Полная версия
Возвращение Орла. Том 2
– Мичурин бы скрестил, – убедительно вставил Африка.
– Вот пока ещё не скрестил, и чтобы ты никогда не забыл, из какого семечка ты пророс, нужно…
– Выпить! – остановил красноречие умника Виночерпий.
Николаич собрался категорически возразить – в том смысле, что пьянство для сохранения видовой идентичности как раз хуже любого Мичурина, но выпить не отказался.
– Так из чего мы растём – из жёлудя тысячу лет или из репья два года? – раздышавшись после чемергеса, спросил Африка.
– Ну, ты-то точно из жёлудя.
Африка, по обыкновению, остроту с удовольствием проглотил.
– Хорошо… и что это мне даёт?
– Силу! Силу не гнуться перед всяким американским лопухом: у них, видите ли, листья ширше, из них вот какие джинсы сшить можно! Они нас специально на листья заводят, потому что у лопуха, кроме собственно лопуха да колючек, и нет ничего. А мы и ведёмся… – Быстро принималась у Николаича соточка, стройность рассуждений убывала, компенсируясь, правда, некоторой поэтичностью. – История не скелет динозавра, это вполне себе живучая и работящая скотина, на которой только и можно вспахать растущую ниву будущего. Мы, ныне живущие, – пахари.
– Да уж… – И все подумали про капусту.
– А вот Мураками говорит, что со временем прошлое растёт, а будущее сокращается.
– Наших, Сеня, надо читать философов, русских!
– Да у наших ещё хлеще Мураками, сплошная эсхатология, Страшный суд и конец света.
– Не конец света, а конец времён, то есть наступление царствия божьего. У нас будущее увеличивается! Это как подъём на горку. Время – движение вверх, будущее – открывающаяся панорама. Время – ордината, будущее – абсцисса.
– А прошлое?
– Абсцисса в минус.
– И тоже со временем обзор шире?
– Разве не очевидно? Укорачивая прошлое, усекаем будущее. Лишая прошлого, лишаем будущего.
– И наоборот?
– Наверное. Хотя… – Николаич сдвинул под очками брови. – Обратные манипуляции не очевидны. Но, что совершенно точно, когда удлиняем прошлое, гарантируем себе будущее. Враги это знают отлично. И не дремлют: крадут чужое прошлое и удлиняют своё будущее.
– А я всё-таки думаю, что с прошлым всё гораздо сложнее и одновременно проще. Существует, как говорил один мой питерский друг, Великое Желание, живущее в глубинах сердца. Это желание вернуться домой, в наш предвечный дом, который мы оставили ради человеческого странствия. И всё, что мы называем будущим, то есть само по себе будущее, – просто образ этого покинутого дома. Мы лезем на гору, растущую вниз. И никаких эволюций.
– А Дарвин? – среагировал Африка на знакомое слово.
– Дитё. Ни один еврей ещё, Женя, не родился обрезанным. И не родится.
– А если родится? Что для эволюции несколько тысяч лет!
– Если родится, первый приму иудаизм.
– Кто тебя туда возьмёт…
– Тогда ислам. Только вряд ли. Не благоприобретённость, а богоданность.
– Вниз, вверх… ерунда, – остановил их перебранку Николаич. – Мы лезем на гору растущую… Вопрос один: быстрей она растёт, чем мы лезем, или мы всё-таки успеваем за ней?
– И это не вопрос. Она растёт нашим продвижением по ней.
Помолчали, дружно представив себе этакую Эверест-Белуху-Меру, которую по кругу облепили пять миллиардов человек и по-скарабейски тащат её с собой же на неё же.
– Тогда бы надо не с истории, а с праистории посмотреть, – заговорил немногословный Поручик: если уж он заговорил, и не на тему гаек, – прощай колея! – А что мы знаем о праистории? Ничего мы не знаем о праистории. А почему мы ничего не знаем о праистории? А потому, что это не наша праистория. Мы, недоумки, почему-то решили, что это наша планета, и не только сейчас, а всегда была наша, или, во всяком случае, создана была исключительно для нас. Пусть, думаем мы, миллионы лет жили тут всякие разные птеродактили и амебы, но готовил-то её Создатель – бог, провидение ли, природа – под нас, знал, что народится или вызреет такая порода двуногих красавцев, которые и будут её вечными хозяевами. Попробуй-ка нас в этом переубедить! А теперь прикинь: сколько наши исторические шесть тысяч лет от её четырёхмиллиардного возраста? Николаич, щёлкни-ка мозгой… Сколько? Миллионная доля! Миллионная! Какими же надо быть идиотами, чтобы тянуть на себя одеяло?
