Полная версия
Наброски пером (Франция 1940–1944)
А тема финансов? Не зря автор был выпускником Варшавской школы экономики. Блестяще анализируя роль денег во время войны, их влияние на национальный характер французов и поляков, он утверждал, что «нельзя быть человеком ниже определенной свободной суммы в кармане».
А кино или театральные сюжеты в «Набросках…»? А воспоминания о юности? А мысли о межвоенном периоде в Польше? А его многочисленные великолепные и обширные комментарии о прочитанном? А гастрономическая тема? Ведь описания еды и питья занимают важную и заметную часть «Набросков пером»!
Вот откуда орхидеи в томатном соусе, вкус которых определяет неординарная личность «кулинара» Бобковского.
Он рассматривал другие названия, например, «Douce France», то есть милая Франция, как в популярной песне Шарля Трене[13]. В свою очередь, «Война и покой» вызывала ассоциации с шедевром Толстого, возможно несколько полемические, поскольку Бобковский не любил этот роман, а «покой» (наряду с тишиной) – для него одно из важнейших «жизненных чувств».
Окончательное заглавие подчеркивает не только композиционную и интеллектуальную эскизность дневника Бобковского, но также свободу и легкость, с которой он был написан. Успех этой книги связан и с ее художественным мастерством. Ему автор учился у своих любимых реалистов XIX века. Как и они, он был адептом конкретики и деталей. Он мог построить удивительно оригинальное и точное обобщение на материале наблюдения повседневных ситуаций. Или, говоря иначе, в основе его выводов (политических, философских, историософских, религиозных) чаще всего – повседневная жизнь, уличная сцена, анекдот, подслушанный разговор, фрагмент прочитанной газеты.
Повседневная жизнь раскрыла в Бобковском замечательного фотографа, который тщательно фиксирует внешний вид оккупированного Парижа, обращает внимание на ремонт улиц, на витрины, на тогдашнее меню, на репертуар театров и кинотеатров, даже – редкая вещь для мужчины – на изменения в женской моде.
Автор «Набросков…» чрезвычайно чувствителен к физической, видимой стороне мира. «Мне нравится мысль, в которой было бы что-то от запаха зелени на рассвете, в которой были бы прожилки, полные горячей крови», – признается он, и такая мысль с прожилками горячей крови ставит под угрозу идеологические абстракции. Несколькими мазками, как художник, он запечатлевает в дневнике картины военной Франции. Таково, например, описание осеннего дня 1943 года, пожалуй, худшего года войны: «День бледно-солнечный, теплый. Я шел по длинной аллее между заросшими прудами. Все было золотисто-желтого цвета. Маленькие листочки тополей сыпались с деревьев, мерцая на солнце, как цехины[14]. На легком ветру шелестел желтеющий и сохнущий на кончиках аир и тростник. Через отверстия в умирающей зелени виднелись обрывки бледно-голубого неба, покрытого серебряной дымкой».
Писательское кредо Бобковского гласило: «Настоящий писатель – не тот, кто хорошо пишет, а тот, кто больше всего замечает».
Разбойничья книгаКак я уже упоминал, Бобковский начал публиковать фрагменты своих военных записей сразу после окончания войны одновременно в эмиграционной и отечественной прессе. Эти отрывки привлекли внимание Гедройца и выдающегося поэта Ярослава Ивашкевича. Ободренный их комплиментами, Бобковский попытался напечатать дневник в Польше. Издательство «Чительник» даже подписало с ним контракт осенью 1948 года и выплатило гонорар матери писателя. Однако книгу не выпустило. В январе 1950 года рукопись была возвращена Станиславе Бобковской. Мы не знаем точно, что послужило причиной такого решения, хотя кажется очевидным, что и содержание «Набросков пером», и личность их автора, сотрудника «фашистской» «Культуры», были тогда абсолютно неприемлемы для коммунистов. В 1950 году в Польше на книжных прилавках господствовали совсем другие книги, в их названиях были трактора, уголь, стройки и сталелитейные заводы.
В конце концов «Наброски пером» в двух томах были опубликованы в 1957 году Литературным институтом в Париже. Бобковскому было уже 44 года, он давно жил в Гватемале. Дневник вызвал почти безоговорочное восхищение критиков. О нем с одобрением отзывались в эмиграции и в Польше, хотя рецензии Пшибося[15] и Херца[16] были изъяты цензурой. Бобковского похвалил «сам» Гомбрович.
