bannerbanner
Дожди над Россией
Дожди над Россией

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
8 из 11

Забреди в нашу сторону незнакомец, млеет от восторга.

– И скажите на милость, как величают этого чудного хозяина? – спросил один меня. Я как раз окучивал.

– Какой там хозяин, – отвечаю. – Так. Два соплюка. «В соплях ещё путаются».

Он страшно сконфузился, когда увидел за межой огород Алешки Половинкина. Того самого, что утром клялся жене, будто нынче ночь протакал со стариком Семисыновым у ворот.

Да если я заткну все дыры в себе да честно дуну – с корнем выдую всю его огородину. Кукурузины-карлуши. Жёлтые, тонюсенькие. Без ветра шатаются-хнычут…


… Как-то после занятий обламывал я на кабаковых плетях лишние ответки. Не то вся сила дуриком ульётся в ботву.

Выше макушки надоела мне школа, еле перетёр шесть каторжных уроков. Отобедал ломтем хлеба (макал в соль и запивал водичкой) и бегом на огородишко. Дышу честно-благородно свежим воздухом и делаю попутно своё дело.

Вдруг на горизонте оттопырился панок Половинкин. С тохой. Чин чинарём. Набежал тохать кукурузу. Кукуруза и трава у него одного роста. По пупок. Тохать край надо.

Но нет. Алешка потянулся, хлоп в траву и пропал. Черенок в головы, выкинул ножку на ножку. Как белый флажок. Над травой забелел лишь нос босой ступни. Крутит ножкой, духоподъёмненько отсвистывает «Коробейников».

И накликал себе беду.

Откуда ни возьмись Василина. Вовки Слепкова матуня. Вовик со мной в прошлом мае дожал насакиральскую школенцию, счалил куда-то к бабушке под Белгород.

Василина отчаянно величественна, монументальна. На ней платье с декольте на двенадцать персон. Любая ножка у неё, простите, ничуть не тоньше любой колонны Большого театра. А что грудь – бесценное достояние Руси! – так изваяна для орденов, для подвигов, для славы. Такой грудью запросто можно взвод заслонить.

Увиделись они с Алёшиком – стриганули друг к дружке навстречу. Коротенький вертлявчик с разбегу завис у неё на гренадерской шее и висит. Я сравнил увиденную картину с теми эпизодами в фильмах, когда наша совхозная публика свистит и топает, и пришёл единогласно к заключению, что они аморальщики. Це-лу-ют-ся!

Конечно, подсматривать неприлично. Но не бросать же мне работу, не убегать же со своего огорода?! Пусть уходят они. Они сюда последние пришли. Их кто-нибудь звал ко мне на глаза?

– Лёлечка… – прерывисто сказала она. – Люди ж могут…

– Не горюй сильно! А мы тоже могём… Не божьим перстом деланы, Василинчик- вазилинчик…

Это уже разбой среди бела дня. Укороченный мышиный жеребчик на бегу целует её, охмелело тащит на руках в овраг, как муравей колоду. Или он трабабахнутый? Может же надорваться. Может упасть под таковской тягостью. Может вывихнуть себе ногу, шею. Всё может!

– Лёлечка! Люди могут увидеть в твоей куку… куку… рузе… Никакоечкой защиты… от чужого глаза… Туда… – кажет кивком на наш огород.

Я без колебаний оскорбился. Выращивайте свою такую и хоть групповушно вешайтесь на ней! Туда-а…

– Чем можем, тем поможем. – Алексей щекотливо дует ей на шею, переносит в наш лес.

Они сели.

Он снял с неё косынку, раскуделил и, целуя, бросил длинные чёрные волосы на себя. Его не стало видно.

Я разочарованно вздохнул, что не помешало мне увидеть, как над ними грациозно-игриво вспорхнула её белая с красными горошками кофта, усмешливо зависла на листе. Через мгновение кофту на листе накрыл бронежилет[53] и тут же после обломно томного трубного вскрика Василинки суматошно завертелись в атмосфере её сметанистые пузастые ноги. Один чирик в панике слетел мне под нос.