– Ты это к чему? – почуял подвох Николаич.
– Да к тому, что не про нас эта гол-лубая планетка. Мы жильцы временные, и скоро съедем. Нет, нас выгонят за неуплату. С позором, с брезгливым позором! Да, Земля, она вроде как галактическая гостиница со всеми удобствами. Вчера тут одни жильцы, сегодня другие. Нас пустили по ошибке… или по блату, кто-то за нас поручился, а мы не оправдали. Поселили в люкс, а мы нагадили кругом, побили, покрушили, и всё уповаем на поручителя – не выдаст, расплатится…
– А пирамиды?
– Это за предыдущими жильцами не всё прибрали или тоже за неуплату оставили… Нам-то, кроме скважин и свалок, и оставить нечего… Так что хорош попусту голову ломать – выпиз…т, и всё вам тут будущее…
Омут
Наше счастье, дружок, как вода в бредне: тянешь – надулось, а вытащишь – ничего нету.
Л. Толстой, «Война и мир»Для бездны не внове, что вхожи в неё пустяки:без них бы был мелок её умозрительный омут.Б. АхмадулинаКак ведро воды в костёр вылил: все предыдущие рассуждения показались глупыми, даже водка, великий разбавитель глупости, не спасла от неловкости.
– Ладно, Сень, – пожалел друга Аркадий, – пока до заката время есть, пойдём-ка твою лужу процедим, может, там и вправду сомяра застрял. А то прошлое, позапрошлое…
Сматывал бредень и выговаривал Семёну:
– Удивляюсь я вам, умным: все один цвет ищете, каким бы время выбелить… или выкраснить, или вычернить… Я вот в Мещере, из окна бабкиного дома, наблюдал за дальним, за протокой Пры, некосным лугом. Вчера белый, снег сойдёт – уже чёрный. Через неделю зазеленеет – диво! Через две недели уж он жёлтый от одуванчиков, такой жёлтый – глаза режет, ещё две недели – и он опять белый, но уже другой, живой белизной. Отцвёл одуванчик – поднимается клеверок и мажет луг красно-коричневым, потом и он осядет, а поверх его вытянутся синие люпины… и так да нового снега цветовая чехарда. Кто на лугу главный? Какого он цвета? Время само себя рисует, никто больше. Русское поле это вам не английский газон… Лужа точно мелкая?
– Пацаны с корзинами трусов не мочили, правда, они по краям, а бурунило в серединке.
– Разберёмся. Груз бы потяжелее в мотню.
– Да вон трак. Слава богу, ты его к другому краю сети не привязал. Хорошо по дну протащит.
– Только пойдём по дороге, я через чащобу с ним не полезу.
Взобрались на высокий берег, к дороге. Аркадий оглянулся, словно кого-то хотел разглядеть на косе со стороны.
– Ты же чувствуешь, что кто-то на косе есть? Не постоянно… а когда вдруг исчезает, становится тоскливо, одиноко, хоть в омут. Чувствуешь?
– Кто? Бог?
– Да ну тебя! Но и не человек… или человек, которого не видно… сущность какая-то… тебе не кажется, что нас здесь не семь, а восемь?
– Нас и так восемь. Своего Михал Васильича не считаешь?
– Тогда девять.
– Может, это тот старик, что вчера на берегу появлялся? Ты его раньше видел? А как Сергей Иванович дёрнулся, заметил?
– Не, тот исчез и исчез, а этот… даже – это, если исчезает, то как будто свет выключают.
– Глючишь.
– А когда оно возвращается, всё наполняется смыслом… жутковатым, но смыслом.
– Знаю! Это Орля! Возвращение Орля.
– Кто такой?
– У Мопассана есть об этом… я же тебе рассказывал, «Орля» называется. Вспомни! Как раз – невидимая, неслышимая, в общем, даже и безвредная тварюга, правда, по ночам она вставала герою коленями на грудь, душила и высасывала изо рта жизнь.
– Ничего себе – безвредная!
– Это точно он, Орля. Он пил у него ночью воду и молоко.
– Так это, может быть, он и самогонку у нас раньше трескал? Надо тебе про него Виночерпию рассказать, а то ведь он чуть не чокнулся тогда от недостачи.
– Нет, вино Орля у Мопассана не трогал.
