе. Теперь понятно, что петушок и притягивал, и отпугивал. Воры шли на его золото, как мухи на мёд. Они думали встретить дряхлую старушонку, а встречали мощную правую руку, вооружённую скалкой. К тому же, их ошеломлял вид бабы Груни: деревянная нога и чёрная повязка на глазу. Да, она была одноногой и одноглазой, и на плече её сидел золотой петушок. Видя, что их коллеги уходят безвозвратно, оставшиеся на воле воры уже боялись сунуться к одинокой бабке, и та начала даже скучать. Она сидела в прихожей и напевала: Двери все открыты, но не идут бандиты; не приходят семеро, пришли б хоть четвером.
Между тем в квартире деда и бабы разбушевались страсти. Баба, найдя под курочкой яичко, решила пожарить глазунью. Стукнула по яйцу ножом, раз, другой, а тому хоть бы хны. Не токмо трещины, даже царапины нет. Позвала баба на помощь деда. Тот сначала бил яйцо об стол, потом шарахнул об пол, а когда и это не помогло, притащил кувалду. Нет, я с них умираю! Что за народ! Ты разве, дуралей, не видишь, что яичко не простое!? Неси его скорее в банк, обменяй на деньги и купи тысячу и одну корзину обычных яиц. Но не доходит до старика. Хотя… Можно взглянуть на дело иначе, и тогда эти двое не покажутся такими простыми. Они ведь пролетарского роду, эти дед и баба, они всегда недолюбливали буржуев и всё буржуинское. И вот теперь, когда они впервые увидели золото, они буквально вышли из себя, они стали отводить душу, они припомнили ему все свои беды и унижения – баба припомнила ножом, а дед – кувалдой. О, совсем другая картина! Мы уважаем классовое чувство и кричим старикам: Так его, так! Бейте его, проклятого, от него всё зло в мире!
Но не дано людям разбить зло, ни старым, ни молодым. Тут нужен посторонний чужеродный субъект. Нужна м ы ш к а с хвостиком. О, если бы только знать, что разумели мудрецы под этой мышкой. Компьютер? Быть может. Победит искусственный интеллект естественных недоумков, которые себе на уме, и наступит эра справедливости и благоденствия. Людей не будет, останется одна техника, имеющая много способностей и мало потребностей. Но скорее всего, скорее всего ничего не разумели мудрецы под мышкой. Так, ляпнули первое, что пришло в голову. Они ведь потому и говорят намёками и притчами, что у них нет ответа на вопрос. Они подпускают туману, чтобы казаться мудрыми, набивают себе цену и дурят простолюдинов, мошенники и канальи. Так что никакой мышки не было, и зло по-прежнему валяется на столе деда и бабы – золотое, сверкающее, непреткновенное. Дед, понятно, плачет, баба плачет, а курочка кудахчет. Снесу, говорит, теперь яйцо простое. Вот именно, дура, будь проще, неси простое. И добры молодцы поймут, что давно пора переходить на натуральное хозяйство. У каждого огород, корова, куры да утки. Деньги за ненадобностью отменить. И тогда мировой экономический кризис нам по боку. А то ведь смех и грех: в Америке проворуются, а мы тут, в Сирии, слёзы льём.
Ждём, мы ждём, когда она, и красива, и княжна, нам снесёт яйцо на ужин. Сон голодный нам не нужен. Но не получается у курочки без петушка. А того баба Груня больше не даёт: я, говорит, за ним тоскую; жулики, говорит, в его отсутствие в квартиру так и лезут, так и лезут! Впрочем, на поверку не было уже ни петушка, ни самой бабы Груни: он клюнул её в темя и улетел в форточку. Только его и видели.
