Полная версия
Дожди над Россией
Забреди в нашу сторону незнакомец, млеет от восторга.
– И скажите на милость, как величают этого чудного хозяина? – спросил один меня. Я как раз окучивал.
– Какой там хозяин, – отвечаю. – Так. Два соплюка. «В соплях ещё путаются».
Он страшно сконфузился, когда увидел за межой огород Алешки Половинкина. Того самого, что утром клялся жене, будто нынче ночь протакал со стариком Семисыновым у ворот.
Да если я заткну все дыры в себе да честно дуну – с корнем выдую всю его огородину. Кукурузины-карлуши. Жёлтые, тонюсенькие. Без ветра шатаются-хнычут…
… Как-то после занятий обламывал я на кабаковых плетях лишние ответки. Не то вся сила дуриком ульётся в ботву.
Выше макушки надоела мне школа, еле перетёр шесть каторжных уроков. Отобедал ломтем хлеба (макал в соль и запивал водичкой) и бегом на огородишко. Дышу честно-благородно свежим воздухом и делаю попутно своё дело.
Вдруг на горизонте оттопырился панок Половинкин. С тохой. Чин чинарём. Набежал тохать кукурузу. Кукуруза и трава у него одного роста. По пупок. Тохать край надо.
Но нет. Алешка потянулся, хлоп в траву и пропал. Черенок в головы, выкинул ножку на ножку. Как белый флажок. Над травой забелел лишь нос босой ступни. Крутит ножкой, духоподъёмненько отсвистывает «Коробейников».
И накликал себе беду.
Откуда ни возьмись Василина. Вовки Слепкова матуня. Вовик со мной в прошлом мае дожал насакиральскую школенцию, счалил куда-то к бабушке под Белгород.
Василина отчаянно величественна, монументальна. На ней платье с декольте на двенадцать персон. Любая ножка у неё, простите, ничуть не тоньше любой колонны Большого театра. А что грудь – бесценное достояние Руси! – так изваяна для орденов, для подвигов, для славы. Такой грудью запросто можно взвод заслонить.
Увиделись они с Алёшиком – стриганули друг к дружке навстречу. Коротенький вертлявчик с разбегу завис у неё на гренадерской шее и висит. Я сравнил увиденную картину с теми эпизодами в фильмах, когда наша совхозная публика свистит и топает, и пришёл единогласно к заключению, что они аморальщики. Це-лу-ют-ся!
Конечно, подсматривать неприлично. Но не бросать же мне работу, не убегать же со своего огорода?! Пусть уходят они. Они сюда последние пришли. Их кто-нибудь звал ко мне на глаза?
– Лёлечка… – прерывисто сказала она. – Люди ж могут…
– Не горюй сильно! А мы тоже могём… Не божьим перстом деланы, Василинчик- вазилинчик…
Это уже разбой среди бела дня. Укороченный мышиный жеребчик на бегу целует её, охмелело тащит на руках в овраг, как муравей колоду. Или он трабабахнутый? Может же надорваться. Может упасть под таковской тягостью. Может вывихнуть себе ногу, шею. Всё может!
– Лёлечка! Люди могут увидеть в твоей куку… куку… рузе… Никакоечкой защиты… от чужого глаза… Туда… – кажет кивком на наш огород.
Я без колебаний оскорбился. Выращивайте свою такую и хоть групповушно вешайтесь на ней! Туда-а…
– Чем можем, тем поможем. – Алексей щекотливо дует ей на шею, переносит в наш лес.
Они сели.
Он снял с неё косынку, раскуделил и, целуя, бросил длинные чёрные волосы на себя. Его не стало видно.
Я разочарованно вздохнул, что не помешало мне увидеть, как над ними грациозно-игриво вспорхнула её белая с красными горошками кофта, усмешливо зависла на листе. Через мгновение кофту на листе накрыл бронежилет[53] и тут же после обломно томного трубного вскрика Василинки суматошно завертелись в атмосфере её сметанистые пузастые ноги. Один чирик в панике слетел мне под нос.
В чумной космической состыковке они незаметно для себя тихонько съезжали по бугру вниз, спихивая наши кукурузины с корня.
