bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 7

Анджей Бобковский

Наброски пером (Франция 1940–1944)

Andrzej Bobkowski

Szkice piórkiem

(Francia 1940–1944)


© Fondation Jan Michalski, Montricher CH/Fundacja Jana Michalskiego, Montricher CH


Copyright © 1957 by Instytut Literacki Kultura

© Maciej Urbanowski, предисловие, 2021

© Józef Czapski, 1961

© И. В. Киселёва, перевод, 2021

© Н. А. Теплов, оформление обложки, 2021

© Издательство Ивана Лимбаха, 2021


This publication has been supported by the © POLAND Translation Program


Издательство благодарит Литературный институт «КУЛЬТУРА» (Institut Littéraire «kultura») в Мезон-Лаффите за содействие настоящей публикации и фонд Яна Михальского за предоставление фотографии Анджея Бобковского


Перевод выполнен по изданию: Andrzej Bobkowski. Szkice piórkiem. Paryż: Instytut Literacki, 1957

Фото на обложке © Tore Yngve Johnson

Мацей Урбановский

Жить и молиться

`О «Набросках пером» Анджея Бобковского

«Наброски пером» – одна из важнейших книг в польской литературе. И в то же время это одно из самых интересных произведений о ХХ веке, точнее, о человеке, восставшем против подлости и глупости этого столетия.

К тому же «Наброски пером» – главная и единственная опубликованная при его жизни книга Анджея Бобковского, а еще это уникальный дневник, стоящий особняком в ряду выдающихся достижений польской диаристики. Замечательные дневники оставили Витольд Гомбрович, Леопольд Тырманд, Густав Герлинг-Грудзиньский, Мария Домбровская, Славомир Мрожек, а если речь идет о Второй мировой войне – это записи Зофьи Налковской, Кароля Людвика Кониньского[1] и Анджея Тшебиньского. На этом великолепном фоне «Наброски пером» предстают как произведение исключительное, сияющее особым и до сих пор не ослабевающим светом.

Автор

Биография автора чрезвычайно интересна и в то же время символична для сложной истории польской интеллигенции второй половины XX века.

Анджей Бобковский родился 27 октября 1913 года в Винер-Нойштадте, находившемся тогда на территории Австро-Венгрии. Напомню, что у поляков в то время не было собственного государства, более ста лет назад его разделили между собой Россия, Пруссия и Австрия (впоследствии Австро-Венгрия).

Родители у него были особенные. Спустя годы он вспоминал с присущим ему чувством юмора: «Я был единственным ребенком, рожденным в самом невероятном браке утонченной, стильной, постоянно вращающейся в кругу писателей <…>, играющей, поющей – одним словом, орхидеи „из Вильно“ панны <Станиславы> Малиновской и солдафона австрийской армии (57-й Боснийский полк в Сараево), позже инструктора по фехтованию и профессора австрийского языка в Терезианской академии в Винер-Нойштадте». Еще Бобковский рассказывал о гимназических временах: когда он уезжал на каникулы, мать вручала ему медальон с Богородицей, отец – коробку презервативов.

Сестра католички Станиславы Бобковской была выдающейся актрисой, и в ее доме гостили знаменитые артисты. Отец писателя Хенрик происходил из респектабельной семьи краковских протестантов: его сестра защитила диссертацию по философии в Ягеллонском университете, а брат в независимой Польше, то есть после 1918 года, стал вице-министром коммуникации. В свободной Польше сделал карьеру и отец Анджея Бобковского, ставший генералом и воевавший с большевистской Россией (был начальником штаба 2-й армии). Военная профессия главы рода Бобковских, вероятно, явилась причиной их постоянных переездов в 1920-е годы: из Вильно в Лиду, затем в Варшаву, Торунь, Модлин. Однако, в конце концов, Анджей Бобковский поселился в Кракове, где (не без проблем) учился в той же знаменитой гимназии Святой Анны, что и Юзеф Конрад Коженевский[2]. Спустя тридцать лет автор «Ностромо» станет его любимым писателем.