В чумной космической состыковке они незаметно для себя тихонько съезжали по бугру вниз, спихивая наши кукурузины с корня.

Надо отдать должное, эта сладкая парочка честно пробовала остановить своё падение. Алексей добросовестно упирался ногами в кукурузины. Но те не выдерживали натиска, клонились.

Однако…

Здрасти-мордасти! Что эта коровя и этот свистулик мудрят? Без куска собираются оставить нас в зиму?

Зудёж подпекал Василинку недолго. Скоро она угомонилась в стонах, зашептала сквозь слёзы:

– Тебе игруньки… Кто тебя усахарил, хулиган ты мой, хулиганушка?..

Всё-таки она оценила его по курсу. Не успела проговорить, как он, съезжая, судорожно вцепился в её богатырские плечи, подтянулся повыше и теперь со смешком уже вместе, американским пирожком, ещё чуть соскользнули по угорку вниз, столкнули ногами новый ствол с корнем и ворохом земли вокруг.

Злость подожгла меня.

Я хотел закричать на них – сдержался и воровато покрался прочь. Лучше не видеть эти дикие бзики.

Слышкие уши ловили слова о том, что он форменный хулиган, что он её святая собственность, поскольку только она имела на него полное право.

Я машинально счахивал отростки, думал, почему этот «кавалер-жених без гарантии», этот бесшабашный клопик позарился на статую. Сам с ноготок, а захороводил горушку и не боится. Смельча-ак… Неужели русскому подай только такую, чтоб поднял и надорвался?! Пламенный привет доблестной грыже!


Василина тоскливо теребила кофтёнку внапашку, уходила. Большая, опустошённая. Она напрямик брела по зарослям колючей пхали, ожины. Зачем-то оглянулась. Слёзы сыпались с крутого кроткого подбородка. Она трудно подняла над головой косынку. Наверно, хотела помахать Алексею. Но разбито опустила её: он уже перебежал межу и праведно засыпал в своей шёлковой траве.

Немного погодя валкой утиной походкой явилась дробненькая законница Надёнка. Обомлело вскинула вращеп короткие полешки рук.

– Ах, бестия мелкокалиберная! Что ж ты, кобелюра, храпишь, а не тохаешь?

Он тоже был сердито подкован.

За словом не бегал в карман.

– Не ори, крупнокалиберная вша. Не грязни чистую атмосферу. Не то все муравьи разбегутся.

– Разбежался бы лучше ты, несчастный футболёр! На уме одни футболяки да бабы. Вагон баб!

– Какие бабы? Какой вагон?

– Вагон! Вагон! Одну твою свиняру Василищу, эту протухоль, воткни в вагон и амбец. Не повернуться. Муха не войди.

– Ты-то Василинку сюда не мажь. Или ты её за ноги держала?

– Хватит, что ты, кобелюка, надержался! Совстрелась падлюка мне… От этой слонихи тобой воняет, козлоброд!.. На бабские подвиги только и заносит… У детей кукуруза… Глядишь – глаз отдыхает-поёт. А у тебя чи-хот-ка! Страм! По бабам ты спе-ец! А какая фиёна сюда прибеги, тебе негде и грех справить, бесстыжие твои зелёные лупалки. Приходится, гляди, через межу скакать?

– А это мы уж без тебя, тутархамониха, сообразим, куда скакать и где играть в бабминтон.

На высокой ноте они активно обменивались мнениями друг о друге. Вконец устали, ничего не сделали, даже к тохам не притронулись и поодиночке убрели домой, посылая печальные вздохи нашей чащобе.


– Эй! Работничек на браво! – нарушил белую тишь блаженства Глеб. – Сочи уже проехали. Пыдъё-ём!

Подъём так подъём. Я разве против?

Глеб пытается перетащить свой мешок на сносях – не может поднять.

– Ну-к, сударь с тонкой кишкой, покажите, на что вы способны.

С ленивой небрежностью я толкнул пяткой брюхатый мешок. Он разгонисто сбежал по бугру к ручью, к куче золы, где я вчера после школы уже в похолодалых сумерках жёг чало (прошлогодние кукурузные стебли).