– У Мопассана не трогал, теперь запил. Наш Орёл тоже по месяцу, бывает, не трогает, а другой месяц за уши не оттащишь.
– Знаешь, откуда этот Орля появился? С трёхмачтового парусника, тот плыл по Сене аж из самой Бразилии, Мопассан на него засмотрелся, больно уж корабль ему понравился, белоснежный, немыслимо чистый, весь сверкающий. А на корабле, оказывается, плыл этот Орля – в Бразилии он свёл с ума целую деревню и возвращался в Руан, зацепился за восхищённый взгляд и перебрался по нему, как по лучу, в Мопассана.
– По взгляду, как по лучу?
– Ну.
– Да не ну… я всё думал, из чего английское look выросло? Вот – из луча! Взгляд – луч, а дальше подпорки: лукавый взгляд, глаза от лука слезятся… букет, гнездо.
– Как ты их угадываешь? – который раз удивлялся Семён.
– А как ты сочиняешь? Я вот сколько раз пытался, дальше розы-морозы не шло, и это в лучшем случае, а так всё палка-селёдка. Как это – слова, слова… и вдруг стих. Что это – стих?
– Стих – это акт узнавания мира. «Маска, я тебя знаю!». Проникновение в суть мира. Просто словами и размышлизмами волшебная дверь, за которой суть мира, тайна мира, не открывается. Ты вот как-то добираешься до сути слова, но суть слова ещё не суть мира. Невозможно же, скажем, рудой, опилками открыть замок, даже просто металлом слов невозможно, хоть этот металл будет даже благородным, нужно сделать из металла ключ (из слов – стихи), который только к этому замку и подходит.
– Это понятно, но как это случается? Неужели никогда не анализировал – как?
– Сам не понимаю. Как будто это и не я. Анализировать пробуешь, пока ещё не перешёл в состояние поэта, и поэтому ничего не понимаешь, как анализировать то, чего нет? А когда начинается, уже не до анализа: ничего кроме уже не существует, да тебе и не нужно ничего ни видеть, ни понимать: чудо свершается, а как оно совершается – неважно…
– Как поклёвка?
– Я тоже сколько раз хотел момент поймать: как это клюёт? Не могу, и всё тут. Пока не клюёт, не о чем и говорить, а как только клюнет – тумблерок щёлкает, и ты уже не ты, ты сам уже рыба, ты уже не здесь, а где-то…
– Именно: уже не здесь.
– В детстве я ещё каждый вечер пробовал уследить, как это я засыпаю… вот тоже тайна: пока не спишь – нечего и наблюдать, а когда уснул – нечем наблюдать.
– А ведь и умирать, наверное, так же.
– Так же… только круче.
– Выходит, когда спим, пишем стихи и рыбачим, мы вроде как смерть репетируем? Выходит, что смерть – это такой сон, когда клюёт и пишутся стихи? Забавно.
Сорвал с края тропы целый пук странной мяты и спрятал в него лицо… никакая это не мята.
– Может, бросить пить? Совсем-совсем!
– Брось. Думаешь, сразу шедевры начнёшь создавать?
– Не хочу я создавать шедевры, мне дорог сам процесс писания, такой перманентный эксперимент по преодолению энтропии в отдельно взятой душе, по пониманию некой двойственности этого понятия – душа. Из холодного я делаю тёплое, а если повезёт – горячее. Откуда тепло? С той стороны души. Душа – трансформатор, преобразователь той энергии в эту. И той энергии там полно. А наша физика, мы с тобой, изучаем один только из этих двух сообщающихся сосудов и блеем: ах, энтропия… Посочиняй-ка стихи – поймёшь откуда что берётся!.. Нет, пожалуй, бросать нельзя.
– Пить или писать?
– Иногда кажется, что это одно и то же.
– Ну уж… от пьянства – позор, от стихов – слава.
– Слава – это всё детство. Мне достаточно того, что в процессе рождения стихотворения происходит «накачка» души. Мы ведь только сосуды, фляги и фляжки, правда, из добротного пищевого алюминия и нержавейки, и, очень может быть, даже были когда-то полными… а может, и нет, может быть, нас только что сварили, спаяли и скоро используют по назначению: наполнят.
– Самогоном?
– А ты хотел бы птичьим молоком?
– Я бы хотел водой – не родниковой, а речной или из пруда, чтоб там дафнии жили и рыбки…
– Можно и из пруда. Только сначала нас почистят, продрают с песочком от старой вони, продезинфицируют…
– Слушай, а может вся эта пьянка и есть чистка?.. В масштабе народа?