Краковский период – начало интеллектуального взросления Бобковского. Ему не удалось избежать проблем поколения, родившегося в 1910-е годы, которое будет играть важную роль в польской культуре 1930-х годов. Голосами Чеслава Милоша, Казимежа Выки, Ежи Анджеевского и многих других это поколение выражает разочарование Польской республикой[3], рисует картины падения Европы и требует от современников духовной революции, ищет спасения в коммунизме, национализме и прежде всего в обновленном католицизме. Это поколение, которое назовет себя трагическим и бездомным. «Пьяные дети в тумане», – напишет Болеслав Мициньский[4] о своих сверстниках.

Анджей Бобковский, вероятно, испытывал подобные страхи, хотя лично его экономический кризис не коснулся. Под влиянием любимого Оскара Уайльда он пытается походить на денди, читает модного Освальда Шпенглера, стихи катастрофистов[5], переводит Андре Моруа и общается с членами Союза независимой социалистической молодежи. Именно тогда и начинаются его литературные приключения. Он публикует в газетах юморески, ведет дневник, фрагментами из которого делится с родными и друзьями. Обдумывает идею экспериментального романа, который, однако, ему не удастся написать.

После окончания гимназии в 1932 году Анджей Бобковский поступает в Высшую школу экономики в Варшаве, но гораздо более важным событием в его жизни становится женитьба в 1938 году на Барбаре Биртус из Кракова, выпускнице Школы изящных искусств, талантливом декораторе, которая спустя много лет станет еще и поэтессой. Отныне Барбара будет верной спутницей Анджея и одной из героинь «Набросков пером». С ней он уедет из Польши в марте 1939 года. Это был спешный выезд в атмосфере скандала, причины которого до сих пор не выяснены. Молодые супруги прибывают в Париж, откуда намерены отправиться в Буэнос-Айрес, где Бобковский должен занять должность в представительстве «Польского экспорта железа» («PEZ»). Однако оформление документов затягивается, и в Париже их застает начало германо-польской войны. Когда Польша терпит поражение, Бобковский является на сборный пункт армии, которая формируется во Франции из числа польских беженцев. Его кандидатура отклоняется: причиной отказа являются семейные связи, а именно его дядя – вице-министр, связанный с лагерем Юзефа Пилсудского, который яростно борется против эмигрантского правительства генерала Владислава Сикорского.

В результате всю оккупацию Бобковский проводит в Париже. Он работает инженером на оружейной фабрике в Шатильоне. Когда в мае 1940 года начинается наступление вермахта, он вместе с фабрикой эвакуируется на юг Франции. В это время он начинает вести дневник, который в 1957 году опубликует под названием «Наброски пером». Его первые фрагменты будут напечатаны в 1945 году в эмигрантском журнале «Вместе, молодые друзья», а также в краковском журнале «Творчество». Это будет запоздалый литературный дебют 32-летнего Бобковского.

После окончания войны он работает книготорговцем, кладовщиком, ремонтирует велосипеды…

Бобковский участвует в работе парижского отделения 2-го корпуса Войска Польского, воевавшего во время Второй мировой войны в Северной Африке и на юге Европы, и в деятельности польского освободительного движения «Независимость и демократия», отвергавшего ялтинские договоренности, требовавшего полной независимости Польши и призывавшего эмиграцию к политическому реализму. Он является соучредителем «Трибуны», печатного органа движения, в котором эмиграцию предостерегают от «угрозы травм»[6] в отношении Польши. С самого начала он был в курсе дел зарождавшегося журнала «Культура» Ежи Гедройца.

Как видно, Бобковский решает не возвращаться в Польшу, где остается его мать[7]. Жена «буржуазного» генерала при коммунистах живет в бедности и работает гардеробщицей в одном из краковских театров. Бобковский не питает иллюзий: он критикует польскую эмиграцию и отстраненно наблюдает за тем, что происходит в стране, управляемой все более жесткой рукой.

Тем не менее он сотрудничает с журналами, издаваемыми в Польше. Ни один из них не является рупором коммунистической идеологии, а краковский «Tygodnik Powszechny» представляет собой не только католическое, но и явно оппозиционное новой власти издание. Бобковский публикует в нем очерки и репортажи. Однако многие из этих журналов быстро прекращают существование или подвергаются цензуре. Бобковскому остается эмигрантская пресса. Самым значимым станет для него ежемесячный журнал «Культура», издаваемый с 1947 года в Риме, а затем под руководством Ежи Гедройца в местечке Мезон-Лаффит под Парижем.

