bannerbanner
Дожди над Россией
Дожди над Россией

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 11

Анатолий Санжаровский

Дожди над Россией

В стране, где сажают разумное, доброе, вечное, ничего не всходит.

С. Хохлов

Часть первая

В стране Лимоний

«Страна Лимония – страна без забот,В страну Лимонию ведёт подземный ход,Найти попробуй сам,Не буду я тебя учить.Трудна дорога и повсюду обман».

1

На всякого мудреца простоты не напасешься.

Л. Леонидов

Мягкий, тихий щелчок по носу разбудил меня.

Я еле разлепил на разведку один глаз, еле развёл веки, словно две горы. Ох и укатал вчерашний денёк огородный!

«Гле-ебушка?»

Я протёр кулаками глаза.

Передо мною всё равно был Глеб, наш беглый бедокур Глебушка, про кого злые языки в Насакирали запели, что жизнь у парня покатилась восьмёркой.

Я заулыбался шире Масленицы.

На меня напал радостный стих.

Глеб конфузливо раскинул на полдержавы крепкие, здоровущие оглобельки свои и, глухо хохотнув молодым баском, мёртво подмял меня.

– Раздавишь, чертяка. Дай вздохнуть!

– Пожалуйста, вздохните и вставайте, сударь!

– Эки великосветские заскоки! Три раза ах! Кто тебя так обстругал?

– Гоод приложил ручку. Кобулеты-с!

Глеб сел ко мне на койку, в ногах, торжественно сложил руки на груди. Любимая поза Наполеона-победителя.

– А что ты, горожанин, ещё умеешь?

– Ассортимент у меня кудрявый. Могу, Антонио, например, наломать шею за дурацкие расспросы… Не вздыхай, дорого не возьму.

– Будьте-нате! На Шипке всё без перемен… – Я поправил подушку, что готовилась спикировать на пол. – Откуда и куда, человече? Из варяг в греки или уже из греков в варяжики?

– Не то и не другое. Но и не из лесу, вестимо.

– Ну да! Знай наших. Долговых! Бери выше! Рио – тире – Житомир, Рио – тире – де – опять же тире – Жанейро, Бомбей, Сингапур и далее везде. Верно?

Глеб с важностью дожа кивнул.

– Счастливчик! Полсвета, видать, объехали?

– За кого вы меня, baby,[1] принимаете? Не в правилах чистокровного джентльмена знаться с какими-то половинками, пусть это и будут половинки земного шара. Aut Caesar, aut nihil. Или всё, или ничего! Весь мир имел счастье видеть меня!

– Или несчастье?

– Будьте in pace[2] Я никогда не оговаривался.

– Счастливчик в квадрате… Садитесь за мемуары. Название, хотя и с чужого пера, я вам дарю. «Из дальних странствий возвратясь». Недурно. А? Пишите своим, извините, варварским почерком, да не спешите. Творите. Человечество ждёт. Не откажете ж ему в любезности? Без промедлений, без дальних слов садитесь сей же час. Нy пожалуйста! Вот, – я дотянулся до кармана своего пиджака, висел на спинке койки, у изголовья, подал Глебу ручку, – вот вам вечное перо. Между прочим, Пушкин писал гусиным. Но всё равно по червонцу платили за каждую строчку стихов. Какова работа, такова и плата. За одну работу гонят с дудками на Колыму, за другую возносят памятники по столицам. Чего вам не хватает для бессмертия? Са-мо-лов-чи-ка![3] Так вон на столе. Там и общая тетрадка. Вроде кто загодя и лавку приставил. Подсаживайтесь и с ходу – в дело!

В строгом молчании Глеб поизучал ручку, прицелился, с каким-то отчаянным артистизмом всадил её на полпера в ножку той самой лавки, на которую я упрашивал его сесть и приняться за записки.

– Разумеется, – согласился он, – опасность в промедлении. Periculum in morа. Кстати, это латынь… Но я смотрю на всё с точки зрения вечности – sub specie aeternitatis – и нахожу весьма уместным отложить на некоторое время свои мемуары ради вашей персоны. Вы беспрецедентно дерзки, сударь. Воленс-ноленс я бросаю вам перчатку!