– Пьянка? Нет… Вот стихи – точно чистка.
– Наговоришь… Вообще, что за зуд такой – стихи писать?
– Божий атавизм: творить. Ум, честь и совесть – это необходимое, а достаточное – быть художником. Художник умнее умного, честнее честного, праведнее совестливого, как это нехудожникам ни прискорбно… И в рай первым не праведник попадёт, не раскаявшийся грешник, а негодяй-художник, потому что в нём Бога больше, он творить умеет… а то, что он при этом подлец или дурак, – это вторично, третично и четверично, Богу не чистоплюи-умники нужны, а помощники, со-творцы.
– А я думаю, что настоящий художник должен быть умён и праведен.
– Заповеди и кодекс? Бездарные попы и коммунисты насочиняли… никому он ничего не должен! Умён, праведен!.. Художник через два эти курса экстерном… Может быть умён и праведен, а может и наплевать. Так-то. Единственное, что он должен, – быть творцом, как, впрочем, и любой человек, а набор качеств, которые позволяют ему им быть, и будут называться умом и праведностью, а если твои ум и праведность с его не совпадают – выброси их на помойку.
– Согласен, с умом и праведностью это я хватил. Только честен.
– Вот! Кстати, про Мопассана: я вчера именно такой парусник на Оке и видел.
– Может, и такой. Только наш Орля другой.
– Другой, а питается всё равно от чужой жизни.
– Значит, человек. Человек, думаешь, хлебом питается? Это плоть. А сам человек – только чужой жизнью. Без другой жизни человек не жилец. Потому и говорят, что не хлебом единым… А может, это Лёха так влияет? Или Сергей Иванович?
– Скажи ещё: духи директора НИИПа.
– Дух, не дух… но, по-любому, – ВИМП.
– Вамп?
– Вимп, физик! Николаича на вас, рыбаков, нет… weakly interacting massive particles – слабовзаимодействующая массивная частица. Гипотетическая частица тёмной материи. Увидеть сложно, но можно почувствовать: как и всё, обладающее массой, они создают вокруг себя сильные поля. Нейтралино, например, превышает массу протона в сотню раз. Представляешь – на этом Белом Острове живут невидимые люди, каждый из которых по энергетике в сотню раз сильнее каждого из нас. И это если мы себя посчитаем протонами, а поскольку мы всего-то электронные вши, то в тысячи и тысячи.
– Но взаимодействуют-то слабо!
– Это с нами, амёбами, они слабо взаимодействуют… у них, похоже, другие заботы.
– Какие?
– Вопрос! – Семён почесал затылок. – Наверное, серьёзные. – Хотел было высказать свои мысли насчёт оживления Орликова (наверняка их рук дело), не стал. – У кого-то должны быть серьёзные заботы, не всем же капусту сажать. Пока мы водку всем народом трескаем, грешим, что называется, бесстыдно-беспробудно, забив на всё вот такую болтяру, кто-то же страну держит! И всегда держал! Ведь, казалось, всё: кранты монгольские, поляки-шведы-турки, бонапарт на бонапарте и адольфами погоняют, не считая своих благодетелей от Петра Алексеевича до Мишки Меченого, всё ведь сливают, гады! Народ безмолвствует… а страна – стоит! Кто держит?.. А может, и какие-то сторонние силы. Я вот слышал: души египетских жрецов воплощаются в русских.
– Это только в том случае, если эти египетские жрецы были русскими. Изначально.
– Теперь скажи, что Египет основала наша Баба Яга, и правильное его название – Ягипет.
Аркадий посмотрел на Семёна с восхищением:
– Ну, ты голова, по-честности!
– Да пошёл ты к чёрту! Уж такой ты русофил, противно даже.
Аркадий захохотал.
– Ну и что ты хохочешь?
– Почему «фил»? Я просто русский.
– А русофилы не русские?
– Неизвестно. Если и русские, то снаружи, а я – изнутри: мне себя любить, как конфетку, ни к чему, тем более что я и не конфетка… – вздохнул. – А вот тем, что тебе это противно, ты сам и доказываешь великость свою русскую, саму русскость. Немцу небось противно бы не было, он за любую историческую былку, в смысле небылку, небылицу, цепляется, а ты… мы – наоборот: дай принизиться, не то что чужого нам не надо, и наше заберите!
– А у тебя наоборот: всё – русское. Присмотреться же, так всё самое-самое прерусское – нерусское. Самовар – китайский, баня – финская, мат – и тот татарский.