Первое отечественное издание «Набросков пером» появилось лишь в 1988 году, да и то в самиздате. Через семь лет вышло первое официальное издание. Дневник стал одним из самых значимых текстов для поколения военного положения, для которого «Наброски пером» со вписанными в них жестами свободы и независимости стали культовой книгой. Всенародную карьеру «Набросков…» усилило прекрасное эссе Романа Зиманда[17], прочитанное во время знаменитой сессии по «запрещенной литературе» в 1981 году. Отличные рецензии написали Кшиштоф Дыбцяк, Ян Зелиньский, Кшиштоф Цвиклиньский, Анджей Хорубала, Мацей Новак и многие другие.
Однако у «Набросков пером» были и скептические читатели. Они ставили под сомнение прежде всего подлинность записей Бобковского, особенно в тех случаях, когда автор говорит о военных событиях, предугадывая не раз с удивительной точностью их развитие. Некоторые критики утверждали, что это результат последующих исправлений, с чем категорически не соглашался автор. Сравнение дневника 1957 года с фрагментами, опубликованными сразу после Второй мировой войны, показало только, что Бобковский тщательно оттачивал стиль и композицию своих записей. Лишь недавно Лукаш Миколаевский сопоставил рукописи «Набросков пером», хранящиеся в Нью-Йорке, с печатным вариантом. Оказалось, что между ними есть серьезные отличия. Бобковский скомпоновал военные записи таким образом, что они стали похожи на автобиографию или, по мнению других, своеобразный роман. Что не менее интересно, в версии 1957 года автор «Набросков…» конкретизировал свое отношение к коммунизму, а также значительно смягчил антиамериканские акценты и, наконец, полностью удалил критические замечания в адрес евреев.
Этот вопрос стал предметом интересной полемики, которая, вероятно, не скоро закончится. Имеем ли мы дело с двумя разными текстами или с вариантами? И какие «Наброски пером» «подлиннее» и «лучше»? Как воспринимать переделки Бобковского? Как свидетельство тщательной работы над текстом в результате политической эволюции писателя или как конформизм и подчинение духу времени?
Возможно, через некоторое время мы будем иметь дело с ситуацией, аналогичной истории с дневником Леопольда Тырманда 1954 года, то есть с двумя версиями одной и той же книги, показывающими Бобковского в разные моменты его биографии. Но и тогда, мне кажется, «Наброски…» останутся литературным шедевром.
Бобковский и Россия«Наброски пером» уже переведены на французский, немецкий и украинский языки, а в 2018 году в США вышел перевод на английский. Интересно, что в переводах дневник Бобковского часто имеет другое название, например, в Америке он издавался как «Wartime Notebooks»[18], а на Украине – как «Війна і спокій»[19].
Русский перевод – пятый по счету, подтверждает растущее значение этой книги. Для русского читателя, вероятно, особенно интересными и даже шокирующими будут отрывки, посвященные России и ее культуре. Они, как правило, критичны, ведь Бобковский в юмористической биографии, написанной незадолго до смерти, признавался, что он был «либеральным реакционером реалистичного антиинтеллектуального оттенка с сильными акцентами антикоммунизма и зоологической ненависти к России, привитой ему отцом».
Это особенно заметно в «Набросках…». Бобковский повторяет свое признание: «Я ненавидел Россию с детства, всеми фибрами, как и отец, который до такой степени ее не переносил, что и в Варшаве ему пахло Россией». Более того, он добавляет: «Я никогда не стану спорить о материальном богатстве России, но считаю, что духовных достижений у нее мало, если они вообще есть». То же касается резких оценок Льва Толстого (его знаменитое «я не могу» как реакция на «Войну и мир»[20]), Николая Бердяева и Федора Достоевского. В русских он видит «мастеров бесчувствия, рациональных преступлений и математическо-абстрактных душевных комплексов, возникающих под влиянием не чувства, а мысли». В то же время его беспокоит тяга его любимой Франции к России, которую он объясняет «классовой симпатией» или – в случае с Советами – «духовной нитью хамства». Бобковский опасается последствий польско-советского пакта 1941 года, который он сравнивает с соглашением, заключенным между кроликом и коброй. «Россия, – утверждает он, – как всегда, не хочет той Польши и такой Польши, какой она сама хотела быть». Чтение «Нового Средневековья»[21], в свою очередь, побуждает его высказаться об общей для всех славян, а значит, и для русских, и для поляков, «мутной» философии, которой, привержены Мицкевич и Достоевский.