«Культура» была одним из главных журналов польской эмиграции после 1945 года. Его значение определялось, с одной стороны, оригинальностью представленной в журнале политической концепции, гласящей (вопреки мнению значительной части эмиграции), что условием обретения Польшей независимости и преодоления коммунизма являются примирение и соглашение с Украиной, Беларусью и Литвой, основанное на признании необратимости процесса территориальных изменений, которые произошли в результате Второй мировой войны, а затем совместная борьба за свободу.

С другой стороны, стоит отметить огромную работу литературного отдела «Культуры». В журнале печатались ведущие польские писатели, в том числе Милош, Гомбрович, Стемповский, Чапский, Герлинг-Грудзиньский и Бобковский. Уже в первом номере журнала было опубликовано его эссе «Некия», затем довольно регулярно печатались рассказы, очерки, рецензии и даже пьеса. Большинство текстов собрано в сборнике «Коко де Оро» («Coco de Oro»), вышедшем в 1970 году.

Настоящая дружба связывала их с Гедройцем, который был на семь лет старше. Ее свидетельством является большое и очень интересное собрание писем, опубликованное в 1997 году. Для Бобковского «Культура» была «прекрасным рингом». Гедройц ценил сочинения автора «Набросков пером», он нравился ему как человек, их обоих связывало отрицательное отношение к коммунизму и национализму, своеобразный антиромантизм и космополитизм, умеренная религиозность и, пожалуй, прежде всего индивидуализм в сочетании с отрицанием подчиненного большинству мышления и мужеством высказывать непопулярные мнения.

Это мужество Бобковский проявил в 1948 году, когда решил покинуть Францию и уехать в Гватемалу. Это было, с одной стороны, осуществлением планов 1939 года, с другой – следствием весьма критической оценки современного Запада, который Бобковский окрестил «Европалагерем». Об этом он говорил в напечатанных в «Культуре» очерках, где обвинял Европу в трусости, слабости, покорности коммунизму и последовательном порабощении ее жителей. «Европа кажется ареной бродячего цирка, – писал он Гедройцу и добавлял: – В каком-то смысле Европа задыхается сегодня от собственного лицемерия, от своей неспособности признать определенные вещи».

В Гватемале Бобковский начинал практически с нуля, с несколькими долларами в кармане, в «белой нищете», как он это называл. Жена работала оформителем магазинных витрин, и вскоре он сам открыл магазин моделей самолетов, что станет источником их существования и большим увлечением писателя. В качестве главы клуба моделистов он примет участие в соревнованиях в Европе и США, обзаведется большой группой преданных учеников. Однако начало было очень трудным: «В ноябре и декабре у меня была такая каторга, что я одурел от обработки дерева и чувствовал отвращение к самому себе. Ни письмо написать, ни прочесть что-нибудь, как скотина».

Несмотря на трудности, он продолжал писать для «Культуры». Его рассказы критики назовут «архиновеллами», а отклики из Гватемалы и комментарии по поводу «оттепели» 1956 года вызовут полемику (из-за бескомпромиссного антикоммунизма и резкой критики левых). Наибольшую известность получит эссе «Биография великого Космополяка». В нем Бобковский писал о Конраде, который стал для него образцом позитивной модели польскости, разумно сочетающей патриотизм с космополитизмом. Его длинные и многочисленные письма, написанные матери, Гедройцу и писателям в Польше и за рубежом, в то время были еще неизвестны. Они будут опубликованы после 1989 года и принесут ему звание одного из самых выдающихся польских эпистолографов.

При жизни Бобковского, кроме «Набросков пером», не вышло ни одной книги. Он пробовал свои силы в драме, начал писать роман «Сумерки», но работу над ним прервал рак. Умер Анджей Бобковский 26 июня 1961 года. Ему было всего 48 лет. После смерти о нем заговорили как об авторе одного произведения, не реализовавшем свой талант. Сегодня на полке с книгами Бобковского есть упомянутые рассказы, пьесы, очерки, дневники и особенно многочисленные тома переписки. Однако это не меняет того факта, что центральное место на ней по-прежнему занимают «Наброски пером».