– Сперва обзаведитесь ею, фанфаронишка. Учитесь! Одним махом семерых убивахом!

Я схватил Глеба за высокую тонкую шею, дал понять этому перекатуну, что цветастый светский трёп окончен.

Мы истосковались по возне.

Куражливо, ликующе сцепились на койке, запыхтели. Задор силы не спрашивает.

Ну куда мне с дягилем с этим длинным? Ладошки аршинные, что лопаты твои. Сожмёт сучок – сквозь пальцы сок брызнет!

Без спеха Глеб ловит меня за запястье. Заломил, держит одной пятернёй обе мои руки под тем местом, которое ради приличия не называют (попытаюсь не проговориться и я), цедит враспев:

– Сильная рука кому не судья?

– Сила без ума – обуза.

– Конечно, швах, когда сила живёт без ума. Да разве лучше, когда и ум без силы? Чья сила, того и воля! Враг капитулировал. В знак победы, – сымает туфлю о туфлю, – водрузим знамя над рейхстагом, – и, чуть отстранясь, ставит ногу в носке мне на грудь.

– Пан триумфатор! Пан триумфатор! – информирую я снизу. – Похоже, у вас совсем расхудились и башмачки, и носочки. Большой грязный палец даже из носка нахально выбежал весь наружу и попрошайничает… Мамалыги просит! Позволите продолжить доклад? Молчите… Ваше знамя перекрыло доступ кислорода. Я задыхаюсь, как в газовой камере. Э-э-эпчхи!

– Будьте здоровы, оранжерейное чадо!

– Не кажется ли вам, что знамя невредно иногда и постирывать?

Глеб встал, над плохим ведром вымыл ноги. Потом, поливая изо рта, постирал свои носки, кинул на бечёвку, белела на гвоздках в углу над печкой. Разделся, лёг ко мне:

– Двигайся к стенке, Антонелли. Дай одеяла.

– Для Миклухи-Маклая а ничегошеньки не жалко.

– И я не скряга. Распишитесь в получения киселя за Маклая! – легонько тукнул меня коленкой. – На сегодня хватит. Отбой.

Безмолвие длится всего с ничего.

Мне же кажется, в молчании мы пробыли целую вечность. Я верчусь с боку на бок. Невтерпёж охота накинуться с расспросами. Но как потоньше, поделикатней начать?

Головушка мякинная! На что-то умное не хватило, лупанул прямо в лоб:

– Ты с поезда?

– С именного космического корабля!

– Смешно-о… Не охотится – не говори. Пускай останется твоей тайной. Очень мне нужны твои кобулетские прохлаждения… Уже светает. Не пора ль там работничкам вставать? Хоть бы ходики какие были…

– Дави спокойно храповицкого. На дворе ещё синяя рань. С четверть шестого. Не больше.

– Откуда спрыгнула такая уверенность?

– Только что видел в посадке за огородом – скворец снялся с гнезда.

– А-а… Тогда верно. Скворец просыпается ну ровнышко в пять. Хоть сигналы точного времени передавай. К скворцовым часам солнушко ходит спрашиваться, так точны. Да что скворец? В пять уже и воробей, и синица на крыле, сна ни в одном глазу.

– Тоже нашёл кому петь хвалы! Да твои воробьи, синицы, скворцы – страшные лентяи, сонные тетери! Дольше иха ни одна пичужка не дрыхнет!

– Может, и сони, – тяну я уклонисто. – А может, и птичья знать… Аристократия… Баре, господа! Как посмотреть… Что ты знаешь о том же воробье?

– У! Подбасок полный вагонишко! Воробей торопился да невелик родился! – локтем Глеб кольнул меня в бок. – Стреляного воробья на мякине не проведёшь. Ещё… Повадился вор воробей в конопельку. И воробей на кошку чирикает, да силы нет. Ага, вот… Воробьи в пыли купаются – к дождю. Хэх! Аристократы! А в пыли купаются. Или им воды мало?

– Воды хоть залейся, так с мылом туговато, – лениво подкусываю. – А когда встают другие птицы? Знаешь?