Антироссийский комплекс следует рассматривать частично в контексте тогдашней эпохи, антикоммунизма, галицийских корней и семейного опыта Бобковского, частично же в контексте чтения им во время войны известной книги Астольфа де Кюстина о России и, наконец, в «хулиганском», то есть скандальном, аспекте, столь характерном для дневника и всего творчества писателя.
Как бы то ни было, критичное отношение Бобковского к России уникально в польской литературе, особенно в кругу близкой ему «Культуры». Гедройц, Чапский и Герлинг-Грудзиньский относились к России гораздо более дружелюбно, они обожали русскую литературу и – что, может быть, самое главное – отделяли большевизм от России. Для Бобковского большевики – это русские и vice versa[22]. В 1958 году он спорил с Гедройцем о «Братьях Карамазовых». Для Бобковского это была – за исключением «Легенды о Великом инквизиторе» – «полная чушь, театральная, болтливая, неряшливая, воняющая дегтем и христианизированной спермой», для Гедройца – «великая книга».
Также стоит отметить, что автор «Набросков пером» критически относится ко всем нациям, в том числе и к полякам. Однако, когда Бобковский встречает конкретного человека, например русскую старушку-эмигрантку, эмоции у него совсем другие. Если же речь идет о русских писателях, то некоторые из них смогли избежать его осуждения. К примеру, Дмитрий Мережковский, по книгам которого Бобковский знакомился с европейским искусством и о смерти которого он с сожалением написал в дневнике. Сравнивая, в свою очередь, остроумие и сатиру при нацистском и коммунистическом режимах, он ссылается на Михаила Зощенко. Хочу добавить, что автор «Набросков пером» высоко ценил «Доктора Живаго» Бориса Пастернака и защищал русского писателя от нападок коммунистов в эссе «Великий Аквизитор»[23].
Все вышесказанное – дополнительный повод прочитать этот текст по-русски. Для меня, впервые прочитавшего военные записи Бобковского в 1986 году, они были увлекательной и невероятно актуальной книгой. Мне кажется, они актуальны и сегодня.
1940
20.5.1940Тихо и жарко. Париж опустел и продолжает пустеть каждый день, но происходит это как будто тайком. Люди уезжают по-тихому, до последнего убеждая знакомых, что «мы никуда не едем». Однако все чаще заметны на улицах автомобили с тяжелым багажом на крыше, устремленные на юг. Замечать их не положено. Неуверенность и тайна опустились на город. Проходя по улице, я все время ловил себя на мысли, что самые обычные проявления повседневной жизни кажутся мне таинственными. Как-то странно ездили машины, тише и быстрее, на станциях метро люди ждали не только поезда, а чего-то еще. В воздухе повисли вранье и недосказанность.
А сегодня утром эта пустота под ложечкой, которую испытывали все, исчезла. Вейган[24] назначен верховным командующим после отставки Гамелена[25], Петен[26] в правительстве. Вейган сразу принял командование и уехал на фронт. Естественно, пошли слухи об измене: вроде как Гамелен покончил жизнь самоубийством, есть доказательства, что… и так далее. Люди верят в Вейгана, верят, что он все исправит. А пока первый этап битвы французы проиграли вчистую.
Немцы уже в Аррасе и Амьене, пробуют окружить бельгийскую армию.
21.5.1940Сегодня в Сенате Рейно[27] сказал правду, точнее, часть правды. Оказалось, что армия генерала Корапа[28], защищающая линию в Арденнах на участке Мезьер—Седан, была слабо укомплектована, дивизии плохо вооружены (в ноябре прошлого года я видел, как они расхаживали по городу в тапочках), и мосты на реке Маас взорваны не были. Просто ужас. Самый сильный удар немцы нанесли, естественно, на этом направлении, поскольку точно знали ситуацию еще до того, как о ней было доложено месье Рейно. Зато как дань традиции всеобщее воодушевление этим безобразием. Французы ругаются, злословят, а потом приходят к выводу, что «сейчас мы им покажем» и Weygand va montrer[29]. Что покажет? Чудо на Висле?[30]
Общая подавленность закончилась скандалом, сменой кабинета, и все будто очнулись от страшного сна. Я смотрел на них сегодня утром, и мне казалось, что все стали воплощением «Марсельезы». Девиз дня – продержаться, вечное французское, но уже порядком изъеденное молью – tenir[31].