11
Жалко, ей-богу, жалко наших правителей! Придя к власти и добившись чего хотел, человек становится лучше, становится веселее. Вся страна теперь – его хозяйство, а какой хозяин не хочет, чтобы в доме его процветал порядок и благополучие? Но домочадцы, которых тьмы, не умеют мыслить государственными категориями, поскольку для этого президентом надо стать. И создают свой узкий эгоистичный мирок домочадцы, не думая об общей пользе. Один оккупировал кухню, другой – гостиную, третий – туалет, а страну шатает от раздробленности. Что ж вы, нехристи, творите!? – кричит им правитель. – У вас папа, мама был? Ну, был, отвечают. Почему такие жадные? Почему тянете одеяло на себя, так что у братьев меньших пятки мёрзнут? Ага, говорят, тебе легко говорить – у тебя власть и деньги; нам власти не надо, нам бы деньжат по лёгкому срубить. Ах, черти лохматые, негодует правитель, жаль, что мой предшественник отменил смертную казнь, я бы вас срубил по лёгкому! Разве вы не при чинах, не при бизнесе, не при деньгах!? Что ж вам всё мало? Что вы, как акулы, которые хотя и сыты, но всё равно хватают любую живность, проплывающую мимо. Но ничего не могут поделать с собой акулы, ибо, накачав зачастую мышцы, не накачали себе дух и мораль и остались в этом плане дистрофиками. Как адмирал Морган, бывший пират, ставший губернатором Ямайки, преследовал своих соратников, открывает правитель на воров и взяточников охоту. Но не боятся те, знают, что чем больше украдёшь, тем проще уйти от закона… Жалко, ей-богу, жалко наших правителей!
Мать поглощает тьма. Четвертый год поглощает и проглотить не может. Вот какой мать была доброй. Была, есть, быть не может. Что тут скажешь, ничего не скажешь. Мы приходим и уходим. Наш приход и уход не зависит от нас. Никто нас не спрашивает: ты хочешь сюда? Ты хочешь отсюда? Впрочем, отплытие своё мы вольны взять в свои руки, проще говоря, наложить их на себя. Но для этого надо вовремя спохватиться. Мать не спохватилась – и вот лежит ни жива, ни мертва, ни туда, ни сюда. Что тут скажешь, ничего не скажешь. Чем поможешь, ничем не поможешь. Но почему, мама, рождаемся мы быстрее и менее мучительно, чем умираем, чем иногда умираем?
Помнишь (ничего не помнишь), как, родив меня, кутала меня же в пелёнки? Руки и ноги мои задыхались в тесноте, в несвободе, и я задыхался от крика. Красный, должно быть, был, как варёный рак. Ты сварила меня этими пелёнками. Ты завернула меня, как мумию. И вот теперь сама сделалась мумией – высохла за каких-то полгода. Пелёнок тебе не нужно: лежишь в старом платье или халате под одеялом. Какое-то время вставала и с палочкой, боком, волоча ногу, двигалась в туалет. Теперь – всё. Сил хватает только, чтобы, опершись на локоть, сесть и потихоньку сползти на край кровати. И выдвинув за край зад, сидя на одной ягодице, в тазик сходить. Боком с богом по нужде.
Мама-мумия. Царица египетская? Нет, деревенская девка. Но египетская тьма её поглощает… Ягодица, ягода. Ничего не ела в жизни слаще ягод (земляники, малины) с молоком. А может, и нет ничего слаще? Из-за этих ягод и пострадала. Впрочем, и без них всё к тому шло. Всё к тому идёт, будет идти. Жара, июль, в отчизне леса горят, а она, семидесятидевятилетняя с гаком, отправилась на дачку. Привыкла хлопотать, не могла сидеть сложа руки. Там клубника поспела. И как бы, чего доброго, не засохла, или птицы её поклюют или человек прохожий скушает. На автобусе километра два – до деревенского магазина. Хотя весь городок – как большая деревня. Однако на окраине малые частные дома преимуществуют, потому – деревня в деревне, сирийская матрёшка. Потом ещё столько же пешком. Мимо названных домов по улице, через лужу-болотце по мостку и – в гору, где с одной стороны – лесок, а с другой – дачные участки. Взошла, значит, она на эту голгофу, её участок в самом конце, почти на вершине; дальше – всё, заросли ёлок. Откуда, спрашиваете, в Сирии ёлки? В Сирии всё есть. Пособирала ягод, вернулась, приняла ванну и – на тебе! Поплыла. Врачи её выловили, наколов на иглу. Вероятно, как знать, и без врачей бы выжила. А может, и нет. Лучше бы нет.