Вместо романа

Вот именно. Почему? В чем уникальность и, пожалуй, шедевральность «Набросков пером»?

Конечно, имеет значение их форма. Литературный ХХ век – это, с одной стороны, процесс постепенного разрушения классического романа, который хотел воздать должное видимому миру. Процесс этот окрестили обмороком романа или даже его смертью, но природа, в том числе литературная, не терпит пустоты, и место усопшего стали занимать жанры, которыми прежде пренебрегали, которые трактовались как маргинальные. Вместо романа, на стыке жанров, стали популярными разнообразные виды автобиографического письма, в том числе дневники.

Диаристике в XX веке способствовала история, спущенная с цепи, по выражению Ежи Стемповского, дикая, жестокая и увлекательная. В связи с этим наиболее актуальной задачей литературы казалось не создание вымышленных стран, а фиксация того, что происходит вокруг, что было зачастую более удивительно, чем самый фантастический литературный вымысел, и тем самым трудно для понимания. «Пока мы обречены на прочтение самих себя», – отмечал Чеслав Милош в начале Второй мировой войны, что объясняло популярность дневников, и не только военных. Читать себя было в каком-то смысле легче, но, кроме того, это была попытка спасти собственное «я» от духа коллективизма, которым так сильно отмечен XX век. Дневник – яркое проявление индивидуальности, в его основе лежит убеждение, что «я» – уникальная ценность и источник уникального, достоверного знания о мире. Бобковский где-то напишет: «Я решил быть субъективным, крайне субъективным».

Но дело заключалось не только в самом факте ведения дневника, особенным было то, как Бобковский использовал эту форму и как он интерпретировал войну и себя как свидетеля, участника, жертву, а также – что самое удивительное – ее особого бенефициара. Бобковский переживал войну, как, наверное, никто в польской литературе и, пожалуй, мало кто в литературе мировой. «Мне стыдно, – пишет он 1 сентября 1941 года, – но, несмотря на все, что с нами до сих пор случилось, еще никогда в жизни я не чувствовал себя таким счастливым, как в эти годы, даже в эти два года войны. Еще никогда в жизни я не чувствовал себя так хорошо».

«Сочная жизнь поглощает меня»

Я все время думаю о Второй мировой войне, увиденной со специфического наблюдательного пункта, которым была оккупированная немцами Франция. Точнее: речь идет о 1940–1944 годах, времени действия дневника Бобковского. Первая запись в «Набросках пером» датируется 20 мая 1940 года. «Тихо и жарко. Париж опустел и продолжает пустеть каждый день», – отмечает Бобковский, а вскоре после этого пишет о продвижении немецких войск вглубь Франции. Последняя запись сделана 25 августа 1944 года. История, кажется, замкнулась. «В городе тишина», – начинает этот фрагмент Бобковский. Столкновения с немцами в Париже прекратились. Мы видим пейзаж после исторической бури. Париж свободен, в нем уже американские войска. Бобковский слышит, как «над счастливым городом плывет один большой крик радости». Он смотрит на ликующую толпу и начинает плакать. На удивленный вопрос американской девушки он отвечает: «Я поляк и думаю о Варшаве. Они могут быть счастливыми, нам пока нельзя».

Очень характерная сцена. Здесь важно дистанцирование Бобковского от разворачивающейся у него на глазах истории и от окружающей его толпы. Можно говорить об особом эффекте отчуждения, характерном для его дневника. Автор – поляк во Франции, который живет как бы на границе двух народов, он иностранец, даже аутсайдер. Благодаря этому его взгляд на французские и польские дела приобретает особую остроту и проницательность. Однако дистанция не исключает участия. «Наброски пером» – одна из самых страстных книг в польской литературе. Она полна гнева, сарказма, бунта, но еще и нежности, смеха, плача и, наконец, восторга и счастья. Того счастья, о котором Бобковский говорит в приведенной ранее фразе и которое составляло для него суть жизни.