Надо отдать должное, эта сладкая парочка честно пробовала остановить своё падение. Алексей добросовестно упирался ногами в кукурузины. Но те не выдерживали натиска, клонились.
Однако…
Здрасти-мордасти! Что эта коровя и этот свистулик мудрят? Без куска собираются оставить нас в зиму?
Зудёж подпекал Василинку недолго. Скоро она угомонилась в стонах, зашептала сквозь слёзы:
– Тебе игруньки… Кто тебя усахарил, хулиган ты мой, хулиганушка?..
Всё-таки она оценила его по курсу. Не успела проговорить, как он, съезжая, судорожно вцепился в её богатырские плечи, подтянулся повыше и теперь со смешком уже вместе, американским пирожком, ещё чуть соскользнули по угорку вниз, столкнули ногами новый ствол с корнем и ворохом земли вокруг.
Злость подожгла меня.
Я хотел закричать на них – сдержался и воровато покрался прочь. Лучше не видеть эти дикие бзики.
Слышкие уши ловили слова о том, что он форменный хулиган, что он её святая собственность, поскольку только она имела на него полное право.
Я машинально счахивал отростки, думал, почему этот «кавалер-жених без гарантии», этот бесшабашный клопик позарился на статую. Сам с ноготок, а захороводил горушку и не боится. Смельча-ак… Неужели русскому подай только такую, чтоб поднял и надорвался?! Пламенный привет доблестной грыже!
Василина тоскливо теребила кофтёнку внапашку, уходила. Большая, опустошённая. Она напрямик брела по зарослям колючей пхали, ожины. Зачем-то оглянулась. Слёзы сыпались с крутого кроткого подбородка. Она трудно подняла над головой косынку. Наверно, хотела помахать Алексею. Но разбито опустила её: он уже перебежал межу и праведно засыпал в своей шёлковой траве.
Немного погодя валкой утиной походкой явилась дробненькая законница Надёнка. Обомлело вскинула вращеп короткие полешки рук.
– Ах, бестия мелкокалиберная! Что ж ты, кобелюра, храпишь, а не тохаешь?
Он тоже был сердито подкован.
За словом не бегал в карман.
– Не ори, крупнокалиберная вша. Не грязни чистую атмосферу. Не то все муравьи разбегутся.
– Разбежался бы лучше ты, несчастный футболёр! На уме одни футболяки да бабы. Вагон баб!
– Какие бабы? Какой вагон?
– Вагон! Вагон! Одну твою свиняру Василищу, эту протухоль, воткни в вагон и амбец. Не повернуться. Муха не войди.
– Ты-то Василинку сюда не мажь. Или ты её за ноги держала?
– Хватит, что ты, кобелюка, надержался! Совстрелась падлюка мне… От этой слонихи тобой воняет, козлоброд!.. На бабские подвиги только и заносит… У детей кукуруза… Глядишь – глаз отдыхает-поёт. А у тебя чи-хот-ка! Страм! По бабам ты спе-ец! А какая фиёна сюда прибеги, тебе негде и грех справить, бесстыжие твои зелёные лупалки. Приходится, гляди, через межу скакать?
– А это мы уж без тебя, тутархамониха, сообразим, куда скакать и где играть в бабминтон.
На высокой ноте они активно обменивались мнениями друг о друге. Вконец устали, ничего не сделали, даже к тохам не притронулись и поодиночке убрели домой, посылая печальные вздохи нашей чащобе.
– Эй! Работничек на браво! – нарушил белую тишь блаженства Глеб. – Сочи уже проехали. Пыдъё-ём!
Подъём так подъём. Я разве против?
Глеб пытается перетащить свой мешок на сносях – не может поднять.
– Ну-к, сударь с тонкой кишкой, покажите, на что вы способны.
С ленивой небрежностью я толкнул пяткой брюхатый мешок. Он разгонисто сбежал по бугру к ручью, к куче золы, где я вчера после школы уже в похолодалых сумерках жёг чало (прошлогодние кукурузные стебли).