– Если старательно поскрести по сусекам… – Глеб скребёт в затылке, – можно кой да что вспомнить… В глухую ночь, в час-полвторого продирает гляделочки зяблик. Трудя-яга… Вот кому не спится. Может, его бессонье долбит? В два-три подаёт голос малиновка, что-то около трёх – перепел, полчаса спустя – дрозд, в четыре – пеночка. По растениям тоже узнаешь время. В определённую они пору открывают и закрывают цветки. В четыре раскрывается шиповник, в пять – мак, в пять-шесть – одуванчик, в восемь – вьюнок, в девять-десять – мать-и-мачеха, в двадцать – табак душистый, в двадцать один – ночная фиалка. Как и люди, не все сразу отходят ко сну. Цветы цикория закрывают венчики в два-три часа дня, мака – в три, мать-и-мачехи – в пять-шесть…

В настежь размахнутый простор окна всё сильней бил свет. Стол, лавка, мой велик возле окна размыто выпнулись уже из мглы. Лишь по чёрным ещё углам жалась, пряталась ночь. Но и туда мало-помалу, несмело пока доплёскивал сколками своей ясности властный молодой день.

Я спросил, видел ли Глеб маму.

– А то… Не слепец… – Глеб не сводил с потолка остановившихся глаз. – Только оно я на мост, слышу шлепки по воде. Смотрю, внизу, за ольхами, в белом круге из брызг мама полоскает бельё. Бьёт простыней по камню, брызги серебристой дугой встают и падают перед нею, будто кланяются. Хочу позвать – рта не открою. Наверно, мама почувствовала, что я здесь. Обернулась, вскрикнула, как увидела меня. Вытянутая белым флагом простыня пала из рук, сбежалась гармошкой в ком и осталась лежать на плоском широком камне… высоко выступал из воды… На бегу вытирает руки резиновым фартуком… и улыбается… и плачет. «Э-э-э… Глебка… сыночок… возвернулся… Бачь!..» Я, тетеря трёхметровая, истукан истуканом. Побежать бы навстречу – ноги вкипели в землю… Упала лицом мне на грудь, слёзы градом. Сказать не знаю что… Чуть погодя малёхо отошла, успокоилась. Глядит на меня, молчит, только слеза слезу погоняет… Ну… Взял я чистое бельё. Развесил в садку. Вернулся к ней, хотел дождаться, как кончит да вместе придти – ни в какую! «Не, да не… То не дело. Я довго буду плескатысь, як та утка. Иди-но додому. С дороги устал. Поспишь ще трошки…» Понимаешь! За мои художества мало меня выдрать по первому разряду как сидорова козла, а она… странно… чуть ли не как героя встретила?

– Три ха-ха! Тебе не показалось? Лучше скажи, у героя на днях или раньше нос не чесался?

– Да, может, и было… А что?

– Хороший нос за неделю чует кулак.


Я только глаза нечаянно закрыл, сон меня и смири.

2

Нести вздор можно.

Но не торжественным тоном.

Ю. Тувим

Сквозь будкий сон я заслышал мамин голос.

Казалось, он был вдалеке.

– Хлопцы! Да вы шо? Посбесились? Глеба! Антон! Господа!.. Господа Долговы!.. Ох, господа!.. Сплять… Хочь из пушки бабахкай!

В горестном отчаянии мама всплеснула руками.

Это я уже видел: едва приоткрыл один глаз ровно настолько, чтоб самому наблюдать и не быть уличённым в пробуждении.

Вовеки вот так.

То ли разводит печку, то ли стряпает, то ли моет пол с кирпичом, то ли штопает что – да мало ль набежит под руку разных горячих утренних разностей?! – хлопочет по дому и попутно тянет с перерывами одну и ту же старопрежнюю тоскливую песню-побудку.

С колен мама кланяется печке, раздувает огонь. Слышатся писк, треск. Наконец дрова занялись. Напоследках со стоном, с гоготанием – погожий день нынче жди! – клокочущее пламя рванулось в трубу.

Мама звякнула заслонкой, стала чистить картошку.