– Как это вы догадались брыкнуться? – насмешливо- одобрительно интересуется Глеб и наваливается перемешивать навоз с золой.

Я не удостоил его ответом. Некогда! Вприбежку знай растаскиваю мешанку по доброй пригоршне с верхом в каждую лунку под кабаки. Потом уже в лунках мешаю золу и навоз с землёй – навоз и Бога обманет! – а Глеб важно тыкает носиком в лунки широкие плоские семечки, приваливает свежей мягкой землёй, ласково удавливает ладонью.

Ни с того ни с этого Глеб шваркнул в сторону тормозок с шуршащими кабачковыми семечками – объявляю перекур! – и шагнул через ручей в хмызняк. Частый кустарник утопал там летом в глухой гущине папоротника в великаний рост, из-за чего кусты, обвитые колючими ожерельями гонкой ожины и пхали, света божьего не видели до самых холодов, когда густой папоротник начинал оседать, прочно прикрывая свои озябшие голые ноги. Осень старательно кутала землю от январской стылой спеси в локоть толстым одеялом из листвы и папоротника, одеялом, стёганным, прошитым дождями. Какая ж пропасть удобрения! А впустую всё, прахом всё. Без хозяина сирота земля.

Ручей наш граница. Пускай не государственная, а всё же граница. По этот край наш совхоз. Мы на совхозной воле. По тот бок не поймёшь кто. Колхоз не колхоз, а так, ничья как вроде земля, бросовая. Пустует и пустует всё. Сколько знаю, ничего на ней другого не бывало помимо кустариков и папоротника.

Глеб рассвобождённо разнёс руки, вальнулся верхом на стоящий шапкой упругий ореховый куст и съехал на пышный ковёр папоротника, сухого, до хруста ломкого.

_- Ты гля! Земелюшка тут – бери да на выставку! Иль почище того. На экспорт за валюту! – С огнём во взоре он поднял несколько аспидно-чёрных комочков непаши, в удивленье рассматривает их. – Одни жиры да углеводы… Слушай! Да её вместо масла хоть на хлеб ты мажь!

– А с чего это ты мне предлагаешь? Себе лучше намажь да съешь. А я посмотрю.

– Ну и смотри. Да повнимательней!

У его носа покачивались на ветру ольховые серёжки. Трубочкой языка он слизнул один комочек с булавочную головку. Жуёт. Глядит мне прямо в глаза, не мигает. Добросовестно, кажется, проглотил.

– Вкусно?

Он выкинул большой палец.

– Спрашиваешь!.. Я почувствовал себя Наполеоном. Захватчиком. В сам деле, ну что бы да нам не расшириться слегка? Прирежем клинышек попросторней, сладим заборик…

– Или у тебя задвиг? Как прирежешь? Земелька-то чужа-а-ая…

– Брошенка… Этот клок ничейный, весь век жирует. Не время отдать должок человеку? У колхоза «Красный лапоть» руки не дойдут… Нужен ему этот пустяк? А под нашу власть эта земелька сама-а просится. Отказывать разве в нашем правиле? Мы люди гуманные. Навстречу не идём – летим!

Без дальних слов накатывается Глеб расчищать цальдой (топориком с длинной рукояткой и с острым крюком на носу лезвия), узкую, в ступню, полоску новины, показывает, какой именно кус загорелось присандалить.

– Теперь во как, – на всю кинул руки, – расступятся наши владенья! Сдвоятся! Не кукуруза – дремуч бор зашумит! И кочанчики с оглобельку! На меньшие я и не соглашусь. И не уговаривай!

Цальдой да тохой сдирать всякую ересь с новой деляны туговато. Дело подвигалось дохло.

– А если огнём? – предложил Глеб. – Быстрее ж!

– Быстряк какой. Быстрая вошка первая на гребешок попадает.

– И лучше! Цальда обрубит. А огонь под корень слопает. Нам ли не в руку огнёв аппетит?

– Оя… Толщиной в локоть пирожочек из листвы и папоротника… Всё сухое. Порох! Кэ-эк хватанёт всё до небушка кругом! Выплывем? Ворюга хоть остатки кидает. А пламя лупит круто, вприструнь. Дочиста!