– Как это вы догадались брыкнуться? – насмешливо- одобрительно интересуется Глеб и наваливается перемешивать навоз с золой.
Я не удостоил его ответом. Некогда! Вприбежку знай растаскиваю мешанку по доброй пригоршне с верхом в каждую лунку под кабаки. Потом уже в лунках мешаю золу и навоз с землёй – навоз и Бога обманет! – а Глеб важно тыкает носиком в лунки широкие плоские семечки, приваливает свежей мягкой землёй, ласково удавливает ладонью.
Ни с того ни с этого Глеб шваркнул в сторону тормозок с шуршащими кабачковыми семечками – объявляю перекур! – и шагнул через ручей в хмызняк. Частый кустарник утопал там летом в глухой гущине папоротника в великаний рост, из-за чего кусты, обвитые колючими ожерельями гонкой ожины и пхали, света божьего не видели до самых холодов, когда густой папоротник начинал оседать, прочно прикрывая свои озябшие голые ноги. Осень старательно кутала землю от январской стылой спеси в локоть толстым одеялом из листвы и папоротника, одеялом, стёганным, прошитым дождями. Какая ж пропасть удобрения! А впустую всё, прахом всё. Без хозяина сирота земля.
Ручей наш граница. Пускай не государственная, а всё же граница. По этот край наш совхоз. Мы на совхозной воле. По тот бок не поймёшь кто. Колхоз не колхоз, а так, ничья как вроде земля, бросовая. Пустует и пустует всё. Сколько знаю, ничего на ней другого не бывало помимо кустариков и папоротника.
Глеб рассвобождённо разнёс руки, вальнулся верхом на стоящий шапкой упругий ореховый куст и съехал на пышный ковёр папоротника, сухого, до хруста ломкого.
_- Ты гля! Земелюшка тут – бери да на выставку! Иль почище того. На экспорт за валюту! – С огнём во взоре он поднял несколько аспидно-чёрных комочков непаши, в удивленье рассматривает их. – Одни жиры да углеводы… Слушай! Да её вместо масла хоть на хлеб ты мажь!
– А с чего это ты мне предлагаешь? Себе лучше намажь да съешь. А я посмотрю.
– Ну и смотри. Да повнимательней!
У его носа покачивались на ветру ольховые серёжки. Трубочкой языка он слизнул один комочек с булавочную головку. Жуёт. Глядит мне прямо в глаза, не мигает. Добросовестно, кажется, проглотил.
– Вкусно?
Он выкинул большой палец.
– Спрашиваешь!.. Я почувствовал себя Наполеоном. Захватчиком. В сам деле, ну что бы да нам не расшириться слегка? Прирежем клинышек попросторней, сладим заборик…
– Или у тебя задвиг? Как прирежешь? Земелька-то чужа-а-ая…
– Брошенка… Этот клок ничейный, весь век жирует. Не время отдать должок человеку? У колхоза «Красный лапоть» руки не дойдут… Нужен ему этот пустяк? А под нашу власть эта земелька сама-а просится. Отказывать разве в нашем правиле? Мы люди гуманные. Навстречу не идём – летим!
Без дальних слов накатывается Глеб расчищать цальдой (топориком с длинной рукояткой и с острым крюком на носу лезвия), узкую, в ступню, полоску новины, показывает, какой именно кус загорелось присандалить.
– Теперь во как, – на всю кинул руки, – расступятся наши владенья! Сдвоятся! Не кукуруза – дремуч бор зашумит! И кочанчики с оглобельку! На меньшие я и не соглашусь. И не уговаривай!
Цальдой да тохой сдирать всякую ересь с новой деляны туговато. Дело подвигалось дохло.
– А если огнём? – предложил Глеб. – Быстрее ж!
– Быстряк какой. Быстрая вошка первая на гребешок попадает.
– И лучше! Цальда обрубит. А огонь под корень слопает. Нам ли не в руку огнёв аппетит?
– Оя… Толщиной в локоть пирожочек из листвы и папоротника… Всё сухое. Порох! Кэ-эк хватанёт всё до небушка кругом! Выплывем? Ворюга хоть остатки кидает. А пламя лупит круто, вприструнь. Дочиста!