О, мами, о, мами, мами блю, о, мами блю. Вернулся, понимаешь, я домой, но не встречаешь ты меня. Не то: мой дом теперь (давно) в другом городе, просто в гости приехал. Ты меня узнаёшь и радостно-волнительно садишься навстречу. Имени моего только не помнишь. Тут помню, тут не помню. Как та собака ты (она) теперь, которая… Ориентируясь неплохо в пространстве (что тут ориентироваться – комната четыре на шесть!) и плохо – во времени, что-то мыслит она (привыкла хлопотать) и пытается выразить. О, если бы выразить в звуке! Иногда попадает, но чаще говорит невпопад. Где она? Кто она, мама? Она. Жена моя, что ли? Неуверенно: да. Да где ж ей быть, у себя она, дома. А ты где, мама, где же ты? О, мами блю.
Просто в гости приехал. Приезжаешь – начинаешь чистить авгиеву конюшню. Сделали из меня Геракла. Но подвиг дали только один – шестой. Направляю на конюшню быстрое течение реки, обрушиваю Ниагарский водопад – всё бесполезно. Не отмыть, не отмыться. Грязь жирно ухмыляется с пола, со стен и посуды. Хочется всё разрушить, вот именно до основания, а затем… Но можно ли всё разрушить до основания? И можно ли построить что-то совершенно новое? Коммунисты строили-строили – и что? Всё та же грязь, та же конюшня и курятник. Только слова другие. Слова, слова… Не лгать, никому не лгать, прежде всего себе. От Адама повелся курятник, – Сашенька, и мы ль не так живём? Мы ли, в этих вечерах опрятных, закручинимся под рукавом? Какая Сашенька? Нет Сашеньки, лишь мама тут, и смерть над ней хлопочет.
Привыкла хлопотать, не могла сидеть сложа руки. Трудясь няней, всю жизнь няня, Арина Родионовна? Нет, Надежда Матвеевна, по паспорту – Анастасия. Как ни назови – только в печь не сади. Там – огонько. В детсаду трудясь няней, мыла полы, посуду, детгоршки. Придёт домой, дома – то же. Жизнь скучна и однообразна. Полы, посуда, сварить, постирать. А отец? Что отец? У него другой труд – мужской: починить, отремонтировать, потолок побелить, выпить, покурить. Пил, курил и, так сказать, морально разлагался. Помню, наденет сложенную из газеты пилотку и белит потолок, выпьет стопку – и опять белит. Помню, прихожу домой и на кухонном столе вижу две пачки сигарет: «Приму» и «ТУ-134». Ну, с «Примой» понятно, это он курил. Но что тут делают болгарские, с фильтром? Никак, думаю, предназначено для более нежного создания. И точно, смотрю, ведёт создание лет 30, видавшее уже виды. Отцу же было тогда за 40, но выглядел он на все 60. Худой, горбатый. Старик, а всё туда же. Выпили они на кухне, я – в комнате, матери и брата дома не было. Подходит ко мне батя и говорит: Иди, тебя Вовка ждёт. То есть знакомый парень. Чувствую, врёт, а если бы даже – нет, всё равно бы не пошёл. Обидно мне стало за мать. Стою, молчу, чуть не плачу. К нему спиной, лицом в окно. Он, видимо, понял моё состояние и, повторив про Вовку ещё раз, ретировался. Вскоре его «болгарка» ушла, и он похромал за ней следом. Худой, горбатый, страдающий экземой и алкоголизмом.