Этот специфический взгляд формируется у героя дневника в мае 1940 года, когда он вместе с работниками фабрики, где он работает инженером, получает приказ об эвакуации из Парижа. Эвакуация превратится в велосипедное путешествие по Франции, которое, в свою очередь, затянется на (шутка сказать!) три месяца, превратившись в отпускную прогулку, упоительное бродяжничество, туристическое приключение, но вместе с тем станет путешествием внутрь себя, ностальгическим прощанием с молодостью и в то же время – бегством от мысленных догм.

Это ключевая и самая известная часть дневника Бобковского. Сильнее всего, наиболее ярко и наглядно проявляется в ней специфическая позиция главного героя. Гражданский человек, индивидуалист, враг интеллекта, циник, ценитель жизни и, наконец, эвдемонист[8], исповедующий принцип primum vivere[9]. Гротескный ужас происходящей где-то рядом войны только обостряет его аппетит к жизни и усиливает его восхищение красотой мира.

Это, впрочем, характерно для всего дневника: Бобковский испытывает почти религиозное восхищение существованием и наслаждается красотой повседневного, конкретного и обыденного. Он пишет: «Жить и молиться. Я все больше молюсь за стаканом пива или рюмкой рома, потому что именно в эти моменты я действительно чувствую, что все еще жив. И благодарю». Или: «Когда Бога любят больше, если не в те моменты, когда человек чувствует себя его творением? Тем наиболее успешным созданием природы, эволюция которого безгранична и у которого еще столько всего впереди, чтобы стать Человеком. В эти короткие мгновения я молюсь не мыслями, не словами, а всем своим существом. Я чувствую жизнь».

Бобковский пишет эти слова в 1943 году, а значит, в самый разгар жестокой, убийственной войны! Он яростный враг абсолютизма и приверженец свободы. Как противник рационализма, критик сухого интеллектуализма, картезианскому cogito ergo sum[10] он заявляет: «Я чувствую, следовательно, существую». И добавляет: «Меня поглощает жизнь, эта великолепная, сочная жизнь, этот Париж военного времени, каждый день».

Герой «Набросков пером» учит себя и тем самым учит нас быть свободным в мире, ненавидящем свободу и красоту. Он хочет жить по-настоящему даже во времена оккупации, хотя жизнь – он это осознаёт – в оккупированном Париже отличается от жизни в оккупированных Варшаве, Кракове, Киеве или Смоленске. Но сама суть порабощения насилием и пропагандой схожа. Воля Бобковского к жизни – это liberum veto[11], брошенное войне, которая, руководствуясь идеей ницшеанской воли к власти и заставляющей индивида подчиняться интересам коллектива, жертвовать ради него личным счастьем, достоинством, свободой и даже жизнью.

Таким военизированным состоянием ума, идеологией термитника являются для Бобковского гитлеризм, коммунизм и любой тоталитаризм. Он противопоставляет им своеобразный витализм и персонализм, анархическое принятие человека из плоти и крови, провозглашает его «не только прикладную» ценность, что, впрочем, является, по его христианскому убеждению, вкладом в западную культуру. Он точно замечает: «Человек – это вечный пожар, вечный сюрприз, его нельзя загнать в систему».

В то же время автор «Набросков пером» все больше осознает, что его мир исчезает. Что умирает не только Франция, которую он полюбил, но вся культура, основанная на эллинском, римском и христианском наследии уходит в прошлое. На смену им приходит тоталитаризм, для которого «нет ничего неприкосновенного, а ты, как человек, в зависимости от своих способностей, уже не Тадеуш, а всего лишь лопата, кирка, отвертка, напильник и так далее. <…> Возвращается холод языческого мира, языческое „восхваление государства“, из которого по тем или иным причинам изгоняются Эйнштейн, Манны и Верфели, как изгонялся когда-то Анаксагор».

Таким образом, Бобковский считал войну кульминацией современности, которая, по его точному замечанию, является «единственным великим и всеобщим отрицанием человека». Поэтому чем ближе к концу, тем больше в «Набросках пером» гнева и пессимизма.