– Во-первых, татары – это русские, только они татары, а во-вторых, какой же мат нерусский?
– Конечно, если у тебя татары – русские, то и мат тогда русский.
– Ты… по-э-эт, а ни черта не слышишь.
– Что?
– Совать – суй, а пихать… – что?
– Пхуй?
– Я же говорю: голова. Светит – свет даёт, свет-да, в смысле «звезда», а писает… правильно.
– А также твоя любимая орда, к ней елда, манда, еда, вода и прочая езда туда-сюда. Ты, Аркадий, всё-таки уникум: у нормальных людей обычно словарного запаса не хватает, отсюда и необходимость в универсальных русских заменителях, а у тебя он лишний, тебе бы мыслей немного.
– Не завидуй… Можешь ты стать настоящим поэтом, можешь, по-честности, хоть и, дурак, сам себе не веришь… Все на свете слова – русские.
– И английские?
– Особенно английские.
– И китайские – русские?
– Наверное, и китайские… надо послушать. Индийские – точно.
– «Раджа» – очень уж русское слово… – по привычке подначил Семён.
– Конечно, русское! Знаешь, как пишется «Радж»? Рааж. Дж – это уже англосакские сопли. Ра-а-ж. Слышишь? Знаешь ты такое русское слово?
– Раж?
– Раж, раж…
– Ещё бы – раж. Ку-раж, ражий детина. Вошёл в раж.
– То есть в силу, власть, точнее – в ярость. Это сейчас слово ярость приобрело лишний негатив, а совсем недавно, каких-то лет пятьсот назад, оно было больше синонимом слова доблесть и всем причитающимся за эту доблесть благам. Ярость, ярый. Ярый муж – бо-ярый муж. Это ярый муж. Бо-ярин.
– То есть индийский раджа – это русский боярин? Синонимы?
– Именно. Синонимы – два русских слова: ражий и ярый. Когда слова уносили в Индию, на слове раж был только позитив: «ра» – солнце, «ж» – огонь, чем не обозначение превосходства?!. У оставшихся был выбор, произошла дополнительная акцентация, и они воспользовались вторым звучанием, но в обоих случаях смысл и происхождение едино – «ра», «яр» – солнце, раджи и бояре – солнечные люди, светоносные, наделённые избыточной энергией и, как следствие, властью… А когда они медитируют, что подвывают, слышал?
– О-о-ум, – простонал Семён.
– Правильно, а что это означает?
– Ом? Электрическое сопротивление.
– У чертей – сопротивление, у правильных – просветление. А по-русски, по-русски? О-ум!
– Неужели … ум?
– Именно! Тот самый резонатор, который ихние йоги своими мантрами и стремятся настроить. Настроят – могут дышать, могут не дышать, простыни мокрые в стужу телом сушить… внушают себе, что им жарко, и энергия пошла.
– Йогу и внушать ничего не надо, там круглый год сорок градусов жары, а стужа – двадцать пять тепла, въйогивай не хочу… А у нас их нет не потому, что слабо, а потому, что некогда медитировать: дров, как минимум, надо на зиму заготовить, не до медитаций, хлебушек вырастить – банан-то на голову здесь не упадёт. Да если сравнивать ихнего йога и нашего юродивого, то тепличный йог нашему снегоходному боголюбу в подмётки не сгодится. В плюс тридцать и дурак посидит помедитирует, а пусть этот йог в минус тридцать босиком побегает, посидит в сугробе – небось быстро у него яйца зазвенят.
Такой уж у них был стиль общения. На самом деле они как бы завидовали друг другу. Семён – тому, что, легко жонглируя рифмами, не мог так, как чтец всего одной книги рыбачина Аркадий, увидеть в самих словах некий первосмысл, отчего всё написанное иногда казалось ему поверхностным; а Аркадий, видевший иное отдельное слово насквозь, – тому, что не мог из этих, до буковки понятных ему слов строить смысловые дома – стихи. Ну, не дано… И хоть каждый считал свою способность более ценной, оба понимали, что она, способность, – только половинка какого-то целого, настоящего… Поэтому и тянулись друг другу, дружили крепче, чем все остальные в команде, показушно доставая друг друга по мелочам.
– Если ты такой языкознатец, скажи: при зарождении языка что первично – звук или смысл?
– Смысл звука.
– А смысл откуда?
– Оттуда, – ткнул Аркадий в небо пальцем.