– Зато срочно получай мы готовую непашь, Мудрец Иваныч! Что и требовалось доказать!

– Что угодно – только не огонь, – опало запротивился я.

– Фа-фа! Да сколько мы тут с цальдочкой пропляшем? Выходит, ты у нас только на словах храбрёха? Как там у тебя звучит твой красавец девизок? «Что посмеешь, то и пожнёшь!» Так?

– Ну…

– Так смей! Кто за нас с тобой будет сметь? Добрый дядя? Так где он? Где?

Он приставил ладонь ко лбу, строго посмотрел по сторонам:

– Нигде никакого дядюшки на подходе не вижу. Смеем!

Глеб бухнулся весело на колени, поджёг с краю папоротник.

Бог ты мой! С каким остервенением голодный огонь накинулся на свою майскую поживу! Как всё затрещало!

– Вишь, – сомлело мямлю я, – огонь хороший слуга, да плохой господин…

– Господин тут… – Своё я Глеб договорил одними губами. Без голоса.

Какое-то мгновение он оторопело пялился на ревущее пламя. Потом ну кричать мне:

– Я с этого!.. Ты с того конца!.. Гони навстречу чистую широкую полосу! Мы ею отделим…

– Гле-е-еби-ик… – в панике заблеял я. – А если не успеем обрезать?.. Если дальше сиганёт?.. Что будет?

– Морду твою праведную набок сверну! – заорал он, весь изгвазданный, из-за красной колышущейся стены. – Чё растопырил курятник? Хватай тоху! Руби вон там папоротник!.. Давай как я!.. Речку!!.. Ре-ечку!!!

У меня отрывалось сердце. Я смахивал с лица, с шеи искры, рубил речку, чистый коридор, где нечему было бы гореть. Уж через эту речку огонь не перепрыгнет дальше, к лесу.

На счастье, всё обошлось.

Правда, обгорели мои брови, волосы на висках, на затылке, где не прихватил кепкой. Чепуха! Бровей все равно не видно. Они у меня светлые, чуть золотятся, как кабачковые семечки.

13

Если ты точишь лясы, не думай, что оттачиваешь красноречие.

Т. Константинов

– Что-то сегодня князь земли сердит. – Из-под ладошки я глянул на солнце. – Жа-арко.

Мы сбрасываем с себя всё до трусов.

Я устал. Ободрал все ногти. Последнюю пригоршню навоза кое-как перемешал с землёй в лунке на новине, ещё горячеватой от недавнего огня. Глеб крест-накрест жизнерадостно воткнул четыре семечки, будто перекрестил лунку.

– С кабаками разделались. Аминь! – Он дуря подбрасывает комочек земли и, взбрыкнув, ловит его лбом, разбивает в мелочь. – Теперь, братец Хандошкин, сделай-ка лукошко!

Низ своей штанины я затянул узлом, насыпал кукурузы.

Без охотки рассеиваю.

Глеб сунул ноги в ручей, углаживает тохи оселком.

Я упалился разбрасывать зерно и в любопытстве отпустил взор вокруг. Интересно, много ль тут сегодня таких горьких сеяльщиков, как мы?

Сразу за Алексеевым огородом огород Комиссара Чука. Там никого. Землица бедненькая, красная. На ней к осени еле вылезают тоскливые кочанишки-огрызки в треть детского локотка. Глянуть бы, чем сейчас занимается этот Чук? Наверно, в городе, в реанимации гулёна. Праздничек же!

Сколько глаза ни бегай по пустым косогорам, нигде ни души. Лишь полдни играют.[54] Некому ни крикнуть, ни махнуть рукой.

Только зелёные копны тунгов млеют на солнце.

В совхозе вся земля забита чаем. Но и под огородишки рабочим надо что-то кинуть. А что дашь, когда нечего дать? И совхозный генералитет ловко выскочил из переплёта. Рабочим сыпнули участочки на тунговой плантации. И люди выращивают себе кукурузу между тунгами, а заодно поневоле чистенько (и бесплатно) обрабатывают всю землю у самих тунгов. Ну кто на своём огороде потерпит сор-траву?