Вот он пил, курил, так сказать, грешил, а умер быстро. В день получки, как бывало, его задержала где-то нелёгкая. Мать кинулась к нему в мастерскую (работал последние годы жестянщиком) и через щель двери увидела: он сидит бухой с каким-то малым. Боясь за получку, боялась приблизиться к пьяному она. Ушла ни с чем. Кто был никем, ушёл ни с чем. А наутро его обнаружили у мастерской лежащим. Переодеваясь в больнице в больничное, всё шарил по карманам, видимо, деньги искал. Черепно-мозговая травма. Срочно на операционный стол. Температура под сорок. Пришли к нему сорок разбойников, и все бьют по голове, денег требуют. После операции оставался в этом мире несколько часов, потом перешёл в иной. Я возил его в иной, соседний городок на следственно-медицинскую экспертизу. Я забрал его, голого, с обитого жестью стола, из холодного (чему подыгрывала зима) морга. Он лежал, накрытый чем-то, на полу автобуса под моими ногами. И подпрыгивал при встряске. Приняла его пожилая ласковая женщина, явно обожавшая мертвяков. Да и как их не обожать: лежат такие тихие голые безропотные, никому зла не делают. С ними же, напротив, делай что хошь. Их няня, так сказать. Не волнуйтесь, сказала, всё будет хорошо, вымою, одену, одежду у меня взяв. И действительно, когда я приехал за ним с гробом, отец уже был одет и причёсан. Готов к встрече с Богом (недоказуемо), с червем (как пить дать). Говорят, толстых и худых людей обрабатывают разные виды червей. Как всё предусмотрено! Интересно, какие из них на вид отвратительнее? Ну что, спрашиваю потом мать, которая ходила в милицию, что показала экспертиза? Они удивляются, говорит, как он жил и работал, настолько внутренности у него больные. А пробитому черепу почему они не удивляются, возмущаюсь, почему, как Гамлет, с черепом не хотят поговорить? Тут же явное, вполне возможно, убийство. Тот малый, что выпивал с отцом, теоретически мог стукнуть его его же киянкой, которой он жесть обивает. Жесть. Молчит мать, привыкшая терпеть и не искать справедливости. О, бедный Йорик! Ты делал им самогонные аппараты, а эти ленивые черви в погонах не хотят палец о палец ударить, чтоб найти виновника твоей смерти. Выходит, если человек стар и болен, то его можно и убить безнаказанно? Всё равно, мол, сдох бы. О, жесть! Так и не завели дела. Жесть.
Отец ушёл довольно быстро, мать мучается четвёртый год. Кто (никто) виноват в её страданиях? Кто (никто) поможет ей? Наш президент № 1, как только вступил в полномочие, тут же, с оглядкой на Запад, отменил смертную казнь. Мы, мол, тоже цивилизованная страна. Какая? Ци– какая?– ви– какая?– лизованная. Теперь можно убивать людей пачками, и не отправят тебя их догонять. Будут содержать в тюрьме, а то и выпустят когда-нибудь оттуда. Гуманисты. Что ж вы, гуманисты, не примете, с оглядкой на Запад, закон об эвтаназии? О плохих гражданах заботитесь, а о хороших забываете. Кто (никто) поможет ей? Вот засыпает она, предположим, и чувствует себя здоровой или ничего не чувствует, просто забыв о себе, но глаза открываются, и она снова видит себя в плачевном состоянии. Дряхлая немытая не всегда сытая мумия. Какими словами выразить всё, что происходит с ней, всю эту биологическую социальную метафизическую бестолочь? Никакими. Это выразит только мычание: му-му.
Му-му. Рядом с кроватью на табурете стоит стакан с чаем, который она по глоточку растягивает на целый день или больше. Чтобы меньше хотеть. Но всё равно хочется, и ей приходится потихоньку сползать на край кровати. И выдвинув за край зад, сидя на одной ягодице, в тазик сходить. Боком с богом по нужде. Понятно, что такая позиция – на одной ягодице – чревата последствиями, а именно: моча попадает на край матраса, накрытого простыней. Через матрас – на железную сетку кровати. И сетка (моча сильнее железа) уже проржавела и переломилась, так что мать постоянно съезжает на один край. Му-му. А ей хотелось бы – за край, покинуть край родной, вырваться из сети жизни, которую жизнью уже не назовёшь. Му-му. Несмотря на то, что инсультный ураган вынес полмозга, и кажется, остались одни инстинкты, она понимает, как та собака, понимает, что, например, нельзя ходить под себя. А то вдруг как бы очнувшись-встрепенувшись, говорит: умереть, больше ничего. Вынеси меня на снег, говорит моему младшему брату, живущему с ней, плохо-хорошо ухаживающему за ней. Му-му.