– Почему же языки, которые, как ты говоришь, произошли от одного, такие до умопомрачения разные? Ну, английский, убедил, недалеко ещё отпочковался, а иные? Они, дети, тоже должны быть на мать похожи.
– Языки не рождаются друг от друга, а образуются в результате распада праязыка. Не биология, хотя элементы секса присутствуют, а физика. Распад. Не раскол, а именно распад, как двести тридцать пятый. Он ведь не раскалывается на два или три точно таких по свойствам, но меньших кусочка, на два или три маленьких уранёнка, а распадается на совершено иные материалы – свинец, железо, гелий… Скажи, гелий похож на уран? То-то, а ведь появился из его чрева! Так и языки. Тут одним звуковым сходством не обойдёшься.
– Откуда же взялся сам этот твой праязык?
– Откуда и уран. Из звёзд.
Поэт-Семён понимал, что не написавший ни одного стихотворения, не нарисовавший ни одной картинки Аркадий был, конечно, художник больший, чем кто бы то ни было из его окружения; ибо художник не тот, кто мастерски владеет пером или кистью, а кто сохранил в себе способность смотреть на мир детскими глазами, то есть видеть его сущность; а эта способность, дающаяся детям от Бога, быстро утрачивается почти всеми малыми под атаками обстоятельств, всяческих идеологий и правильных воспитателей и учителей… Не умеющий ни рифмовать, ни рисовать, он оставался художником непроявленным, внутренним, все произведения которого предназначались для одного зрителя, живущего внутри его самого, а там, внутри, вопросы признания и, боже упаси, славы, были попросту неуместны… а главная награда – не нарушаемая привязанность к детству, его вернейшим впечатлениям, а через них уже – в детство рода, в архаику предшествующих племён и языков. Поэтому ли Семёну самый младшенький их, Арканя, казался иногда самым… даже не старшим, а прямо-таки древним?
Ветерок был с Оки, тёплый влажный воздух, пройдя по очереди через прибрежный черёмуховый фильтр и через омытые самогонной кровью внутренние фибры, становился таким пьяняще-вкусным, что хотелось, ей-богу, закричать от счастья.
– Как же хорошо летом! – как кузнечный мех вздымал Семён грудь и не мог надышаться.
– А я зиму люблю.
– Почему?
– Зимой Орион видно.
– ?
– Мрига-ширшу.
– ?
– Голову антилопы. Символизирует первочеловека Праджапати, которого боги по ошибке принесли в жертву, так как обещанный козёл задерживался…
– Козёл или конь?
– Тут козёл, а вообще-то Орёл прав: главная жертва – белый конь.
– Откуда же такая дикость пошла?
– Это очень древние дела. Когда день длился 260 суток вместе с зорями, чтобы змей не глотал этот белый день, его пытались задобрить самым дорогим из имевшегося в племени белым. Не бери, змей, белый день, возьми самое дорогое, что у нас есть из белого: белого коня.
– Ну и что? Один раз пожертвовали – не помогает, всё равно ночь, зачем каждый год по коню изводить?
– Может, они ночью эту жертву приносили, чтоб день наступил. И каждый раз наступал. И все были убеждены, что выкупили его, белый божий день, за белого коня. А когда все убеждены, то так на самом деле и происходит.
– Ты это всё в своей «Махабхарате» вычитал?
Аркадий посмотрел на друга с сожалением:
– Есть, Сеня, знания, которые получаешь из книг и разговоров с разными людьми, а есть и другие, которые из тебя самого, через тебя от кого-то всезнающего. В книге только малая подсказка, если своего знания не откроешь – и от книги проку ноль, а то и хуже. Вот что нынче плохо: книги читать учат, а самих себя – нет.
– И в воду смотреть не учат, – поддел Семён.
– И в воду…
– Давно хотел спросить: когда в воду свою смотришь, ты там реально что-то видишь или просто просветление в мозгу наступает?
– Реально… наступает просветление.
– Как, как?
– Как… поклёвка.
– Всё у тебя, как поклёвка.
– Говорю же: тысячу раз хочу сам этот момент зафиксировать: не клевало, не клевало, и вдруг клюнуло, а как – уже не думаешь, не до этого, клюёт же!
– А я ведь видел в Бору белого коня… Слушай, а что за день такой длинный – в 260 суток?
– Это вместе с зорями. Полярный – ну, когда наши предки жили за полярным кругом, в межледниковье. Он, конечно, не назывался «полярный», он назывался день Бога или Божий день. Мы же говорим «божий день», так это в языке ещё с тех времён.