– Зато срочно получай мы готовую непашь, Мудрец Иваныч! Что и требовалось доказать!
– Что угодно – только не огонь, – опало запротивился я.
– Фа-фа! Да сколько мы тут с цальдочкой пропляшем? Выходит, ты у нас только на словах храбрёха? Как там у тебя звучит твой красавец девизок? «Что посмеешь, то и пожнёшь!» Так?
– Ну…
– Так смей! Кто за нас с тобой будет сметь? Добрый дядя? Так где он? Где?
Он приставил ладонь ко лбу, строго посмотрел по сторонам:
– Нигде никакого дядюшки на подходе не вижу. Смеем!
Глеб бухнулся весело на колени, поджёг с краю папоротник.
Бог ты мой! С каким остервенением голодный огонь накинулся на свою майскую поживу! Как всё затрещало!
– Вишь, – сомлело мямлю я, – огонь хороший слуга, да плохой господин…
– Господин тут… – Своё я Глеб договорил одними губами. Без голоса.
Какое-то мгновение он оторопело пялился на ревущее пламя. Потом ну кричать мне:
– Я с этого!.. Ты с того конца!.. Гони навстречу чистую широкую полосу! Мы ею отделим…
– Гле-е-еби-ик… – в панике заблеял я. – А если не успеем обрезать?.. Если дальше сиганёт?.. Что будет?
– Морду твою праведную набок сверну! – заорал он, весь изгвазданный, из-за красной колышущейся стены. – Чё растопырил курятник? Хватай тоху! Руби вон там папоротник!.. Давай как я!.. Речку!!.. Ре-ечку!!!
У меня отрывалось сердце. Я смахивал с лица, с шеи искры, рубил речку, чистый коридор, где нечему было бы гореть. Уж через эту речку огонь не перепрыгнет дальше, к лесу.
На счастье, всё обошлось.
Правда, обгорели мои брови, волосы на висках, на затылке, где не прихватил кепкой. Чепуха! Бровей все равно не видно. Они у меня светлые, чуть золотятся, как кабачковые семечки.
13
Если ты точишь лясы, не думай, что оттачиваешь красноречие.
Т. Константинов– Что-то сегодня князь земли сердит. – Из-под ладошки я глянул на солнце. – Жа-арко.
Мы сбрасываем с себя всё до трусов.
Я устал. Ободрал все ногти. Последнюю пригоршню навоза кое-как перемешал с землёй в лунке на новине, ещё горячеватой от недавнего огня. Глеб крест-накрест жизнерадостно воткнул четыре семечки, будто перекрестил лунку.
– С кабаками разделались. Аминь! – Он дуря подбрасывает комочек земли и, взбрыкнув, ловит его лбом, разбивает в мелочь. – Теперь, братец Хандошкин, сделай-ка лукошко!
Низ своей штанины я затянул узлом, насыпал кукурузы.
Без охотки рассеиваю.
Глеб сунул ноги в ручей, углаживает тохи оселком.
Я упалился разбрасывать зерно и в любопытстве отпустил взор вокруг. Интересно, много ль тут сегодня таких горьких сеяльщиков, как мы?
Сразу за Алексеевым огородом огород Комиссара Чука. Там никого. Землица бедненькая, красная. На ней к осени еле вылезают тоскливые кочанишки-огрызки в треть детского локотка. Глянуть бы, чем сейчас занимается этот Чук? Наверно, в городе, в реанимации гулёна. Праздничек же!
Сколько глаза ни бегай по пустым косогорам, нигде ни души. Лишь полдни играют.[54] Некому ни крикнуть, ни махнуть рукой.
Только зелёные копны тунгов млеют на солнце.
В совхозе вся земля забита чаем. Но и под огородишки рабочим надо что-то кинуть. А что дашь, когда нечего дать? И совхозный генералитет ловко выскочил из переплёта. Рабочим сыпнули участочки на тунговой плантации. И люди выращивают себе кукурузу между тунгами, а заодно поневоле чистенько (и бесплатно) обрабатывают всю землю у самих тунгов. Ну кто на своём огороде потерпит сор-траву?