Вспомнила про нас:

– Та вставайте ж, парубки! Сонце уже где? Вставайте! Вставайте! Прийшов сам генерал Вставай. Сам Вставайка прийшов!

Мы – ноль внимания, фунт тайного презрения.

Это нисколечко не выводит её из себя. Она знает, капля по капле камень пробивает, а мы-то не из камня. Заря, в самый раз поспать, а тебе с корня выворачивают сон. И совсем без былого порыва, с жалостью и с грустью роняет мама:

– Заря достаток родит… Шо проспано, то прожито… прожито…

Мама прислушивается к своим словам.

Повторяет в задумчивости:

– Шо проспано, то прожито… Прожито…

Нетвёрдо подходит к койке, калачиком указательного пальца слабенько простукивает Глебово плечо.

– Глеба… колёсна душа… – молит шепотком. – Да прокинься ж… Ты чего так крепко спишь? Ты не вмэр? Бедолага напу… напутешествувался… Чуешь?.. Воды б сбегал…

Кочевник наш спит как убитый.

Маме жаль его будить. Сама утягивается за водой.

Вернулась с полными до краёв вёдрами и сразу ко мне:

– Антоха! До си спать – опузыришься! Три цены не заломишь… Да скилько ж валяться у ваших ног? Вставайте! Вставайте!

В мгновение лёгкое тканьёвое одеяло спрыгнуло с нас.

– Ось так оно лучче. – Мама вчетверо сложила трофейное одеяло, в бережи положила на лавку и для надёжности села на него.

– Ну что за мамаевская привычка разорять сонных?! – сжался я в колёсико. – Куда это годится?

– А шо за моду вы взяли не слухать, шо ридна матирь кажэ?

– Лично я слышал всю Вашу молитву. Одним ухом спал, другим слушал.

– И не встаéшь?

– Опять двадцать пять! Да я тыщу лет Вам долблю!.. Всё равно Вы всю эту тыщу лет распинаете по косточкам умнейшее моё предложение: воскресный сон королевский. До обеда! А сегодня пра-аздник! И-ме-ю пра-во спать до ве-че-ра! Точ-ка!

– Распухнешь… Одуреешь со сна!

– Напрасно переживаете… Кому как, а мне сон в руку. Больше спишь – больше хочется. Как богатство… Хоть сегодня ра-азик в жизни дайте выспаться по-людски! Первый же Май!

– И-и! Дажь слухать не слухаю! Послухать нечего… Куда ломит кепку!? А? Шо, тут сонное царствие? Лазарет який? Логовище лодырюкам та шалопутникам?.. Сонный хлеба не просит. Так продерёт глаза, запросит. Кто подаст?

Вопрос я отпускаю мимо ушей:

– Во-вторых, ставлю Вам на вид. Сегодня в молитве Вы опустили ворох присказок. Ну вот эти. Долго спать – должок наспать. Кто вдосвита встае, той ранише хлиб жуе. Кто долго спит, у того собака чёботы съест. Со сна мешка не пошьёшь. Утрешний час дарит золотом нас. Смотря какое золото. Плохое золото не любит пробы. А присказка «Что проспано, то прожито» раньше звучала у Вас так: «Много спать – мало жить: что проспано, то прожито». Зачем срезали? Горелось поднять нас прежде обычного? Вместе с зябликами? Или когда?

– Колы песок на камне взойде!.. Хоть ты вставай!

– Чур меня! Что я, крайний? С краю лежит отец Глебио. Пускай отец Глебио и встаёт первым. А то развалился, как турецкий паша. Тоже мне…

– Глеб – великий гость! – назидательно сказала мама. – Пускай спит, пока не прокинется сам.

Увы и ах, я не сумел выторговать себе отсрочку на разлуку с милой подружкой подушкой. Мaма разлучила нас самым коварным образом – неожиданно выхватила подушку из моих крепких, как мне казалось, объятий.

– Хватит слова по-пустому сеять, – буркнула в оправдание своего налёта. – То не сон, колы шапку в головах шукають!

– И ищите свою шапку! Моя подушка – это ещё не Ваша шапка!