– Ты чего галок ловишь? – подначивает меня Глеб. – Кто за тебя сеять будет? Живей, панок Лодыренко, живей! Верно, ты ещё в пелёнках, а лень твоя была уже с телёнка!

– А твоя с корову! – окусываюсь я и вразбрызг швырнул перед собой горсть кукурузы. – Ухватил шилом молочка?

– Хватай и ты. – Ехида вежливо, с ядовитым поклоном подаёт мне тоху.

На старопаши мы откусываем тохами маленькие глинистые кусочки, едва прикрываем семена. Местами огород крепче асфальта. Ударишь по земле – задрожит стебель. Слышишь, как дрожь бежит по рукам, по всему телу к вискам. Тут уж никуда не денешься. Сей слезами – радостью пожнёшь. Может, немного раньше надо было сеять? А может, и не надо: зяблые семена трудно выходят.

Над косогором колышется синеватое густое марево, знак грозы. Воздух пламенеет, струится, накатывается горячими волнами, сквозь которые мельтешат дальние сливающиеся лесные бугры.

Солнце совсем спятило с ума. Так раскалило наши голые спины, хоть блины пеки. Румяные, дырчатые, они дымятся на тарелке перед глазами. Я забыл тоху в земле, понёс руку за блином.

– Ты чего подставляешь оглоблю? Оттяпал чтоб я?


Когда я пришёл в себя после теплового удара, первое, что я увидел – я лежал в тени плетня, на лбу кепка с водой, под головой комок рубашки. Холодными прерывистыми струйками вода сочилась к затылку.

– Тебе лучше? А? – напуганно спросил Глеб.

– Почти…

– На-ка что стряслось… Не вставай. Полежи ещё… Отдохни…

Остаток воды в кепке я выпил, подкинул кепку на колышек в заборе и переполз на раскинутые рядом штаны и рубаху.

– Жарища, как в том аду. Надень солнушко солнцезащитные очки, не так бы слепило, не так бы пекло… – Изнанкой майки Глеб промокнул потное лицо, лёг на спину. – Как думаешь, в аду есть вентиляторы?

– Есть. Только некому включать. Пошёл бы в ад электриком?

– Туда живьём не промигнёшь. А трупиком уже неинтересно.

Небо над нами высокое, чистое, будто легионы женщин скребли его всю ночь топорами и мыли.

– Глеба, а море тоже такое синее?

– Ну!

– А отчего на нём ветер?

– Как тебе сказать…

– Уж как есть.

– Можно и как есть. Сверху небо, снизу вода, а с боков-то ничего нет. Оно и продувает.

– Пра-авда?

– Скатай проверь.

– Рассказал бы про Кобулеты. Чего уж там…

– А про Жмеринку не хо?

– Не хо…

Лежим молчим, глаза в небо. Я снова по-новой.

– До этого ты видел море?

– В кино.

– А когда с мамой маленьким ездил к отцу на войну?

– Хоть ездили в те же Кобулеты… А море?.. Не помню…

– Что ты в море нашёл?

– Не знаю, не знаю…

– Ух и отчаюги вы! Раз и айдате. Раз и в дамках!

Кому лесть не развязывала язык?

Уж на что Глеб не терпел до смерти расспросов, а и того сломала приманка, помягчел вроде. Слова из него надо по капленьке тащить сладкими клещами. Вижу по глазам, пала его неприступность.

– В дамках… – хмыкнул он. – А толку что?.. Это чужую беду мизинцем разведу, а свою пятернёй не растащу… Это школьный дружбан Федюшок из Мелекедур подсёк меня… Разогнался тайком от своих поступить в мореходку. Подгрёб и меня… Обежали все Кобулеты – никакой тебе мореходки! Нету и на дух!.. Пошли на хлеб добывать горбом…

Не будь теплового удара, Глеб вряд ли заговорил про Кобулеты.

А тут смилостивился.

Как-то виновато он улыбался и рассказывал через силу. Чувствую, не хочется вываливать все кобулетские тайны. Всё скользом, всё бегом, бегом.