– Ты чего галок ловишь? – подначивает меня Глеб. – Кто за тебя сеять будет? Живей, панок Лодыренко, живей! Верно, ты ещё в пелёнках, а лень твоя была уже с телёнка!
– А твоя с корову! – окусываюсь я и вразбрызг швырнул перед собой горсть кукурузы. – Ухватил шилом молочка?
– Хватай и ты. – Ехида вежливо, с ядовитым поклоном подаёт мне тоху.
На старопаши мы откусываем тохами маленькие глинистые кусочки, едва прикрываем семена. Местами огород крепче асфальта. Ударишь по земле – задрожит стебель. Слышишь, как дрожь бежит по рукам, по всему телу к вискам. Тут уж никуда не денешься. Сей слезами – радостью пожнёшь. Может, немного раньше надо было сеять? А может, и не надо: зяблые семена трудно выходят.
Над косогором колышется синеватое густое марево, знак грозы. Воздух пламенеет, струится, накатывается горячими волнами, сквозь которые мельтешат дальние сливающиеся лесные бугры.
Солнце совсем спятило с ума. Так раскалило наши голые спины, хоть блины пеки. Румяные, дырчатые, они дымятся на тарелке перед глазами. Я забыл тоху в земле, понёс руку за блином.
– Ты чего подставляешь оглоблю? Оттяпал чтоб я?
Когда я пришёл в себя после теплового удара, первое, что я увидел – я лежал в тени плетня, на лбу кепка с водой, под головой комок рубашки. Холодными прерывистыми струйками вода сочилась к затылку.
– Тебе лучше? А? – напуганно спросил Глеб.
– Почти…
– На-ка что стряслось… Не вставай. Полежи ещё… Отдохни…
Остаток воды в кепке я выпил, подкинул кепку на колышек в заборе и переполз на раскинутые рядом штаны и рубаху.
– Жарища, как в том аду. Надень солнушко солнцезащитные очки, не так бы слепило, не так бы пекло… – Изнанкой майки Глеб промокнул потное лицо, лёг на спину. – Как думаешь, в аду есть вентиляторы?
– Есть. Только некому включать. Пошёл бы в ад электриком?
– Туда живьём не промигнёшь. А трупиком уже неинтересно.
Небо над нами высокое, чистое, будто легионы женщин скребли его всю ночь топорами и мыли.
– Глеба, а море тоже такое синее?
– Ну!
– А отчего на нём ветер?
– Как тебе сказать…
– Уж как есть.
– Можно и как есть. Сверху небо, снизу вода, а с боков-то ничего нет. Оно и продувает.
– Пра-авда?
– Скатай проверь.
– Рассказал бы про Кобулеты. Чего уж там…
– А про Жмеринку не хо?
– Не хо…
Лежим молчим, глаза в небо. Я снова по-новой.
– До этого ты видел море?
– В кино.
– А когда с мамой маленьким ездил к отцу на войну?
– Хоть ездили в те же Кобулеты… А море?.. Не помню…
– Что ты в море нашёл?
– Не знаю, не знаю…
– Ух и отчаюги вы! Раз и айдате. Раз и в дамках!
Кому лесть не развязывала язык?
Уж на что Глеб не терпел до смерти расспросов, а и того сломала приманка, помягчел вроде. Слова из него надо по капленьке тащить сладкими клещами. Вижу по глазам, пала его неприступность.
– В дамках… – хмыкнул он. – А толку что?.. Это чужую беду мизинцем разведу, а свою пятернёй не растащу… Это школьный дружбан Федюшок из Мелекедур подсёк меня… Разогнался тайком от своих поступить в мореходку. Подгрёб и меня… Обежали все Кобулеты – никакой тебе мореходки! Нету и на дух!.. Пошли на хлеб добывать горбом…
Не будь теплового удара, Глеб вряд ли заговорил про Кобулеты.
А тут смилостивился.
Как-то виновато он улыбался и рассказывал через силу. Чувствую, не хочется вываливать все кобулетские тайны. Всё скользом, всё бегом, бегом.