Я не мог перенести двойную утрату. Потребовал:

– Ма! Верните, пожалуйста, слышите – по-жа-луй-ста! – подушку и одеяло!

– А ремня не треба, хлопче?

– Только одеяло и подушку. И никаких заменителей!

– Не гневись. Уж тутечки я тебе не подсобница.

Я насупился, наверное, как индюк.

А маме смешки:

– Осерчала баба на мир, да мир того не знал. Молодчага Глеб. Спит и спит.

Вообще-то да. Во всю утреннюю эпопею Глебуня и разу не шелохнулся. Обстоятельно угладили сивку кобулетские кочки. Прислони его кверх кармашками к стенке, поди, не проснётся. Ишь, блаженствует. Везёт же…

Я смотрю на него во все мигалки. Дерут завидки. Почти герой… Верховное существо…

Я ловлю себя на мысли, что не взлететь мне до его высот, и толкаю с досады сонного венценосца.

Мама заметила мой вражий выпад:

– Это ты за шо?

– А так. Шутю.

– Гарни шутки – в бок коленом!

Разодрал Глеб глазенапы. Осмотрелся.

Я потянулся к чёрной тарелке громкоговорилки[4] на стене, включил на всю. Шесть утра. Гимн.

– Глебуня! В честь твоего пробуждения и гимнок вот запустили.

– Да выруби ты это дурацкое орало! Как кувалдой!.. Высаживает эта брехаловка всё из головы!

– Неужели т а м есть что у тебя высаживать?

– Кончай фиглярить, – поджимает он тонкие упрямые губы.

– Фу ты, ну ты кобулетский фон барон! Что б ты запел, глянь на себя на спящего? Рот нараспашку, язык на плече. Не только ворона влетит – карета четвернёй с бубенчиками въедет!

Он устало улыбается:

– Ё-моё… Привычку не рукавичку не повесишь на спичку.

– Есть привычка, есть и отвычка!

Глеб морщится, делает отмашку:

– Досаливай,[5] хухрик, эту обезьянью куролесь!

У нас с ним давний уговор играть по утрам в пословицы. Но сегодня ему не до потехи. Он отупело упирается взглядом в пол, тяжело сносит с койки одну ногу, через час другую. Я налегке подкусываю:

– Лева ножка, права ножка, подымайся понемножку… Хватит чесать нагрудный плюш…[6] Пора…

– Пора-то пора, – бухтит он, – да когда это подушка с одеялом успели напару завеяться аж на лавку?

– Крупно ты, братка, отстал от жизни. Пока ты прохлаждался по Кобулетам, я изобрёл автомат-будильник. В назначенный час не звенит, не поднимает панического грома. Ну зачем мешать соседям? Да и под будильников аврал – это уже доказано – байбакам спится ещё крепче. Что делает мой автомат? Интеллигентно так снимает с лежебоки одеяло. Не встал через пять минут – выдирает из-под головы подушку и швыряет на лавку к одеялу. Пока всё. Я ещё научу автомат раскачивать койку, сбрасывать с койки соню, одевать его, кормить и выставлять за дверь.

Глеб качнул тёмной, как вороново крыло, ёжистой головой – обычно мама стригла нас коротко, – вскинул насмешливые узкие брови:

– Изобретаешь велосипедио? А не напрасные хлопоты? Артамонов ещё когда сладил всю из металла свою самобеглую коляску и сразу по кривопутку подался из Нижнего Тагила в Москву на своём бегунке. Пушкину шёл второй год… Вишь, какая старь велосипедишко твой! – со смешком кивнул Глеб на мой драндулет у окна. – А ты всё его изобретаешь. Аховый ты конкурент Артамонову.

– Я ему про Фому, а он мне про Ерёму. Ну, Фома неверующий, в таком разе с чужого коня среди грязи долой! – Под конём я понимал свою койку. Я упёрся локтем Глебу в рёбра. – Ды-лой! Вашего пробуждения заждалось человечество. Извольте к рампе. Ваш выход!

Всё произошло в мгновение. Я энергично оттолкнулся ногами от стены, и Глеб в один огляд был выкурен из моего владения.