А то поднимет крючковатый нераспрямляющийся палец. Вопрос, говорит. И спросит такое, что понятно-непонятно только ей самой. Не разумею я тебя, мама… Вопрос у неё, понимаешь. Это у меня, мама, проклятый вопрос. Кто (никто) на него ответит? Вот так Иов вопрошал Бога: почто, мол, терзаешь, яко кат? Убей – не мучай. Бог, если на то пошло, сначала ценил Иова за веру и благочестие. Но потом, подстрекаемый сатаной, решил испытать глубину и искренность этой веры. И отдал Иова сатане. Зная дело, тот изводил старца постепенно. Вот пали козлы и бараны, весь скот. Вот сгорели все постройки и имущество. Вот перемерли родственники, в том числе дети. Наконец, дошла очередь до самого Иова. Наградил его сатана проказой. Сидит Иов весь в струпьях, весь в горе, и в голове его зарождается смутный вопрос. За что? Не он ли жил по закону божьему: молился, приносил жертвы, раздавал милостыню, был справедлив со слугами и домочадцами? Когда пали козлы и бараны, он сказал: черт с ними, бог дал, бог взял – и продолжал верить. Когда умерли родственники, он развёл руками: на всё божья воля – и продолжал верить. Он и теперь, прокаженный, верит, он только хочет понять: за что? Значит, есть за что, значит, есть за что! – воскликнули появившиеся тут как тут три приятеля Иова, точнее, бывших приятеля, поскольку они-то были здоровы и в силе, а он, можно сказать, влачился. Смирись, говорят, терпи, и Бог смилостивится. Да разве, негодует Иов, я не терплю? Вы сидите, кумыс пьёте, а я терплю! Но мне, может быть, легче было бы мучиться, если знать, чем же я провинился. А не хочет Бог мне сказать, так пусть хоть меня прикончит. Что ты, что ты! – замахали руками советчики. – У Бога нельзя ничего требовать. Да я не требую, я прошу. Всё равно… Так они долго спорили, переливали из пустого в порожнее. Наконец, Богу надоело упрямство Иова и беспомощность своих защитников, и предстал пред ними в гневе он. Какой он, в Писании не сказано, но сказано, что Иов весь затрепетал, так что струпья с него посыпались. Как ты смеешь беспокоить меня, громыхнул Бог, я создал бегемота и левиафана, можешь их постичь? Убей их копьем и острогой, тогда поговорим. Но убоялся Иов, ничего, сказал, мне не надо, прости меня Господи. Бог, видя его смирение, смилостивился и излечил.
Но я не Иов, я Иван, если на то пошло, только не помню, какой – 3-ий или 4-ый. Я не затрепещу перед Богом, как бы он ни выглядел – хоть бегемотом, хоть крокодилом, хоть самим сатаной. Не затрепещу, разве что дёрнусь пару раз (агония), и то лишь затем, чтобы попасть к нему на приём. Ведь с живыми он не общается, а до мёртвых, говорят, снисходит. Тоже любит тихих голых безропотных, никому не делающих зла. И тогда я спрошу с него за мать. Как Иов спрошу: почто мамку мучаешь? И, несмотря на низкий потолок гроба, подниму крючковатый палец, как проклятый вопрос. Она же не библейская героиня, а простая сирийская (русская) женщина. Козлов и баранов у неё никогда не было, так чего ты к ней пристал? Напротив, были, как она выражалась, одни «скупли», то есть жизнь от получки до получки (так чего ты?). Там перехватит трояк (не хватало), в следующий раз – тут (так чего ты?). Не ты ли толковал, что лишь нищие спасутся? Почему же не держишь слова, которое было вначале?.. Только её стараниям благодаря, наша семья не развалилась. Заплата к заплате (от получки до получки) латала она быт. И ничего. Два сына её выросли сытыми и одетыми, только её стараниям благодаря. Я вот даже университет закончил, курс любви к слову прошёл (вначале было слово). Чтобы теперь рассказать о её страданиях. Помню, схватишь два трояка на экзаменах – и лишишься стипендии. Так она (мать) выкраивала из нищенского бюджета и высылала мне 60 рублей в месяц, чтобы я не голодал и продолжал. Продолжаю. Если не такие, как она, то кто, Господи, кто достоин твоего милосердия? Почему держишь её в подвешенном состоянии, словно муху паук? Почему не заберёшь туда или не излечишь сюда? Нет мне ответа. Нет, не будет, не должно быть. И тогда я задаю риторический, но страшный по своей философской глубине вопрос: ты веришь, Господи? Ты в меня, мамку, любую тобой созданную тварь веришь? Или не ведал, что творил? Понимаю: темно было. А наутро встал, взглянул и (самому противно) отвернулся. Ты веришь?