22.5.1940С 10 мая погода не меняется. Солнце и жара. Во Францию стекаются тысячи беженцев из Бельгии и северных провинций. Их направляют на юг. Французы отбили Аррас. В городе нормальное настроение. Стрельба противовоздушной артиллерии стала обыденным развлечением. Немцы еще не начали бомбить Париж, но прилетают довольно часто. И тогда начинается канонада, то есть показуха. Между выстрелами доносится гул самолета. Мы просыпаемся и опять засыпаем. Интересно, когда они наконец возьмутся за Париж.
23.5.1940Французы стремятся любой ценой образовать единую линию фронта. К сожалению, немцы просочились через какую-то брешь и грозят занять Булонь. Абвиль уже взяли. Бельгийская, английская и французская армии еще не полностью окружены, но из того, что пишут, следует, что они не сумели установить связь. Вместе они составляют так называемую Армию Фландрии. Немцы каждый день атакуют в разных местах, не обращая внимания на огромные – как пишут в газетах – потери.
24.5.1940Ничего нового. Французы не смогли ликвидировать брешь между Аррасом и Соммой, и немцы перебрасывают туда моторизованные части, под Булонью и Кале идут острые бои. Eintopfgericht[32], солянка, из которой немцы выбирают самое вкусное, то есть используют новую тактику, водя за нос противника. Погода все время стоит чудесная.
25.5.1940Суббота. Бася[33] приехала за мной на «Порт-д’Орлеан». Пошли в кино. Парижская полиция устраивает массовые облавы, все – даже коренные французы – должны иметь при себе удостоверения личности. В префектуре я ни с кем не могу договориться – слишком поздно… Полицейские вооружены карабинами, но, когда я сегодня повнимательнее рассмотрел сие оружие, меня так и подмывало спросить: а патроны, случайно, не из Дома инвалидов? Похоже, вытащили последнюю модель 1870 года, служившую, скорее всего, для обороны Парижа, чтобы сейчас стрелять по парашютистам.
26.5.1940В вечерних газетах появилась краткая, но весьма красноречивая заметка. Пятнадцать генералов отстранены от командования. Продолжение скандала по принципу «рыба гниет с головы». Назначены семь новых. Армия Фландрии уже, собственно говоря, отрезана. Сейчас она представляет собой полукруг, концы которого расположены, с одной стороны, на севере от Дюнкерка, а с другой – на севере от Кале. Ряд рубежей находится у рек Лис и Эско. Армию снабжают вроде бы с воздуха. Немцы оттесняют их к воде.
28.5.1940Еще лучше. Сегодня рано утром сдался Леопольд Бельгийский, а с ним 18 дивизий. Эта новость сразила всех наповал. Похоже на явную и очевидную измену. Он сдался, не предупредив ни французов, ни англичан, обнажив таким образом их тылы. Что дальше? Это смертный приговор Армии Фландрии.
29.5.1940После обеда я уехал с фабрики с Жаном на его «форде». Вчера сдался Леопольд, 18 дивизий к чертям собачьим, все рушится, а мы оформляем cartes d’identité de travailleur étrange[34] польским рабочим государственной оборонной фабрики. Хладнокровия чиновникам не занимать. Подписи директора, справки не помогают – целые партии рабочих нужно возить с фабрики, расположенной в десяти километрах от Парижа, отрывать их на полдня от работы, так как они «обязаны присутствовать лично». Подпись, поставленная не в префектуре, недействительна, и думать забудьте.
Так ничего и не оформив, мы зашли к Дюпону выпить пива. Жарко и душно. Внутри все красное и серебряное. После пива у Жана начался приступ бешенства. Мы сели в машину и рванули на полной скорости вперед. Бедный «форд» кряхтел, полицейские свистели на перекрестках бульваров, а мы мчались. Уже за Парижем выехали на чудесную дорогу, деревья вдоль которой полностью покрыты бледно-лиловыми цветами. Я закурил сигарету и открыл окно. Откинулся на спинку сиденья и прищурил глаза. Как будто упал в цветочный сугроб. Через окно доносился запах, дул ветерок. Не знаю, о чем я думал. Какие-то воспоминания давних вёсен, тишины смешались с грустью, какую ощущаешь на железнодорожном вокзале, когда провожаешь очень дорогого тебе человека. Жуткий внутренний сквозняк, от которого перехватывает дух.