Замечу, человечество – это, между прочим, и я. Я заждался освящённого обычаем незлобивого тумака, ликующего, лучезарного сигнала к потешной мамаевой потасовке, она заменяла нам по утрам уроки гимнастики. Но чудик Глеб с видом какого-то угрюмого отчаянца духом оделся. Не проронил ни звука, скользнул тише тени в угол и сел на облезлый сундук. По низу сундук был усеян металлическими листиками из консервных банок; прихватывали мы мелкими гвоздками листики по краю, залатывали зимой мышиные лазы.

Глеб положил босую ногу на ногу в носке и с каким-то молчаливым вызовом впился вязким взглядом фаталиста прямо перед собой в пол.

– Ну, ты шо задумався, Глеба? – вздохнула мама. Она мяла в чугунке картошку. – Передумкой прошлого не вéрнешь.

– Не мешайте, ма. Чапаев думу думает! – с одеялом, с подушкой я прожёг на пальчиках мимо Глеба от лавки назад к постели и лёг. – Думай, голова, картуз дадут!

Глеб хмуро молчал.

Поза почти роденовского мыслителя, пожалуй, ему шла.

Было так тихо, что слышно, как под маминой койкой в каком-нибудь разбитом, в отжитом сапоге тонко и жалостно попискивал народившийся, наверное, только вот этой ночью красный мышиный выводок.

С колкой усмешкой мама взглядывала на босую Глебову ногу. Не стерпела, уточнила:

– Или, парубоче, кумекаешь… Одна нога обута, друга разута, а як бы третья була, не знаю, як бы и пийшла? Эге ж?

– Не волнуйтесь, знаю! – сквозь зубы промычал Глеб, будто рот ему кто завязал.

Он совсем обулся, достал из сундука утюг.

– Гладиться сбираешься? – спросила мама.

– А хотя бы, – с развязной бойкостью отвечаю я за Глеба. – Вспомните, что день грядущий нам готовит? Первый Май! В городе Махарадзе парадище-ух! Вот наш Глебунио и чистим-блистим. Наводит полный марафет. Самая осталась малость – разгладить стрелки на ботиночных шнурках.

Глеб заводится с полуоборота:

– Слушай, разумник, ты довыступаешься не по делу. Заруби на носу, рука у меня на подъём лёгкая. Могу и накидать невпопад!

Костяшками железных пальцев он с силой ахнул кулаком в кулак.

Каюсь, стук его молотов впечатлял. По коже пробежал морозец градусов на двадцать. Вдогонку проворнее курьерского стриганули мурашки.

Под сухой газетный треск Глеб вывернул из своего свёртка свечку, навалился тереть ею изжелта-серую подошву утюга.

– Ты поглянь, який хозяиновитый! – не без восхищения и впрямь работящим сыном – только через порог и уже весь в хлопотах! – засмеялась мама одними глазами. – Хозяйко завсегда дило найде. Без хозяина дом сирота. А теперя мы не сироты. У нас Глеба е. В дому е хозяин! – сияюще твердила она, ни к кому отдельно не обращаясь.

Говорила мама в с е м и в первую очередь, как мне казалось, самой себе, оттого что верила, а может, и не совсем верила глазам своим.

И минутой потом, когда сошла первая волна радости, осторожно, в обход – не помять бы самолюбия! – уважительно спросила:

– Ты б сказав, Глеба, шо ото с утюгом сбираешься делать. Не гладит – дерёт! Нагарком паразит зарос, як репьяхом.

– Вот и дерёт – в баньку просится. – Глеб прогладил тряпочку, посыпанную солью, заглянул вмельк под утюг. Широко подал утюг маме. – Принимайте работу!

Мама ахает. Сражённо смотрится в чистое лобастое зеркало утюга, наспех схватывает белую косынку на затылке в узел.

– От спасибко, сыночку! От спасибко! И зеркала не надо… Утюг заместки зеркала! Отчистил как… Подай Бог тебе чего хочется… Не здря стари люды кажуть: «Всяк дом хозяином хорош».

Глеб чувствует себя именинником.

Разворачивает на столе свёрток.

Свечи, свечи, свечи!