Господи! Не хочешь, ну и не надо. Не запла́чу! Только на кой мне твои подачки из жалости?

– Давай сеять, – буркнул я и потянулся к тохе. – А то мама нагрянет, что скажет?

– А вот и я, хлопцы! – скажет с бугра. – Не соскучились без меня?

– Лично я как-то не успел.

Земля разогрелась, как сковородка. Не марево – прозрачный огонь уплясывал над огородом.

Глеб взял с земли тоху и тут же выронил из негнущихся пальцев.

Трудно разгибает спину.

– Ну и жаруха! – мотает он головой. Пот дождём ссыпается наземь. – Пить будешь?

– Пошли.

Он так и не смог толком разогнуться. Горбато, пьяновато забредает в ручьишко, заросший с обеих сторон, шёлком-травой, и кислым солдатиком валится в его зелёно-мохнатое прохладное логово. Не в силах поднять лицо из воды, лежит хватает взахлёб. Потом переворнулся на спину, прикрыл глаза и отринуто брякнул бессильные плети рук вдоль стана.

– Вот где земной раёк, – благостно вздыхает. – А ты навяливал мне арбайтен унд копайтен в аду. Где твой ад?

– Тебя в раю не прохватит?

– У меня лёгкие резиновые. Разве вода вредна резине? Только чище отмоется.

Выше по течению я пластом припал к ручью. Нахлопался, отдышался. И повело кота на игры. Набрал воды полный рот и ну орошать братца.

– Э! – разбито хохотнул Глеб. – Манюня! Не маячь!.. Дай хоть дух перевести.

– Пожалуйста. На перевод духа одна минута. – Я сел на бережку, пустил ноги к его ногам. – Знаешь, сверху страшновато смотреть на тебя в этой сонной пещере. С-под головы, с-под боков, с-под ног торчит упрямистая трава. Такая сердитая, такая сильная, такая воинственная, что, поди, вот-вот проткнёт тебя, как сухой лист, и будет расти уже сквозь тебя. Встань… Жутко…

– Не боись. Все прорастём. Просто дело времени.

В смехе он глянул вправо.

Вдруг его лицо стало наливаться деревянной оторопью, глаза полезли из своих одёжек.

– Что с тобой?

– Вставай тихо, – придушенно и вместе с тем собранно зашептал он. – Со мной рядом змея. Откуда она взялась? Может, тут её резиденция? Выползла погреться? Смотрит глаза в глаза. Со сна никак не разберёт, что я за птаха? До неё четверти три. Башка торчит из травы. Я буду без умолку бузу пороть, ладиться под однотонный хлюп ручья. Замолкни я или заговори тише, громче, она поймёт подвох. Ищи рогатину. Зайди слева, неожиданно воткни гаду в берег. Чего сидишь, квашня? Не распускай слюни. Действуй!

С испугу я никак не мог собрать себя в порядок. Я порывался встать и – не мог. Наконец вскочил и, спотыкаясь, кое-как отбежал. Нигде никаких рогатулек! Что делать? Что?

В руках у меня беспризорно моталась тоха.

Впопыхах, наобум лазаря ткнул ею в змею.

Чёрным смерчем взметнулась она из-под руки и холодно рухнула возле братова плеча.

Что есть мочи упирался я тохой в берег.

Похоже, попал я таки в голову, раз агатовая бечёвка её тела уходила в траву, к берегу.

– Глеба, ты целый?

– Не з-знаю… Нос не унесло водой?

– На месте… Вставай… Только кожу с носа намного счахнул, как клок мундира с картошки. Углом тохи едва задел.

– Сильна бродяжка… Отпускай…

Я отпустил. Змея упруго выдернулась из грязи, и холодная, живописно-тёмная верёвка извивисто утянулась под навислый берег.

– Скачи и радуйся, – сказал я ей, – что отец Глебио тебя не укусил. Будь французом, он бы без сольки тебя скушал.

– Да она сама себя порешила.

– Это как?