Мы свернули на дорогу в поле, не снижая скорости. «Форд» прыгал и крякал. Вчера прошел небольшой дождь, и на дороге было много луж. Брызги летели в стороны и на лобовое стекло. Дорога вела вниз, к лесу. На обочине маленький ресторанчик с террасой. Жан остановился перед ним и сказал: «Здесь я играл в оркестре. Я был скрипачом, но иногда и на банджо играл – этим и зарабатывал». Он задумался. Мне казалось, что он чувствует то же, что и я. Может, он приехал попрощаться со своими воспоминаниями? Мы зашли выпить пива. Хозяйка встретила Жана как сына. Я взял стакан с пивом и, сев на окно, стал смотреть в сторону леса. Они вспоминали прежние времена. До меня долетали отдельные слова: fleurs, Suzanne, mignonne[35]. Горло сдавило, и я не мог проглотить ни глотка пива.
От леса уже веяло вечерней прохладой, запахом мокрой зелени и сгнивших листьев; лучи солнца, пробиваясь сквозь высокие деревья, преломлялись в старых бутылках из-под шампанского, аккуратно сложенных пирамидой у ограды. Пиво я вылил в бочку с дождевой водой. Жан попрощался с хозяйкой, и мы молча сели в машину. Потом стали гонять по лесным дорогам. Нас подбрасывало, трясло, пока мы не начали смеяться – глупо и истерично хохотать.
30.5.1940Что делают итальянцы?.. Еще этого не хватало.
31.5.1940Армию Фландрии на кораблях эвакуируют в Англию. Часть уже спасли. Бельгийская мощь осталась в прошлом. Говорят, что голландцы и бельгийцы, договорившись с немцами, вытащили французов и англичан с укрепленных позиций, благодаря чему немцам удалось навязать самую выгодную для них тактику. В любом случае немцы ведут себя как на маневрах, по всем правилам искусства.
1.6.1940Как обычно по субботам, Бася приехала за мной на «Порт-д’Орлеан». Мы пошли пешком в Люксембург[36]. Был чудный, теплый вечер. Мы сели в железные кресла у пруда и стали читать. В саду пусто, а пруд без детских парусников мертвый и грустный. Из газет следует одно: неиссякаемые запасы мужества солдат и командиров, пытающихся исправить ошибки недальновидных политиков и так называемых государственных деятелей, на исходе. Точность немецких операций поражает. Как в аптеке.
Рваный разговор, мысли понятные, но недосказанные. Поражение. Из состояния грустного оцепенения нас вывел звук трубы. Где-то в глубине сада сторож играл веселую мелодию. Предупреждал посетителей о закрытии парка. Темнело, и зелень была черной. Мимо нас на велосипеде проехал другой сторож и крикнул: «On ferme»[37].
«Пойдем – Францию закрывают», – сказал я. Мы побрели к выходу. На улице д’Ассас зашли в небольшой ресторанчик. Белое ледяное вино.
3.6.1940Утром в Министерстве труда на улице Вожирар. Перед входом газон и деревья. По газону расхаживают двое полицейских, наклоняются, выпрямляются, снова наклоняются. Хотя у меня нет времени, я, заинтригованный, останавливаюсь. В конце концов подхожу к ним и спрашиваю, не потеряли ли они что-нибудь.
– Mais oui, Monsieur[38], мы ищем четырехлистный клевер. Дать вам такой? – Один из них, произнеся это, с милой улыбкой протягивает мне прекрасный образец. Я беру и прячу его в записной книжке. И тоже улыбаюсь. Людовик XVI в день взятия Бастилии написал в своем дневнике: Rien[39].