«Франция была верой»

Бобковский был одним из последних страстных любовников Франции в традиционно франкофильской польской литературе. Он обожал братьев Гонкур, Бальзака, Флобера, любил картины импрессионистов, особенно Сезанна, восхищался французским кино и театром. Этим объясняется страсть, с которой на страницах «Набросков…» он пытается осуществить своеобразную феноменологию французского духа, постоянно колеблясь между восхищением и негодованием. Его восхищает, например, то, что у французов «феноменально развито чувство жизни, которого нам так трудно достичь без идеала и без иллюзий». Ему нравится французский баланс, он пишет, что «жизнь здесь <была> легче и проще, человек был прежде всего человеком». Но его возмущает то, как французы уступают немцам, он презирает петеновскую политику сотрудничества с Гитлером. «Я вырос на мифе Франции, – пишет он. – А сейчас что? Расползается по швам – причем тихо, вкривь и вкось, без треска». Или: «Война для народа как бросание монеты о мраморную плитку[12]; хотя я ненавижу войну, мне кажется, трудно найти лучшее испытание. Я вспоминаю, что думал о Франции долгие годы. Сегодня мне понятно одно: качества, которые умиляют и высоко ценятся в мирное время, которые, эти французские качества губительны во время войны». Бобковский великолепно описывает механизм бархатной оккупации, тонкого порабощения французов немцами.

В «Набросках пером» Бобковский немало места посвятил национальной характерологии, вдохновившись работами Германа фон Кайзерлинга. Интересно, что Бобковский, откровенный индивидуалист, часто рассматривал другого человека как представителя национального «типа». Отсюда переход к критическим и близким к ним сентенциям, обычно блестящим, порой шокирующим обобщениям. «Немцы, – пишет он, – гениальный народ, они все предвидят, все подсчитывают, придираются к мелочам, только в их предвидениях всегда чего-то не хватает. Чаще всего ерунды, и из-за этого все разваливается, идет прахом».

О своих соотечественниках он отзывался еще более неоднозначно. Он был чрезвычайно суров по отношению к полякам, даже жесток к ним в своей критике, и в то же время восторгался Шопеном, зачитывался Сенкевичем и Прусом. Его возмущал романтический мессианизм, но, узнав об обнаружении могил польских офицеров, убитых НКВД в Катыни, он написал: «Я теперь меньше удивляюсь Мицкевичу и Словацкому, их мистицизму и такой нудоте, как „Книги паломничества“ вместе с Товяньским». Довоенную Польшу он подверг сокрушительной критике. К примеру: «Литература, искусство, музыка были оторваны от повседневной жизни, они были бегством, неестественной разлукой, удушьем, польским снобизмом, абсолютно особенным и совершенно неприятным». И добавил: «Не будем заблуждаться – нас не любят; нас не любят за это претенциозное хамство. Попробовав раз в жизни шампанское, мы ведем себя так, будто пьем его каждый день за обедом. Между тем люди пили обычное пиво, да и то по воскресеньям, потому что бутылка стоила 90 грошей». Однако он объяснял свою позицию: «Это не из-за презрения к Польше – это из-за гнева на нашу судьбу, на наше невезение, из зависти, когда смотришь на других, которые зачастую менее достойны». А в метком афоризме предупреждал: «Всякое поражение таит в себе одну большую опасность: в поисках ошибок легко переступить границу, за которой этот поиск становится обычной подлостью и оплевыванием самого себя».

Наброски пером?

У Бобковского было несколько идей для названия дневника. В письме к родителям он писал об «орхидеях в томатном соусе», в шутку указывая на разношерстность своих записей. Это можно заметить хотя бы по множеству поднятых тем. Несколько из них я уже упомянул. Но перечислить их все здесь невозможно. Например, любовная тема, потому что «Наброски пером» – прекрасная, тонкая история о супружеской любви. А тема юмора и связанная с этим стихия комизма? Она появляется прежде всего вместе с персонажем Тадзио, компаньоном по велосипедной эскападе Бобковского. Варшавский таксист, ровесник автора «Набросков…» представляет собой невероятно комический образ. Тадзио напоминает Жака-фаталиста, утенка Дональда Дака, а также Пятницу и вносит в его приключения немало юмора и здравого смысла, как, например, в такой сцене: «Вечер, белый от звезд и играющий сверчками, выпала роса. Мы сидели и разговаривали, и в конце концов все до единого согласились с Тадзио, что „французы – олухи и минетчики“».

На страницу:
1 из 7