– Просто. Наверняка от твоего удара прикусила свой язычок. Ядок и пошёл по ней. Сама себя погубила, хоть ты и не попал ей в голову, – отрешённо выдавил Глеб. Наверное, прижал за шею? Увеялась, не всадивши в меня смерть… Надо было убить и закопать. Тогда б пошёл дождь. Дождь так нам нужен.

– Дождь не глупарь. И без этого убийства надумает придёт… А ты труханул? Крепко?

– По себе судишь? Что, уже медвежья хворь напала?

– Ой… ой… Геройка… А кто дребезжал, что сквозь траву слышал её холод? Ещё на таком расстоянии? То ты слышал холод страха. Невредно знать, у змеи температура окружающей среды… Попалась какая-то контуженная, с припёком. А ну на глазах корки? Так нормальная телом слышит, сразу б ушла и не обязательно было играть с тобой в переглядушки. Может, лежала себе панночка шипуля, обмахивалась веером и вовсе на тебя не смотрела? Можь, и в сам деле слепенькая? А ты со страху полез строить ей глазки. Ты б ещё спел:

– На тебя, дор-рогая,Я гляжу не м-миг-гая!

– Полежал бы вместо меня в ручье и спел. Я б охотно послушал.

– Я как чувствовал… Кто тебя звал из ручья? Всё не слушаешься маленьких?!

14

Цыпленку замкнуться в собственной скорлупе – значит не увидеть жизни.

В. Жемчужников

– Хлопцы! А вот и я! Не соскучились без мене? Бог вам в помочь!

На угорке, в кутерьме молодой ожины, стояла мама. За плечом на тохе золотилась соломенная кошёлка со снедью.

– А мы думали, Красную Шапочку волки украли и пирожки все конфисковали, – выразил скромное предположение Глеб.

– А!.. Да оно то то, то то, – заоправдывалась мама. – Совсем закужукалась девка. Пока добежала… Старой бабе и на печи ухабы. А время на ко́нях скаче… Ну, как вы туточки с Богом?

– А разве с нами был кто третий? – заботливо спросил меня Глеб.

– Я что-то не заметил.

В угрюмой сосредоточенности он пустил округ себя хваткий взгляд, пропаще вздохнул:

– Я тоже…

Мама угнездилась в теньке плетня. Машет нам:

– Бросайте, хлопцы. Сидайте! Сидайте!

Тохи обрадованно, будто это их звали к столу, выпорхнули из наших рук.

Но кто бы ещё разжал нам пальцы?

Мы ловчим на ходу свести их в кулаки – не получается.

– Замри! – крикнул я.

Глеб уже занёс ногу над ручьём и так, с поднятой ногой, застыл.

Негнущимися пальцами, как лопаткой, зачерпнул я ила, швырнул ему на бок.

– Ну Антонелли! Люди живые ходят!

– А ты думал, одни покойнички шпацируют?[55]

– Увидят…

– В обморок не упадут. А то наш Забывашкин эр-раз через воду, ручонки и не собирается мыть. Эге, думаю, надо напомнить.

– Всего выляпал! Теперь мойся.

– На то и рассчитывалось. Омоешь бочок, заодно сполоснёшь и ручки. Перед едой высочайше не возбраняется.

– Кто же спорит? – кротким голоском тишайшего из смертных согласился Глеб и не забыл метнуть в меня горсть ила.

В ручье мы весело схлёстываем с себя грязь. Внутри нас то ли на дрожках кто раскатывал, то ли рвались самодельные фугаски.

– А третий, – я саданул себя кулаком по рыку во впалом животе, – был. Марш святого Антония! К э н я з ь Солнушко скоро будут полудневать. А ты напевай:

– Где ты, где ты,Завтрак наш, гуляешь?

– Хлопцы! – шумит мама. – Да хватит полоскаться. Сороки покрадуть! Шо я тоди буду одна робыты?

Старая добрая кошёлка бережно рассадила нас тугим кружком.

На раскинутый синий фартук мама выставила из плетёнки зелёную литровую бутылку с супом.

– Что это Вы, ма, так торжественно молчите? – со смешком подкатываюсь я.

– А шо я вам, хлопцы, вэсэлого скажу?

На страницу:
8 из 11