Пообедал на фабрике. Потом пошел в свою комнату работать. Ужесточение полицейских предписаний прибавило мне работенки. Примерно в четверть второго в городе началась воздушная тревога. На фабрике сирены не было, и я остался сидеть за столом. Спустя несколько минут начала безумствовать противовоздушная артиллерия. Сплошной грохот. И вдруг пронзительный свист – доли секунды тишина – и удар. Потом еще ближе – то же самое. Бомбы. Люди стали быстро спускаться на первый этаж. Все ждали следующего налета. Фабричная сирена по-прежнему молчала. Я спокойно сидел у себя с хладнокровным видом, хотя боялся жутко. Говорят, настоящая храбрость в этом и состоит. После получаса стрельбы все затихло. В начале третьего объявили отбой воздушной тревоги. В районе «Порт-де-Версаль» горели дома. Я тут же отправился в Министерство труда. На одной из улиц в Шатильоне повылетали стекла из окон почти во всех домах. Люди собирались группками и разговаривали. Я спросил, не упали ли бомбы где-то поблизости. Мне сказали, да. А через минуту меня арестовали двое полицейских из-за того, что я задавал подозрительные вопросы. Меня отвезли в комиссариат. После проверки документов и моих объяснений отпустили. Рядом с комиссариатом разбомбили целый трехэтажный дом. Около «Порт-де-Версаль» горел дом. Война…
Из вечерних газет следует, что бомбили везде по чуть-чуть и в Париже появились первые жертвы.
4.6.1940Было сброшено 1084 бомбы, 900 жертв, 250 убитых – остальные ранены. Для начала достаточно.
Французские и английские моряки совершили чудо. Вывезли из Дюнкерка всю Армию Фландрии – примерно 330 тысяч солдат. При непрекращающихся атаках немцев со всех сторон. Спасали только людей. Вооружение двадцати дивизий осталось на пляже. Это, наверное, одно из самых героических поражений. Они начинают составлять нам конкуренцию.
А так все по-старому. Погода чудесная, даже жарко. Кухня для беженцев на улице Ламанде, где работает Бася, скорее всего, на днях свернется. Что будет со мной, не знаю.
5.6.1940С 10 мая немцы держат мажорную ноту. Причем на одном дыхании. Только вчера они расправились с Армией Фландрии, а уже сегодня в четыре утра начали наступление по всей линии фронта от моря до Суассона. Пока неизвестно, продвинулись ли они (и где) вперед, но я бы не удивился, если бы завтра они вошли в Компьень, а дней через пять в Париж.
Адская жара. В нашей мансарде как в печке. После ужина мы пошли в «Кардинал» на бульварах, там не так душно. Я пил ром, запивая его содовой со льдом. На бульварах пусто и темно. Я посмотрел на Басю и, смеясь, сказал: «Ну, нагадала».
И правда, не знаю как, но год назад, еще до начала войны, она уже знала и постоянно отвечала на мои восторги по поводу Франции, что, когда нападут немцы, страна рассыплется, как карточный домик. Я не верил. Я вырос на мифе Франции. А сейчас что? Расползается по швам – причем тихо, вкривь и вкось, без треска.
6.6.1940Жара. Какая погода, просто жалко, что приходится одновременно думать обо всех этих делах. На Сомме, в Эсне битва. Немцы бросили в атаку 2000 танков. Французы на побережье сдают позиции.
7.6.1940Немцы все время наступают, в основном на левом фланге. Они у реки Брель. Это уже просто издевательство над трупом. На фабрике об эвакуации еще не говорят, но, думаю, ждать недолго.
В Париже спокойно, никаких признаков волнения. Иногда только мелькнет на улице машина, груженная чемоданами, с матрацами на крыше. Люди уезжают кто как может. Я просто кожей чувствую скорость, с которой происходят события, все так быстро, что кажется нереальным. Работаю, как обычно, пью холодное пиво в барах, читаю газеты, и мне сложно поверить в то, что немцы в 120 км от Парижа. Сейчас я уже просто жду, что будет дальше, и смотрю. Несомненно, все это очень интересно.
9.6.1940Воскресенье. Самое обычное. Люди начали уезжать, но по-прежнему тайком, самостоятельно. Об эвакуации ни слова.
Жара жуткая. После обеда мы пошли в Багатель[40]. Солнце, цветут тысячи роз. Откуда-то издалека доносится грохот. Может, артиллерии, может, бомбардировок. Я остановился перед одним из кустов и стал прислушиваться к далеким отголоскам. Один из них прозвучал громче, и в тот же миг распустившая белая роза тихо осыпалась на землю.