Вы бы простили страдания матери кому бы то ни было, хоть самому Богу? Вот и я нет. Ах, Богу всё же простили бы? Вот и я. Прощаю, но извинить не могу. За что божий (не божий) одуванчик мается? А быть может (страшная мысль), он таким макаром, то есть через неё, наказывает нас – грешных её сыновей? О, какой изощрённый низкий иезуитский приёмчик! Не карая напрямую, открыто, бить исподтишка… Но, чу, вдали уж слышен ропот тысяч верующих: он богохульствует! Он (я) покушается на самое святое! Разве, люди добрые (недобрые), я с вами разговариваю? Чего вы вмешиваетесь? Я разговариваю с Богом, причём, не с вашим Богом, а со своим. А вы не знали, что у каждого свой Бог? Какая, возопят, ересь! Бог один на всех, как победа, как стюардесса в самолёте. Не делайте, скажу, из него публичную персону, Бог – дело интимное. И вот я разговариваю с ним, как с самим собой, а поскольку я неверующий, то получается, что я взываю к пустоте. Но ничего не хотят слышать они, готовы и за пустоту обидеться. Придут (не суди) судить. Придут (не убий) убивать. Так что же это такое? Всё то же му-му.
Приезжаешь, начинаешь разгребать авгиеву конюшню. Брат – обычная, за редким исключением, картина – бухой. Конечно, не один: то собутыльник с ним, то собутыльница. Устроил в квартире притон, не даёт матери умереть спокойно. Бухой, но (спасибо) ещё на ногах. Гости (спасибо) уползают. Начинаешь разгребать. Первым делом – в магазин, ибо из продуктов в доме (обычная, за редким исключением, картина) одна соль и рожки. Потом моешь гору (джомолунгма) посуды, кухонный стол, холодильник. Потом, добавив в воду стиральный порошок и «Белизну», протираешь дверцы шкафов и двери ванной и туалета, особенно ручки, за которые взяться нельзя – ладонь становится липкой. Наконец, моешь пол – в комнате матери, на кухне, в прихожей. В комнате брата ничего не моешь – живи, как знаешь, тони в грязи. Сорокалетний с гаком, ленивый, страдающий алкоголизмом. На лице, особенно когда выпьет, – печать вырождения. А ведь тоже человек, брат – и мог бы человеком стать. Среда заела? Среда заедает только тех, кто сам – среда. А ты будь четвергом или, скажем, субботой, тогда никакая среда тебя не засосёт. Тони в грязи. Нет, брата не То́ни зовут – Олегом, если на то пошло. Я тогда у бабки с дедом (родителей отца) на каникулах был, каждое лето к ним ездил. И там же отдыхала тётка (сестра отца) со своим сыном. И вот приходит от матери (моей) письмо: Ваня, у тебя появился братик. Не знаем, как назвать. Может, предложишь чего? А тётка возьми и скажи: вот хорошее имя – Олег, пусть назовут Олегом. Сказано – сделано. Однако дать имя человеку – это лишь полдела. Даже не полдела, а всего ничего, звук пустой. Как из человека человека сделать – вот задача. Так появился в мире ещё один Олег. Вещий? Нет. Вещь в себе? Тоже нет. Ленивый, инфантильный, страдающий алкоголизмом.