Подсмелел он, вот и указание мне позлей поспело:

– Ну выруби ты наконец то проклятое бандитское трепло! – тычет пальцем в чёрный кругляш на стене. – Сколько можно базарить?!.. Всё ж начисто выбивает из головы!!!

Я озадаченно подпираю щёку рукой:

– Ты без шуток? Да неужели всерьёз т а м у тебя так-таки и завелось что?

– Успокойся, кактус тебе в карман! Сейчас проверим, ч т о т а м у тебя. Ну-ка, книжная моль, дважды два? Да! Сколько будет дважды два?

Я выключаю громкоболтатель, по-быстрому перебираю в памяти каверзные ответы на заданный с явным подвохом вопрос и ничегошеньки-то путного не набегает на ум.

– Пять! – бросаю наугад.

– Хоть шаром покати! Пусто у тебя т а м, на чердачке, как в Сахаре! С чем и поздравляю. Дважды два – стеариновая свечка! Вот эта. Полюбуйся!

Ко мне на одеяло летит белая палица с пол-аршина.

Повертел я её брезгливо, попробовал на вкус. Брр! И отшвырнул назад в кучу на стол.

Во всё это время мама с каким-то изумлением смотрела на гору свечей. Тени недавней радости, смешанной с бедой, блуждали по её лицу. Она не отрывала пристального, клейкого взгляда мудрых тёмных, с желтизной, глаз от белого вороха, в задумчивости проговорила:

– Такие свечи я бачила последний раз ув церкви… Була я тамочки Бо зна колы… Не ходю до церквы – грех мне будэ от Бога… А тоди я ще в дивчинах бегала…

– Это когда с отцом в Криуше познакомились? – спросил я.

– Ох, живуха-матушка… Я и забула, шо выходила замуж…

– Так вот напоминаем…

– Було дело… сознакомились… – стыдливо потупилась она.

– И он пел с клироса. А Вы удивлялись, такой молодой и поёт?!

– А шо ж делать? Удивлялась…

– Mам, Вы б про отца ещё что-нибудь рассказали… Да про жизнь про свою молодую в Криуше… А то когда ни попроси, всё на потом да на потом спихиваете.

Мама сердито плеснула руками:

– Скажи, хлопче, ты довго думав? Голова, як у вола, а всё, ох, мала: реденько засеяно… Ляпнуть ото ляпнул, а послухать нечего. Ну подумай… Утро. Делов повна хата. А мы давай рассядэмось та будем брынчать про Криушу? Про батька? Иль он с того из земли выйдэ?

3

Горы, которые сваливаются с плеч, иногда падают на плечи другого.

Г. Ковальчук

В глубокой сосредоточенности мама смотрела на свечи. От них веяло чем-то мёртвым.

Страшная догадка кольнула её. С нестерпимо белых свечей она перевела взгляд на Глеба.

– Не с клюкушниками ль ото где съякшался да обчистил церкву?

– Очень нужны мне Ваши те церковные мазурики!

– Тогда где ты стилько набрав свечечек?

– Представьте, заработал. – В подтверждение своих слов Глеб пристукнул ладонью по крышке кованого сундука.

Он дал понять, что оскорбительно-унизительный допрос с пристрастием окончен, принялся невозмутимо обозревать на своих ногах плотные высокие чуни на фордовском ходу.

Чуни эти самодельные. Шил Митрофан, старший братан. Отцовской цыганской иголкой шил, недалеко яблочко откатилось от яблоньки. На подошву Митрофан вырезал куски из покрышки, что отслужила век на фордовском автомобиле, после войны американы подарили Союзу.

Из нашей насакиральской восьминарии Митрофан выскочил круглым пятёрочником. Не хитёр парень, да удачлив, неказист, да талантлив. В Усть-Лабинске, это под Краснодаром, без экзаменов взяли в техникум. Вот учится. Будет механиком на молочном заводе.

После долгого молчания мама сбивчиво проронила:

– Не при мне писано… Шо-то я не пойму, Глеб. Мне так всю жизню плотять рублейками, а с тобой разошлися свечками?

На страницу:
1 из 11