Господи! Не хочешь, ну и не надо. Не запла́чу! Только на кой мне твои подачки из жалости?
– Давай сеять, – буркнул я и потянулся к тохе. – А то мама нагрянет, что скажет?
– А вот и я, хлопцы! – скажет с бугра. – Не соскучились без меня?
– Лично я как-то не успел.
Земля разогрелась, как сковородка. Не марево – прозрачный огонь уплясывал над огородом.
Глеб взял с земли тоху и тут же выронил из негнущихся пальцев.
Трудно разгибает спину.
– Ну и жаруха! – мотает он головой. Пот дождём ссыпается наземь. – Пить будешь?
– Пошли.
Он так и не смог толком разогнуться. Горбато, пьяновато забредает в ручьишко, заросший с обеих сторон, шёлком-травой, и кислым солдатиком валится в его зелёно-мохнатое прохладное логово. Не в силах поднять лицо из воды, лежит хватает взахлёб. Потом переворнулся на спину, прикрыл глаза и отринуто брякнул бессильные плети рук вдоль стана.
– Вот где земной раёк, – благостно вздыхает. – А ты навяливал мне арбайтен унд копайтен в аду. Где твой ад?
– Тебя в раю не прохватит?
– У меня лёгкие резиновые. Разве вода вредна резине? Только чище отмоется.
Выше по течению я пластом припал к ручью. Нахлопался, отдышался. И повело кота на игры. Набрал воды полный рот и ну орошать братца.
– Э! – разбито хохотнул Глеб. – Манюня! Не маячь!.. Дай хоть дух перевести.
– Пожалуйста. На перевод духа одна минута. – Я сел на бережку, пустил ноги к его ногам. – Знаешь, сверху страшновато смотреть на тебя в этой сонной пещере. С-под головы, с-под боков, с-под ног торчит упрямистая трава. Такая сердитая, такая сильная, такая воинственная, что, поди, вот-вот проткнёт тебя, как сухой лист, и будет расти уже сквозь тебя. Встань… Жутко…
– Не боись. Все прорастём. Просто дело времени.
В смехе он глянул вправо.
Вдруг его лицо стало наливаться деревянной оторопью, глаза полезли из своих одёжек.
– Что с тобой?
– Вставай тихо, – придушенно и вместе с тем собранно зашептал он. – Со мной рядом змея. Откуда она взялась? Может, тут её резиденция? Выползла погреться? Смотрит глаза в глаза. Со сна никак не разберёт, что я за птаха? До неё четверти три. Башка торчит из травы. Я буду без умолку бузу пороть, ладиться под однотонный хлюп ручья. Замолкни я или заговори тише, громче, она поймёт подвох. Ищи рогатину. Зайди слева, неожиданно воткни гаду в берег. Чего сидишь, квашня? Не распускай слюни. Действуй!
С испугу я никак не мог собрать себя в порядок. Я порывался встать и – не мог. Наконец вскочил и, спотыкаясь, кое-как отбежал. Нигде никаких рогатулек! Что делать? Что?
В руках у меня беспризорно моталась тоха.
Впопыхах, наобум лазаря ткнул ею в змею.
Чёрным смерчем взметнулась она из-под руки и холодно рухнула возле братова плеча.
Что есть мочи упирался я тохой в берег.
Похоже, попал я таки в голову, раз агатовая бечёвка её тела уходила в траву, к берегу.
– Глеба, ты целый?
– Не з-знаю… Нос не унесло водой?
– На месте… Вставай… Только кожу с носа намного счахнул, как клок мундира с картошки. Углом тохи едва задел.
– Сильна бродяжка… Отпускай…
Я отпустил. Змея упруго выдернулась из грязи, и холодная, живописно-тёмная верёвка извивисто утянулась под навислый берег.
– Скачи и радуйся, – сказал я ей, – что отец Глебио тебя не укусил. Будь французом, он бы без сольки тебя скушал.
– Да она сама себя порешила.
– Это как?
– Просто. Наверняка от твоего удара прикусила свой язычок. Ядок и пошёл по ней. Сама себя погубила, хоть ты и не попал ей в голову, – отрешённо выдавил Глеб. Наверное, прижал за шею? Увеялась, не всадивши в меня смерть… Надо было убить и закопать. Тогда б пошёл дождь. Дождь так нам нужен.
– Дождь не глупарь. И без этого убийства надумает придёт… А ты труханул? Крепко?
– По себе судишь? Что, уже медвежья хворь напала?
– Ой… ой… Геройка… А кто дребезжал, что сквозь траву слышал её холод? Ещё на таком расстоянии? То ты слышал холод страха. Невредно знать, у змеи температура окружающей среды… Попалась какая-то контуженная, с припёком. А ну на глазах корки? Так нормальная телом слышит, сразу б ушла и не обязательно было играть с тобой в переглядушки. Может, лежала себе панночка шипуля, обмахивалась веером и вовсе на тебя не смотрела? Можь, и в сам деле слепенькая? А ты со страху полез строить ей глазки. Ты б ещё спел:
– На тебя, дор-рогая,Я гляжу не м-миг-гая!– Полежал бы вместо меня в ручье и спел. Я б охотно послушал.
– Я как чувствовал… Кто тебя звал из ручья? Всё не слушаешься маленьких?!
14
Цыпленку замкнуться в собственной скорлупе – значит не увидеть жизни.
В. Жемчужников– Хлопцы! А вот и я! Не соскучились без мене? Бог вам в помочь!
На угорке, в кутерьме молодой ожины, стояла мама. За плечом на тохе золотилась соломенная кошёлка со снедью.
– А мы думали, Красную Шапочку волки украли и пирожки все конфисковали, – выразил скромное предположение Глеб.
– А!.. Да оно то то, то то, – заоправдывалась мама. – Совсем закужукалась девка. Пока добежала… Старой бабе и на печи ухабы. А время на ко́нях скаче… Ну, как вы туточки с Богом?
– А разве с нами был кто третий? – заботливо спросил меня Глеб.
– Я что-то не заметил.
В угрюмой сосредоточенности он пустил округ себя хваткий взгляд, пропаще вздохнул:
– Я тоже…
Мама угнездилась в теньке плетня. Машет нам:
– Бросайте, хлопцы. Сидайте! Сидайте!
Тохи обрадованно, будто это их звали к столу, выпорхнули из наших рук.
Но кто бы ещё разжал нам пальцы?
Мы ловчим на ходу свести их в кулаки – не получается.
– Замри! – крикнул я.
Глеб уже занёс ногу над ручьём и так, с поднятой ногой, застыл.
Негнущимися пальцами, как лопаткой, зачерпнул я ила, швырнул ему на бок.
– Ну Антонелли! Люди живые ходят!
– А ты думал, одни покойнички шпацируют?[55]
– Увидят…
– В обморок не упадут. А то наш Забывашкин эр-раз через воду, ручонки и не собирается мыть. Эге, думаю, надо напомнить.
– Всего выляпал! Теперь мойся.
– На то и рассчитывалось. Омоешь бочок, заодно сполоснёшь и ручки. Перед едой высочайше не возбраняется.
– Кто же спорит? – кротким голоском тишайшего из смертных согласился Глеб и не забыл метнуть в меня горсть ила.
В ручье мы весело схлёстываем с себя грязь. Внутри нас то ли на дрожках кто раскатывал, то ли рвались самодельные фугаски.
– А третий, – я саданул себя кулаком по рыку во впалом животе, – был. Марш святого Антония! К э н я з ь Солнушко скоро будут полудневать. А ты напевай:
– Где ты, где ты,Завтрак наш, гуляешь?– Хлопцы! – шумит мама. – Да хватит полоскаться. Сороки покрадуть! Шо я тоди буду одна робыты?
Старая добрая кошёлка бережно рассадила нас тугим кружком.
На раскинутый синий фартук мама выставила из плетёнки зелёную литровую бутылку с супом.
– Что это Вы, ма, так торжественно молчите? – со смешком подкатываюсь я.
– А шо я вам, хлопцы, вэсэлого скажу?